– Да нет, товарищ сержант, это от древнего монаха Тихона, который наш монастырь основал. Вот вы не местный, не знаете, что и село наше в мирное время звалось Тихоновой Слободой…
– В какое это мирное время?
Чекист остановился.
– Ну… при царе-то, – растерянно сморгнул милиционер.
На лице Гущина отобразилось неприятное удивление – будто он вдруг обнаружил, что спутник у него не доблестный советский милиционер, а какой-нибудь африканский бегемот, совсем непригодный к ответственному делу.
– Выходит, по-вашему, товарищ старший милиционер Остриков, советская власть не мирная? – злым и даже несколько зловещим голосом поинтересовался сержант. Он сузил глаза, пристально вперяя взор в неожиданно открывшееся вредное явление, которое требовало немедленного разъяснения. – Ты кому служишь, Остриков, трудовой рабоче-крестьянской власти или врагам советского народа?!
Милиционер стушевался. Плечи ссутулились, пальцы беспомощно скребли полы шинели. Даже ремень словно обвис на внезапно уменьшившейся фигуре.
– Так ведь… пока всех врагов не выведем, товарищ сержант, война и будет. С врагами нашей советской Родины.
Гущин отмяк. И даже усмехнулся. Подошел, хлопнул его по спине.
– Ладно, Остриков. Мыслите вы верно. Только формулируете как-то… криво. Подучиться бы вам. А теперь идемте скорее. Пока этот поп от нас не удрал.
Не теряя осторожности и бдительности, молодой чекист шел по мерзлой лесной дороге с улыбкой на губах. В последнее время он улыбался редко. Работы было слишком много, она изматывала, надсаживала сердечную мышцу, тревогой истончала нервы: столько врагов! Они проникали всюду, как тараканы в самые незаметные щели. Но Иван Дмитриевич Гущин, двадцати трех лет от роду, знал, его научили в школе курсантов НКВД: как ни хитер враг, советская власть хитрее. Как ни замаскирован противник, он все равно будет раскрыт, разоблачен и уничтожен. И такие, как этот Остриков, воспитанные при старом режиме, не очень-то понимающие учение ленинско-сталинского коммунизма, пускай знают, что советская власть дает всем равный шанс проявить себя: или стать настоящим человеком, строителем светлого будущего, или соблазниться предательством, утонуть в болоте контрреволюции, превратиться в гниль, на которую так падки шакалы мировой буржуазии. Советская власть умеет ненавидеть своих врагов и воздавать им.
– Вы поймите, Остриков, – рассуждал Гущин. – Вот вы говорите – мир, война. На войне просто: приказали убивать – идешь и убиваешь, без всякого чувства. Я знаю, мне один ветеран империалистической рассказывал. У нас, в Советском Союзе, не так. Советский человек должен уметь ненавидеть! Только тогда он чего-то стоит. Вот такой наш мир. Но мы, советские люди, умеем ненавидеть, радуясь. Да, потому что мы умеем побеждать. – Его рука в кармане нащупала сквозь подкладку шинели кобуру нагана. – Завтра праздник, и весь наш народ будет радоваться великой победе Октября. Вы только подумайте, товарищ Остриков, двадцать лет пролетарской революции! Мы в самом начале пути, а сколько уже сделано! Нам завидуют и злобятся на наши успехи, на счастливую советскую жизнь. Завтра наш любимый вождь товарищ Сталин будет говорить и про это, я уверен. Мы с вами будем слушать его выступление по радио и испытывать гордость от того, что на нас возложена ответственная задача – отсекать одно за другим щупальца гидры, которая мечтает задушить и сожрать наше светлое будущее… Не оступитесь, Остриков. Это очень легко – пошатнуться и упасть, полететь в пропасть. Нынче ты друг, а завтра уже враг, и сам не заметил, как это получилось… Поэтому сегодня мы с вами должны постараться обезвредить матерого врага. Хоть он и кажется вам добрым старичком, безвредным попиком. Мы с вами должны еще заслужить наш завтрашний праздник…
3
«Повесть о великом и преславном Стоянии на реке Угре.
Тетрадь четвертая.
