Затряс головой Мирун, поднявши похожее на бочонок крепкое тулово в тонкосуконной свитке. Будто собачьим чутьем всегда чуял, когда просыпается атаман – встряхивался, как пес, не раньше и не позже. Потянулся к столу, высосал из кружки оставшийся с вечера квас, поискал глазами съестное. Не нашел.
– Седмицу тут валяемся, Гриц, – из его прожорливой глотки вырвалась укоризна. – Сколь еще?
Почтения от верного пса не дождешься. Атаман и не добивался того, знал – Мирун за него душу черту продаст. Оттого и был доверенным у него, князя черкасского и кагарлыцкого.
– Сколь у воеводы Холмского печенка захочет, столь и будем валяться, – огрызнулся атаман, не торопясь подниматься на ноги. А зачем?
Заняться все равно нечем, разве в дверную щель за монахами подглядывать. Еду носят чернецы, отхожую бадью выливают они ж. Раз в день заходит сторо́жа, приставленная к амбару с пленниками, пересчитывает, высматривает – не задумали ль козаки какого дурна. Для них козаки кто? Литвины, ляцкогокруля Казимира данники и подручники. Им дела нет, что князь черкасский и кагарлыцкий привел свой отряд на эту сторону Угры-реки, чтобы предложить козацкую удалую саблю и воинскую доблесть московскому владетелю. Князь Иван от доблести воротит нос. Не признает и княжьего родства-свойства через свою тетку Настасью, женку покойного киевского князя Олелька Владимировича. А скорей не князь Иван, а его главный тут, на Угре, воевода – Данила Холмский.
Вышибить дверь амбара и перебить четверых сторожей было быделом плевым. Но тогда и вся затея с переходом на московскую сторону псу под хвост. Атаман давил гнев на ближнем подступе.
– Знать, до морковкина заговенья, – с кашлем хрипло рыкнул Самуйло.
Вслед за Мируном отрывали головы от своих соломенно-каптанных постелей козаки. Бритые наголо, бритые с длинным чубом на макушке, стриженые в кружок, косматые, с вислыми усами. Зевали во всю глотку, чесали под рубахами и свитками, обступили бочонок с водой, шумно хлебали, наклонясь.
Атаман с невольной усмешкой смотрел на свое малое войско. Бороды не скоблены – ножи отобрали, тела завоняли – здесь в баню донынене пускают, а в татарском стане какая баня? – уксусом обтерся, пуком травы поскребся. Походная одежонка износилась, да и та не зимняя. Сапоги не на всяком, чоботы от холода набиты сеном.
Всякой твари в его козацкой рати было место, иных даже по паре. Ляхов двое, Пшемко и Богусь, то ли братья, то ли нет, бес их разберет, сами толком не говорят, да и с русской молвью не в ладах, через два слова на третье спотыкаются. Прибились к его двору, как и Мирун, безродными псами, но служат верно, много не просят, на сторону не смотрят, так и черт с ними, пускай будут.
Магометан тоже двое. Касымка – тот улыбчивый, прислужливый, верткий, какого роду-племени, и сам не знает – татарин ли, ногаец, а может, и еще какой неведомой масти. При мысли о втором степняке атаман помрачнел. Евтых, которого сходно переименовали на козацкий лад в Евтюха, сделался в этом походе его головной болью. Но сейчас черкеса с ними не было, и то ладно. А если попадется в руки живым, если раньше его не освежуют Ахматовы татары, быть беглому Евтюху повешенным за ноги в лесу на сосне – авось какой медведь полакомится. Из-за него, драного, полоумного черкеса, отряду пришлось в одну из промозглых октябрьских ночей разделиться. Половина, с сербином Небойшей во главе, растворилась в лесной темени с наказом возвращаться до кагарлыцкого острожка. Другая половина исчезла в густом молочном тумане по литовскому берегу Угры-реки… в такой туман ни один татарин не сунется, и стрелы их сделаются в нем слепыми… – чтобы выплыть из марева на другом берегу, на московском… И тут же быть принятыми в неласковые руки москвитян. Те окружили свою мокрую, дрожащую от холода добычу, вздев обнаженные сабли, чеканы и клевцы.