* * *Три версты от обители до воинского становища по заснеженной дороге через лес жеребец прорысил, как мог, бодро. Мирун отставал, жалея свою лядащую кобылу. Когда же поравнялся с остановившимся князем, выругался точно так же, как тот, помянув татарского бога и султанскую матерь. Засыпанная снежной крупой протяжная луговина вдоль Угры, с разбросанными там и сям малыми рощицами, являла печальное зрелище. Тонкий слой снега не мог сполна прикрыть всюду избитую и изрытую землю. Замерзшие кострища, полуобваленные навесы из жердей и еловых лап. Одиноко торчащие сосны – пеньки вокруг них – со сторожевыми гнездами. Приземистая избушка с шатровой кровлей – часовня? Крест с нее снят, чтоб не надругались басурмане. В спешке забытый или брошенный закопченный котел. Ароматные даже на холоде кучи конского навоза. Стая крикливых галок – их унылые голоса кличут зиму, холодят душу.
– Москва струсила! – дал волю гневу атаман. – Князь Иван испугался татарвы!
– Или его убедили испугаться московские бояре, – заметил Мирун. Начальное ошеломление с него сошло, как вода с отряхнувшегося пса. Никакое чувство, пускай самое сильное, не владело Мируном долго.
Но в атамане ярость заваривалась крепко. Быстро выплескивалась вершками, а корешками еще долго жалила, жгла и иссушала нутро.
– Они сто́ят друг друга, вонючий, трусливый шакал Ахмат и робкий, как девка, поджавший хвост Иван! Московцы показали голый зад, и теперь Ахматка станет смелее. Пойдет жечь, кромсать, потрошить московские земли. Поделом! Зачем мы сюда пришли раньше времени, Мирун? Здешние воеводы так же опасливы, как их великий князь. Разве не ясно было, что мы пришли к ним с добрым намереньем усилить их войско? Мои козаки стоят каждый пятерых московских ратных! Полсотни опытных воинов, почитай, я привел к ним. И что?! Отмахнулись, как от комариного писка. Своих чернецов оставили на смерть, и нас заодно! Безоружных, безлошадных…
– Может, Гриц, Москва задумала хитрость? – Мирун тянул себя за длинный ус, размышляя. – Заманивают татарву в подходящее для большой битвы место?
Атаман хотел, но не успел возразить.
– Смотри-ка, княже! – Мирун уставился куда-то, вытянул руку к берегу. – Что это там?
Скоро стало виднее – горстка черных фигурок двигалась вдоль реки, выйдя из-за голого березняка. Монахи. На шедшем впереди серебрилась окладом икона. Позади еще пара образов на древках. Тянут что-то молитвенное – издалека доносились обрывки ладного многоголосья.
– Крестным ходом идут. Думают, этим орду остановят, – с досадой на чернецов молвил атаман.
Остроглазый Мирун углядел и еще нечто. Ткнул пальцем прямо, показав на другой берег. Там, сливаясь с прибрежной порослью, стоял на конях татарский дозор.
– Двое из луков целят, – подметил Мирун. – Эх ты, где же мой-то лук? Какой криворукий московец теперь его портит?
Вдруг он расхохотался.
– А подумай, Гриц, какой куролес сейчас творится в этих татарских башках под малахаями! Они, наверное, думают, что им это снится!
Под смоляными усами атамана на короткий миг появилась улыбка и исчезла. Он ждал летящих стрел.
Но татары удержали свои стрелы в тетивах. Монахи не торопясь отвернули от берега и пошли через луговину, бывший стан московской рати. Ордынские дозорные поскакали прочь. Тогда и козачий атаман повернул своего конька в обратный путь…
Чернецы добрели до своей лесной обители лишь к полудню. Несколько из них отправились на поварню. Остальные, натощак, – в церковь. Отпевали ратника, умершего от ран, несли гробовую колоду на погост. Кладбище за монастырской стеной выросло этой осенью. Монахи-попы были духовниками в московском войске, исповедовали, причащали, освящали, благословляли. Умиравших напутствовали.
Пока все это совершалось, монастырский послушник, грубо скроенный мужик с бородой-лопатой, поманил атамана за собой. Привел к дальней клети, нырнул в яму – оказалось, там лестница, погремел замком.
– Сюды лезь, аника-воин, – глухо раздалось из-под земли.
Атаман, ужавшись, спустился в темень. За растворенной дверью монастырский жилец запалил светильник. В пустом подклете на земляном полу было свалено горой козачье снаряжение – луки, сабли, чеканы, шестоперы, ножи, копья-сулицы. Пшемко с Богусем этот лабаз прозевали.
– Забирайте свое добро, нам оно ни к чему.
Делом занялся Мирун, покликав козаков. Атаман же сыскал игумена, взял его за плечо и настойчиво попросил беседы. Тихон привел в игуменскую келью. Та была тесна и темна, с одной узкой, короткой лавкой, на которой непонятно как можно спать.
Старый чернец был сед, с бородой ниже груди, приглаженные белые волосы на голове еще оставались густыми.
В каком направлении ушла княжья рать, игумен тоже не знал. Да кто б и подумал сообщать ему это? Его дело – Бога молить да духовные нужды християн утолять.
– Почему нас оставили тут? Отчего держали под сторожей?
Старик будто огладил его мягким, светящимся взором.
– Люди вы неясные. Веры вам нет. Как оказались в татарском войске? Ведомо у нас, что господарь ваш, литовский князь и ляшский король Казимир, не дал Ахмату своей рати, как тот просил.
– Казимир отбивает крымцев на Подолье, – отмахнулся от вопроса атаман. – Я сам господарь своим козакам, и люди мы вольные, черкасские. Свободное войско, не по найму против татар ходящее.
– Что ж теперь не против, а с ними пришли?
– Спросом на спрос отвечаешь, чернец, – нахмурился атаман. – Люди вашего воеводы уже вызнавали у меня это, нечего повторять. Да тебе и не по чину меня, князя, на словах ловить.
Тихон вздохнул.
– Вы пришли с татарами грабить русскую землю. Пришли как стервятники на падаль. Падаль же оказалась живой плотью, с живой и храброй душою. Прибыток ваш встал под сомнение. И тебе, чадо, возжелалось получить выгоду с иной стороны, утолить корысть московским серебром на службе великому князю.
– Что в том дурного? – почти прорычал атаман.
Монах пожал плечами.
– Московские служильцы бьются не за корысть, а за веру Христову и землю родную. – Игумен легко коснулся его руки, чуть подтолкнул, усаживая на лавку, как будто не он был немощным старцем, а его гость ростом с косую сажень. – Прямых речей ты не ведешь, чадо… Кто ты, скажи?
– Я князь…
– Не слыхали у нас, – не дал ему договорить Тихон, – про такого князя, каким ты назвался. Прежнего князя киевского Олелько-Олександра Владимировича знаем, сын его Михайла Олелькович, брат двоеродный нашего князя, Ивана Васильевича, ведом на Москве, в Новгороде некогда сидел князем, а теперь в литовском Копыле думу великую думает, оттого что не дали ему наследовать киевский стол. Князя Михайлу я не видал, а тебя вижу – на отца ты лицом похож… Помолюсь о тебе, чадо, Господь да будет милостив к твоей душе.
– О каком отце ты говоришь, чернец? – опомнился от внезапных слов атаман.
Тихон молча поклонился.
– Звонарь к службе благовестит, пора мне, чадо.
– Постой, отче!
Атаман схватил его за подол ветхого подрясника, вскочил с лавки. Тихон не смотрел ему в лицо, взгляд его будто скользил мимо, но при том, казалось, видел собеседника насквозь. Неуютное чувство для того, кто не хотел признавать свою полуправду-полуложь.
– Так ты вправду знал князя Олелька? Откуда ты? Из Киева? Каков ты родом, чернец?
– Бог тя благословит, чадо, и надоумит, а не я, убогий инок.
Тихон вытянул из его кулака подрясник. Атаман понял, что ничего не добьется.
– Смотри же, старик! Что знаешь – держи при себе. Мои люди за тобой приглядят.
– Путь вам чист, – напомнил игумен. – Идите куда хотите.
– Коли ваш князь Иван и воевода Холмский оставили нас тут, здесь и будем ждать. Припасов в амбарах вам оставили вдосталь, прокормимся.
И вышел из кельи.
А чего ждать-то? Сам не знал.
Во дворе к атаману тотчас пристроился Мирун.
– Прости, пан Гриц, оплошал ты. Зачем сразу не сказал московцам, что ты сын киевского князя Олелька Владимировича? Чего сробел? Князь Иван признал бы родню, сейчас бы уже на кормление какую ни то волость дал.
– Подслушивал?! – Атаман взял его за толстую шею, притянул лицом к лицу.
– Да ты меня не знаешь, что ль, Гриц?!