– Литвины!
– Ляцкие жупаны…
– Слазь с коней, мертвечина! Кто такие?
– Князя Григория козаки! – булькнул замерзшей глоткой Мирун и свалился прямо в стальные объятия ближайшего москвитина.
– Какого еще собачьего князя?..
– Вашему князь-Ивану в помощь пришли. От Ахматкиперебегли.
– К боярину их. Разберется, что за перебеглые…
Атаману не понравилось, как их назвали. Настоящий литвин среди его козаков был один. Белобрысый Сирвид, переделанный, как водится, в Свирида, заплетавший длинные волосы в косицы, угрюмый и неразговорчивый. Но он промолчал. Стерпел и «собачьего князя». Без звука отдал оружие, кивнул остальным, чтоб не ерепенились. Только велел себе запомнить все накрепко. Потом когда-нибудь московский князь расплатится по этому счету…
Было это через седмицу, как замолкли четырехдневные бои над Угрой. Татары не пробили русскую стену, стоявшую вдоль берега. Московцы, хоть и косили пушечным дробом да пищальным снарядом лезших в реку чертей на конях, большого вреда Ахматовой орде не причинили. Обе стороны замерли в ожидании.
Дождались. Спустя еще четыре дня, на память апостола Иякова, ударил ранний мороз. Туманы превратились в лед, река встала. Да так сразу крепко, что в московском стане тревожно зашебуршились. Не было теперь ни брода на Угре, который можно закрыть, ни малейшей преграды для татарского натиска. Об этом пленники узнали от монахов, приносивших еду. Чернецы завздыхали тяжко, растеряли монашью невозмутимость. Теперь и с брашном не торопились в узилищный амбар – пропадали на усердных молебнах. Козаки поносили их бранью, но также пребывали в растерянности. Если Ахмат попрет и сомнет московскую рать, ордынцы в охотку не только монахов вырежут. Убеглых из своего войска литовских русовони в котлах сварят…
Все из-за недорезанного когда-то татарами Евтыха, будь он неладен, снова подумалось атаману. Ахматовы дьяволы, воюя адыгов в пути на Крымское ханство, жгли черкесские аулы, нарезали ремни из черкесских спин, вспарывали утробы черкесским женкам. Евтых без полосы кожи на спине бросился в реку и сумел выплыть через полтора десятка верст от своего аула. Через год объявился на Днепре. Через пять лет в Ахматовом походе на Москву его нож запел песню мести. По утрам один-два, бывало, и три ордынца не просыпались, захлебнувшись собственной кровью. Но десять дней назад Евтых исчез. У татар остался его нож, вдосталь напившийся крови. Тогда атаман понял, что скоро татары придут к нему и спросят. Любой его ответ им не понравится.
– Пан атаман! Проше тутай, пан атаман!..
Богусь и Пшемко обнаружили нечто у двери амбара, взволновались. Мирун и Тимош рывком скакнули к ним. Дверь из тонких располовиненных бревен от толчка медленно откатывалась наружу.
– Ход ест вольной, пан, нико́го там нема!
– Нас выпускают, Гриц?! – осклабился Мирун. Он решительно намотал длинный хохол на правое ухо и шагнул из амбара.
Козаки тотчас подвязались кушаками, разобрали суконные каптаны, надвинули шапки на лбы и застряли скопом в узкой для них двери. Пропихнули друг дружку.
Гавря подал атаману жупан и широкий пояс с тканым серебряным узором. Накинул на плечи плащ с отложным мехом бобра. Вышли последними.