– Знаю. – Атаман разжал пальцы. – Молчи, пес… Я князь, а они никогда этого не признают. Московский Иван свою тетку Настасью почитал, она помогла его слепому отцу вернуть княжий престол. Прижитого мимо нее байстрюка потерпел бы он?
Мирун только хмыкнул. Ухватил себя за ус, сунул в зубы, стал жевать. Выплюнул, до чего-то додумавшись.
– Авось и потерпел бы?..»
4
Село Лев-Толстое
От былой устроенности святого источника не осталось и следа. Теперь он выглядел как яма, наполненная мутноватой водой, с подгнившими остатками бревен. Храм разобрали еще в двадцатых годах, снесли купальню, выдернули из земли трубы, засыпали родник. Советская власть воевала со святыми источниками точно так же, как с церквями и духовенством, то есть беспощадно. Прежде отец Палладий еще пытался поддерживать родник в божеском виде, своими руками очистил от завала, ископал яму. Но после лагеря сил у него оставалось только на то, чтобы скрытно водить сюда паломников, приезжавших издалека, служить для них молебны и утешать душеполезными беседами. Место зарастало лесом, дичало. Но дух святости не покидал его. Кто из городских богомольцев отваживался окунуться в яму с водой, те чувствовали благодать и, бывало, исцелялись. А если попадались среди них люди ученые – случалось и такое, – то рассуждали о здешней благодати как об имеющей физические свойства невидимой материи. Отец Палладий на такие разговоры только улыбался в бороду.
– Что, батюшка? – немного нервно спросил, подойдя ближе, один из паломников, интеллигентного вида мужчина.
В этот раз все они, пятеро беспокойных, страждущих душ, были из Москвы.
Источник остался позади, уже отошли от него метров на пятьсот, когда отец Палладий вдруг встал на дороге. Не то всматривался, не то вслушивался. Долго, минуты две. На вопрос не ответил. Женщины позади тревожно зашушукались.
– Васята, – наконец позвал священник.
Соседский мальчишка, променявший сегодня школу на богомолье, резво подскочил. Отец Палладий погладил его коротко стриженую голову – будто еще раз благословил.
– Ты тут все тропки знаешь. Побудь-ка проводником. Идите через лес повдоль Вепринки. Выйдете к селу, а там к Кондратьевым тихонько отведи, по закоулкам. Пахомыч их до города свезет. А ты сразу домой беги к матери. Понял?
– Ага. – К заданию подросток отнесся серьезно. – А чего, сюда идут?
– Корабли плывут, – отшутился отец Палладий.
Он осенил пятерых паломников одним на всех крестом.
– С Богом, чадушки, не тревожьтесь, Господь вас сохранит. А я тут пойду…
Городские богомольцы, беспокойно оглядываясь на священника, сошли с торной дороги. Зашуршала хрусткая листва под их ногами и вскоре утихла. Лес, оголенный поздней осенью, остался безмолвен.
– Ну что ж, отец Палладий… – сказал самому себе священник, отправляясь в путь.
Морозный воздух выхолаживал его старые кости. Привычно не обращая на это внимания, иеромонах лишь сунул бороду под душегрею вместо шарфа. Душегрея, оправдывая свое название, согревала душу хозяина, но не тело. Была она старая, латаная заботливыми руками матери Феодоры, подбитая лишь ветром и горьким кадильным дымом от самодельного ладана, потому что ватная подкладка давно переселилась через дыры в такие же рваные башмаки лагерных зеков, с которыми отец Палладий делил все радости и беды своей трехлетней исправительно-трудовой жизни на таежном севере, в архангельских лесах.
Лагерный срок он получил за то, что торговал святой водой и чудесными исцелениями, как гласило обвинительное заключение, с коим его любезно ознакомили в калужской тюрьме ОГПУ после непродолжительных допросов. В обвинении, правда, перед святой водой и чудесными исцелениями еще стояло противное слово «якобы». А после них – совсем уж гадкое «внедрение суеверий в массы». Но, возвратясь из лагеря, отец Палладий вновь взялся за старое. Не мог же он отказать приезжим страдальцам в том, ради чего они проделывали свой долгий путь. А что в наступившее время строительства светлого будущего все люди страдальцы, даже те, кто сам – советская власть, в этом отец Палладий был убежден. Самого же себя он теперь называл злостным рецидивистом. Школьный учитель Николай Петрович, духовное чадо отца Палладия, досадовал на него за это. У вас, говорил, батюшка, теперь малое стояние на Угре, которое запомнится честным людям не менее того великого Стояния, что было здесь четыре с половиной века назад. А рецидивисты – это, мол, те, которые в Политбюро и прочих партийных креслах устроились.
– Получу я за свое малое стояние второе сидение, – вздыхал отец Палладий…
Впереди на лесной дороге обозначились две фигуры в шинелях. Увидев их, старый монах не стал сбавлять шаг. Они же, напротив, побежали к нему. Один к тому же на ходу рвал из кобуры под шинелью табельное оружие.
– Вы арестованы, гражданин Сухарев!
Дуло револьвера смотрело священнику прямо в грудь.
– И поздороваться не успели, Иван Дмитриевич, а уже наганом грозите, – с укоризной сказал монах.
– Откуда вы меня… – Револьвер медленно поехал вниз, а в лице чекиста обозначилась на мгновенье растерянность. – Я вам, гражданин, никакой не Иван Дмитриевич, а оперуполномоченный Гущин, сержант госбезопасности. Можете называть меня гражданин следователь. Остриков, обыщите арестованного.
Священник послушно развел в стороны руки, пока милиционер ощупывал его душегрею и подрясник.
– Уж простите, батюшка, – шепнул Остриков, стоя спиной к чекисту, – служба.
Отец Палладий понимающе кивнул.
– Бог тя простит, – прошелестело в ответ.
– Сообщники где? – Сержант озирался по обе стороны лесной дорожки. Дуло револьвера следовало за его взглядом. Чекист будто опасался, что из кустов полезут враги отбивать арестованного.
– Один я…
– Врете, гражданин поп! – Гущин сорвался на крик, но сам осознал, что теряет выдержку, и произнес спокойнее: – Идите вперед, арестованный. Вздумаете бежать – стреляю сразу, без предупреждения. Вам понятно?
– Чего ж не понять, гражданин оперуполномоченный. Не в первый раз…
По тюремному обычаю, хорошо усвоенному в прежние годы, отец Палладий сложил руки за спиной и двинулся навстречу судьбе.
Чекист шел сзади, не спуская с него ствол нагана. Милиционер Остриков с мрачным видом шагал чуть в стороне от обоих.
– Чего ж не понять, – спустя несколько минут повторил священник. – Ведете как разбойника, только что не в кандалах, и на том спасибо… В чем же я на этот раз провинился перед советской властью?
Чекист смолчал. В курсантской школе он твердо выучил, что вопросы должен задавать только следователь. А допрашивать арестованных и свидетелей следует в кабинете. Лес – неподходящее место для снятия показаний.
Но через пару десятков метров сержант обронил:
– Вредный вы народ, попы.
– Так уж и вредный? – Отец Палладий решил скоротать время в пути разговором и пустился в рассуждения: – Вот взять хоть наш святой источник. Преподобный Тихон еще когда его ископал! Почти полтыщи лет назад. С тех пор его водичка людям служит, никому отказа в ней нет, целит душу и тело… А были бы мы впрямь вредные, разве валил бы народ в монастыри, как в старое-то время? Что мы, монахи, можем дать? Только утешение духовное, да руководство жизненное, да молитву во спасение душ… А иной раз и за отечество вставали. Великие отцы преподобные Россиюшку у Бога вымаливали, от вражьего плена и разорения спасали. Про Сергия-то Радонежского не слыхали, гражданин следователь? Да нет, где вам было слыхать. Вас теперь на других святцах учат, на коммунистических. Господь по своей милости оставляет вас, молодежь, варварами непросвещенными, дабы спрашивать с вас мало, как и дано вам мало. С воспитателей и учителей ваших более спросится. А с нас-то, пастырей нерадивых, подавно…
– Ты бы, батя, не наговаривал на себя лишнего, – хмуро заметил Остриков.