Предчувствия были дурные. Они немедленно оправдались, когда Мирун доложил, возбужденно скалясь: сторожи нигде нет, чернецов также не видать, монастырь пуст. Ушли затемно, когда валил снег, следы запорошило. Подбежал Гавря, добавил: у церкви цепочка лапотных отпечатков – какой-то чернец туда вошел и не вышел.
– Пантелей, проверь монастырские ворота и дорогу! Барабаш, Самуйло – на поварню, принести хоть какой снеди. Тимош, на звонницу, смотри в оба! Касымка и Свирька, в церковь!.. Стоять! Нет. Куда нехристям в церковь. Касымка и Свирид на поварню, Барабаш и Самуйло в храм, кого найдете – сюдатащите. Пшемко и Богусь – искать, где свалили наше оружие. По амбарам шарьте, в конюшню забегите, подклеты ломайте, если заперто. Мирун, Гавря, со мной!..
Лесной монастырек был невелик и тесно застроен, развернуться негде. Кроме бревенчатой церквушки и келий, с десяток разномерных хозяйственных клетей, амбаров. Двум дюжинам чернецов столько не нужно. В амбарах запасалось съестное для береговой рати, и ставили их не монахи, а московские плотники, пришедшие с войском. Одна из клетей была лекарской – свозили раненых и хворых, монахи выхаживали. Атаман напрямки зашагал к ней.
Не обманулся в ожиданиях. Лекарнястояла пуста, вывезли всех, кто мог выжить и вытерпеть путь. Но одного оставили. Над постелью с хворым, которого била лихорадка, склонялся чернец: держал голову, вливал в рот из кружки. На вошедших не обернулся.
– Все ушли, – коротко сказал он, будто ждал их. Монах был убог: тощ как палка, с горбом на закорках, борода жидким клоком.
– Чернецы покинули монастырь?
– Игумен Тихон и братия пошли крестным ходом на реку. – Монашек оставил больного, повернулся к козакам, сложил ладони у пояса.
– Куда увезли раненых?
– Не ведаю сего.
– Войско ушло?!
– Не ведаю… – Чернец опустил взгляд долу. – Ушло… Да.
– Почему??! – рявкнул атаман, чуть не взвыв.
– Не ведаю сего. Авва Тихон, верно, знает. Идите с Богом к нему.
Монах склонил голову. И говорил-то тихо, смирно, а будто выпроваживал их.
– Гриц, – Мирун выглянул во двор, – Самуйла с Барабашем приволокли еще одного. Из церквы.
Второй сысканный чернец оказался древним поседелым дедом, едва державшимся на ногах. Этот, однако, смотрел на атамана сердито.
– Прервали Неусыпаемую Псалтырь, нехристи! – продребезжал.
– Над покойником читал, – виновато пояснил Самуйло. – На спрос не отзывался. Оторвали.
– Не кипятись, дедушко, – замирил монаха атаман. – Мы люди православные, во Христа веруем, покойников не обижаем. Ответь нам, куда ушла московская рать, и возвращайся к своей Неусыпаемой.
– Да почем же мне знать?! Оставили нас тут, сирот Тихоновых, аки агнцов на заклание волку хищному! Токмо на Христа-Бога и Пречистую Его Матерь уповаем, да помилует и спасет души грешные.
Монах перекрестился, повернулся и без спросу поковылял обратно к церкви. Никто не дернулся его возвращать.
Тем временем Свирька и Касымка принесли все, что сыскали на поварне, – корзину вчерашних печеных хлебов. Козаки жадно разобрали караваи, разламывали и вгрызались в еще душистую хлебную плоть.
Братья-ляхи вернулись последними. Привели двух коней на веревочной узде. Кони были негодные – отслужили свое в войске. Кобыла припадала на ногу, жеребец косил на чужаков единственным гноящимся глазом. Седел на конюшне не сыскалось.
Козачьего оружия тоже не нашлось.
– Тьху ты, коняки лядащие, – сдосадовал Мирун.
– Остатни ешче горше, – заверил Пшемко.
Атаман осмотрел жеребца, поплевал в ладони, взял узду и прыгнул коню на спину. Тот, почуяв хребтом привычную тяжесть, боевито взоржал и без понуканий потрусил к монастырским воротам. Кобылка с Мируном похромала следом.
– Ждать нас здесь! – крикнул атаман от ворот.
– Добре, княжечко! – за всех откликнулся Гавря…»
2
Село Лев-Толстое, Калужский район.
6 ноября 1937 года
Незваных гостей мать Феодора увидала в окошко. Сдвинула ситцевую занавеску, вгляделась. Сердце толкнулось: «Опять!»
Гости были в шинелях. Одного она хорошо знала – милиционер из участка Трофим Кузьмич. Добра от его голубых петлиц с гербом не жди, но и худа своей волей не делает, только по приказаниям начальников. Второй, совсем молодой, не знаком. Уголки ворота серой шинели будто в свежую кровь обмакнуты – темно-красные петлицы. В чекистских званиях мать Феодора не разбиралась – ей что кубики, что шпалы, про которые толковал однажды бывший церковный староста Демьяныч, словно китайская грамота. Одно понятно: госбезопасность просто так по домам не ходит.
– Откройте!
От сильного стука в дверь монахиня вздрогнула. На слабеющих ногах кинулась к образам: «Матерь Божья, не выдай!» Поправила платок на голове, проверила пуговицы темной кофты. Монашеского одеяния она, как и другие сестры, давно не носила – меньше внимания со стороны.
Впустила чужаков в дом. Первым вошел молодой – краповые петлицы с двумя квадратиками. На эти петлицы мать Феодора смотрела как завороженная – большой ли, малой беды от них ждать? Что беда пришла, сомнений не было. С трудом перевела взгляд на безусое лицо чекиста. Тот смотрел сурово и с подозрительностью. Но раскрасневшиеся с морозца щеки и потягивающий нос делали его суровость несколько маскарадной. Или так лишь казалось?
– Гражданин Сухарев Петр Владимирович здесь проживает? Вот ордер на его арест.
Взмах руки с бумажкой.
Милиционер жался позади чекиста в сенях, будто был его тенью.
– Здесь… батюшка Палладий живет, – с заминкой ответила монахиня. – Только нету его.
– Он самый, церковная кличка «отец Палладий». – Краповые петлицы нахмурились. – Так где он?
– Ушел… До свету еще.
Чекист продвинулся в горницу, маленькую, тесноватую, с узкой печью и скудной обстановкой. Стол с лавкой, полки с посудой, книжная полка, цветочные горшки на окне. Шапку не снял. Отдернул занавесь, за которой оказалось столь невеликое ложе, что чекист присвистнул:
– В доме живут дети?
– Это батюшкина постель.
– Нет у них в доме детей, товарищ сержант. – Милиционер свою шапку держал в руках. Тревожно-вопрошающего взгляда матери Феодоры он избегал изо всех сил. – Вдвоем живут.
– А вы кто такая, гражданка? Документы ваши предъявите.
– Келейница я батюшкина. По дому, по хозяйству…
– Домработница, значит.
Чекист внимательно изучил бумагу, которую мать Феодора вынула из горшка на полке.
– Итак, гражданка Поливанова… – Представитель карательных органов еще раз оглядел жилище. – Намерены ли вы оказывать помощь следствию? – Он круто развернулся на каблуках и пронзил ее орлиным чекистским взором, которому первым делом научился в курсантской школе НКВД. – Куда попа дели? И сами вы где тут помещаетесь?..
– А вот тут.
Мать Феодора без охоты, но и без принуждения шла на помощь следствию. Она протиснулась мимо гостей в сенцы и открыла дверку, которую сержант прежде не заметил.
Чекист отодвинул монахиню, осмотрел чулан, почти целиком занятый спальным топчаном. На гвоздике висела под иконой лампада. Пахло сушеной травой. Сержант проверил под топчаном. Нашел там лишь пару грубых стоптанных башмаков.
– Н-да. Иного от эксплуататорского класса и не ожидал. В черном теле вас поп держит, гражданка домработница. Почему не уходите от него? В колхозе вам предоставят работу и жилье. Заживете.
– Куда мне, старой, в колхоз, – с непонятным чекисту благодушием ответила келейница. – Уж так доживу, при батюшке. Он добрый, жалеет нас, сирот.
– Каких это сирот? – Сержант снова заподозрил неладное.
– А монастырь женский тут был, в соседнем селе. Как его закрыли, сестры кто куда подались.
– Ясно. Церковницы, значит. Вы вот что, гражданка. Вы нам зубы не заговаривайте. Отвечайте следствию прямо: где поп Сухарев?
Последние слова сержант произнес нервно, чуть не дал петуха голосом. Отсутствие обвиняемого, ушедшего неизвестно куда до рассвета, начинало его тревожить.
Мать Феодора присела на краешек лавки в горнице – ноги плохо держали. Подняла взор к иконам, сплошь закрывавшим одну стену.
– Не знаю, – покачала головой. Вдруг она обратилась к милиционеру: – Что ж это, Трофим Кузьмич? Опять сызнова?
Тот молча развел руками.
– Сбежал. Не иначе сбежал. – Чекист наклонился к окну. Во дворе осматривать было нечего – это он отметил еще на подходе к избе. Даже сарая никакого не имелось. Только поленница дров, крытая дерюжкой, и скворешник на голой березе. – Остриков, надо сообщить в отделение милиции, пускай поднимают всех на ноги. Далеко он уйти не мог, наверняка где-то в селе скрывается.
– Да куда он денется, товарищ сержант, – осторожно возразил милиционер. – Покойников нынче поминают. По домам ходит, где зовут.
– Каких покойников? – насторожился чекист.
Он наконец снял шапку и оказался совсем юнцом с оттопыренными ушами и белобрысым вихром на вспотевшем лбу. Утерся мехом. Скинул на лавку шинель.
– Димитриева суббота ж нынче, – объяснил Остриков, который был лет на двадцать старше и знал много такого из прежней жизни, о чем юное советское поколение не догадывалось. – Церковный праздник, значится.
– Ну и что? – Сержант не понимал.
– Панихиды по домам служит. За упокой…
Чекист задумался.
– Разберемся… И подождем. Пока проведем обыск. Оружие, нелегальная литература в доме есть, гражданка?
Мать Феодора лишь молча перекрестилась.
– А ордер-то, товарищ сержант? У вас же только на арест…
– Будет ордер. Вы что это, Остриков? У нас все по закону.
Чекист подошел к полке с книгами, стал брать по одной и читать названия.
– Историческое описание Свято-Тихоновой… Успенской пустыни… Ака-фисты… Три-одь… хм… постная… Поповская кулинарная книга, что ль?.. Так, это все подлежит конфискации. Хранение запрещенной церковной литературы…Остриков, упакуйте во что ни то…
Мать Феодора горевала, не показывая, впрочем, вида. Четыре года всего, как батюшка вернулся из архангельских лагерей. Пришел в слободу чуть живой. Так сотрясался от кашля, что келейница думала – не выживет. Едва вы́ходила его. Последний настоятель Тихоновой пустыни, игумен Иона, с которым батюшка делил кров, умер за год до того. Опустелый дом тяготил монахиню. Отец Палладий и сам ожил, и ее вернул к жизни, к земным хлопотам. Но повторный лагерный срок ему уж не пережить. Тогда придет наконец и ее черед предстать перед Господом, отчитаться за все сделанное и не сделанное. Не жаль себя, тому следует быть. А только обидно за батюшек, которые гибнут один за другим невинно. Сколько их уже перешло в вечность – изгнанных, в тюремных узах, в лагерных страданиях, в голодных ссылках, а то и убитых по приговору нелюдской этой власти. Мученики за Христа!.. Да, горечь светлая, скорбь торжествующая… Безбожная власть сама свой конец близит, умножая святое воинство небесное…
– Дочка-то здорова, Трофим Кузьмич?
– Здорова, мать, здорова. – Милиционер замялся с ответом. Виновато отвел глаза и стал складывать книги в стопку, чтобы связать их. – Ты бы и вправду лучше б вспомнила, куда батя… гражданин Сухарев собирался пойти нынче. А то вон товарищ сержант госбезопасности разного чего подумает, нехорошего…
– Не знаю, Трофим Кузьмич, – монахиня поджала губы.
– А это кто такие? – Чекист ткнул пальцем в двойную икону преподобных Сергия Радонежского и Тихона Калужского.
Старцы были похожи, отличить можно лишь по надписям на нимбах и на свитках в руках, да еще по дуплистому дубу, с которым всегда изображали основателя здешнего монастыря.
Мать Феодора коротко объяснила.
– Про попа Радонежского знаю, – кивнул сержант, будто бы даже обрадовавшись. – Большой был поп. Влиятельный. Поддерживал феодальный эксплуататорский режим. Отъявленный монархист-черносотенец… Эту улику я тоже конфискую в интересах следствия.
Он снял образ с гвоздя и передал милиционеру, чтобы подвязать его к изъятой литературе.
– Так… Остриков, нужно искать подпол…
Стук в окно с улицы отвлек сержанта от мыслей о тайниках с оружием в доме.
– Мать Феодора, а, мать Феодора! Здеся ты?.. Опять мой Васька за батюшкой-то на источник увязался! Сладу с ним нету, паршивцем. Сколь раз говорила и веником по спине огуливала… Не слухает! Мать Феодора, ты где там, покажься… Ой!..
Вместо хозяйки в окне нарисовалась лопоухая физиономия сержанта и красные петлицы его гимнастерки.
– Зайдите-ка в дом, гражданка! – поманил он бабу ладонью.
Для надежности сам вышел на двор, вежливо, но настойчиво пригласил войти. Баба робко протиснулась в избу.
– Фамилия, чем занимаетесь?
– Коромысловы мы… колхозница я, на птичнике тружусь.
Баба испуганно поглядывала то на тихо сидевшую в горнице монахиню, то на милиционера.
– А Васька – это кто?
– Сынок мой, младший. В школу ходит. Учится хорошо. В пионеры готовится…
– Ну, это вряд ли, – засомневался сержант. – Если вы, гражданка, не можете отучить сына-школьника, чтоб не увязывался за попом… Так, говорите, они на источник пошли?
– Ага, – закивала баба. – На источник.
– Дорогу знаете?
– Да кто ж ее не знает? Тут недалече, в леске.
– Так. Остриков, план меняется. – Чекист стал торопливо надевать шинель. – Сейчас гражданка Коромыслова проведет нас к источнику, где предположительно скрывается гражданин Сухарев…
– Не, – колхозница затрясла головой, пятясь к сеням. – Не могу. Тесто у меня… обед не сготовлен… Да мне ж на птичник надо! Бригадир-то у нас строгой, за опоздание трудодни не выписывает… Мать Феодора, так я побегла!..
Сержант успел схватить лишь воздух вместо улизнувшей из рук бабы.
– Бестолковая! – ругнулся он. – Я б ей справку выписал, за помощь следствию сполна бы свои трудодни получила… А где этот источник, Остриков?
Милиционер шумно вздохнул, надевая шапку.
– Так в лесу же, товарищ Гущин, – словно бы нехотя ответил, – версты две от села. Тихонов святой источник. Там в прежнее время все воду брали. Теперь-то редко ходят, заброшено там.
– Идемте!.. А вы, гражданка домработница… в случае сокрытия или уничтожения конфискованных улик будете привлечены к ответственности по всей строгости советских законов! Улики временно остаются здесь. Вы меня поняли?
Губы матери Феодоры что-то шептали. Глаза были полны слез. К угрозам она отнеслась без внимания.
Тем временем зимний ноябрьский день вошел в силу. В жемчужно-розовом небе неброско сияло проглядывающее солнце. Морозы стояли уже с неделю. Земля и вода леденели, мерзло хрустела под ногами бурая листва, но снег запаздывал. Голо, черно, скушно было под этим нарядным предпраздничным небом Калужского района недавно созданной Тульской области.
Два представителя органов советского правопорядка бодро шагали по пустой сельской улице. Колхозники работают, школьники учатся… и только нетрудовые элементы тунеядствуют и сманивают на дурную дорожку нестойких в коммунистическом учении граждан, вроде малолетнего Коромыслова Василия.
Они вышли на шоссе до Калуги, миновали мост через скованную льдом речку Вепринку и скоро повернули на лесную тропу. Путь был легок, чист: твердь под ногами аж звенела.
Сержант госбезопасности Гущин оставался серьезен и собран, не позволял себе расслабиться, увлекшись окружающей природой. Он предвидел впереди трудности и даже опасности, которых в его профессии никак не избежать. Арест попа был только малым звеном в длинной цепочке, которую ему самостоятельно – впервые в жизни! – предстояло размотать и вытянуть до самого конца. Да, сейчас нельзя отвлекаться на пустяки вроде живописных видов сельской местности или бездомного пса, который облаял их на мосту и увязался следом. Время теперь такое, ответственное.
– А вы, Остриков, хорошо знаете попа Сухарева?
– Так его у нас все знают, товарищ сержант.
– Я не про всех, а про вас спрашиваю. С этой… его домработницей вы же знакомы.
– Да было дело… Три года назад тоже арестовывал гражданина Сухарева. Сигнал поступил… Начальство велело отреагировать.
– И что же?
– Подтверждений контрреволюционной деятельности не нашли. Освободили. Да и то сказать, старый он уже, годов под семьдесят.
– Недоработка! – упрекнул чекист. – Ничего, доработаем.
– Так-то он, отец Палладий… – Милиционер откашлялся. – Я говорю, так-то он старик неплохой, хоть и из враждебного класса. Знахарством владеет, помогает, если кто захворал. Сапожному ремеслу навычен, починкой обуви зарабатывает. Церкви-то все закрыты, поповской службы ему нет…
О том, что отец Палладий через какие-то свои тесные отношения с отмененным советской властью Богом и с помощью воды из святого источника поднял на ноги его трудно болевшую младшую дочку, которую жена тайком от лишних глаз и сельского начальства возила на колхозной лошади в дом к священнику, Остриков счел нужным не докладывать товарищу сержанту.
– Знахарство, сапожное ремесло… Как вы не понимаете, Остриков. Это все для отвода глаз. Вот смотрите. – Чекист показал на пса, который немедленно отскочил и зарычал на него. – Если эта тварь выглядит как собака и лает как собака, значит, она псина и есть. Причем зловредная. И мы не имеем права оставлять дикого пса среди людей, потому что рано или поздно он начнет кусаться.
Сержант замахнулся на животное. Собака разразилась лаем, припала на передние лапы. Казалось, вот-вот бросится.
– Но-но! – Чекист отступал. – Остриков, что вы смотрите! Усмирите его как-нибудь…
– Найда, Найда! – позвал милиционер. – Это сука, товарищ Гущин. Она не укусит, смирная… – Он ласково трепал собаку за уши, оттаскивая от чекиста. – Ну беги, дурашка, беги отсюда. Не мешай нам с товарищем сержантом…
Через пару сотен метров, проделанных в молчании, сержант спросил:
– А откуда это название – Тихонов источник? Это что, фамилия бывшего владельца? По картотеке в селе и округе не значится никаких Тихоновых, ни купцов, ни помещиков.