– Да чего ж лишнего? – удивился отец Палладий. – Статья пятьдесят восьмая пункт десятый и одиннадцатый – антисоветская агитация и контрреволюционная деятельность – у нас, у духовенства, нынче любимая. И не отопрешься от нее: сам на себя не наговоришь, другие за тебя постараются. Вот и у гражданина следователя на меня, верно, уже целая папочка уличающая заготовлена. От сумы да от тюрьмы сейчас нашему брату молчанием не отбояриться. А разговорами и подавно…
К обеденному времени как раз дошли до околицы села. До главной – Советской улицы дошагали без приключений и даже без свидетелей. На самой Советской замаячили было впереди две бабы-колхозницы с лопатами, как винтовки, прижатыми к груди. Но разглядели неладное и нырнули в чей-то двор. Попался еще ветхий столетний дед, сидел на лавке у забора.
– Что, батёк, повязали? – прошамкал старый. – А не дурмань трудящих…
И погрозил кривым пальцем.
Прошли мимо сельсовета, обширного двухэтажного строения, когда-то бывшего домом кулака Ситникова, которого насадили на вилы еще в гражданскую войну. Над входом висел призыв: «Искореним врагов народа, шпионов и вредителей, наймитов иностранных разведок! Смерть изменникам Советской Родины!» Алое полотнище, где-то раздобытое к празднику председателем сельсовета, повесили накануне – под недоуменно-тревожные взгляды колхозников. Для сельских пролетариев намерения начальства были непонятны и пугающи: кого еще искоренять будут, если всех кулаков и подкулачников уже повывели?
– Вы бы убрали оружие, гражданин следователь, – попросил отец Палладий. – Ребят напугаете.
С поперечной улицы показалась гомонящая стайка детей с холщовыми сумками на плечах. Школьники закончили учиться и расходились по домам. При виде арестованного священника и его конвоя они застыли с широко открытыми глазами и ртами. Гущин, спохватившись, спрятал наган в карман шинели.
Неприятностей и неожиданностей от колхозных детей чекист не ожидал. Среди десятка мальчишек и девчонок он увидел даже одного пионера в красном галстуке. Совсем неплохо для сельской школы, отметил про себя Гущин. В городских классах на тридцать-сорок учащихся приходилось по два, много три пионера.
Потому прозвучавший детский вопрос был как непредвиденная финка в руке простого советского гражданина, еще ни в чем не заподозренного: заставил Гущина спружиниться в стойке, готовясь к отражению атаки.
– За что арестовали нашего учителя Николая Петровича?
Дети подошли ближе, рассыпались полукругом.
– Когда его отпустят? Он ничего вам не сделал!
Это «вам» сержант ощутил нутром как пропущенный удар ножа. Не сильный, но кожу пропоровший.
– Николай Петрович хороший! Он добрый, давал нам свой хлеб, если кто от голода на уроках спал. Учитель ни в чем не виноват… – Школьники заговорили все разом, обступая теснее людей в форме. Гущину их бледные лица под большими отцовскими картузами и девичьими беретами показались злобными физиономиями маленьких шкодливых обезьянок. – Николай Петрович читал нам свою повесть про то, как русские отбили татар на нашей Угре! В поход нас водил туда…
Чекист вдруг заподозрил, что дети намеренно отрезают его и Острикова от арестованного, чтобы дать попу сбежать.
– Он враг!! – рявкнул сержант и стал распихивать шпанят. – Ваш учитель арестован, потому что он враг!
Гущин оттолкнул последнего мальчишку и крепко схватил священника за руку.
– Сами вы враги!
А вот это уже не финка. Это самый настоящий диверсионный акт с применением огнестрельного оружия.
– Кто это сказал? – Гущин резко обернулся.
Перебегая глазами с одного на другого, он пытался найти в их гневных мордочках чувство мгновенной вины и сожаления о вырвавшихся словах. Но ни один не потупил взора.
Они просто отступали, сверля его своими глупыми и сердитыми бескомпромиссными детскими взглядами.
– Кто это сказал, я вас спрашиваю?! Ну-ка ты, пионер, иди сюда…
В ответ они порскнули в стороны, как воробьи с куста. Улица вновь опустела.
Трое молча продолжили путь. Впереди уже виднелись постройки бывшего монастыря, над ними помалу вырастала колокольня с дальней, противоположной стороны.
Гущин пыхтел, не мог успокоиться. Рука лежала в кармане, на рукояти нагана. Остриков тоже страдал внутренне – хмурился, плелся уныло.
Влетевший в спину чекиста камень окончательно лишил его душевного равновесия. Рука с наганом сама дернулась из кармана, и только мгновенная реакция милиционера спасла от пули убегающего стремглав мальчишку.
– Я тебе, Витька, штаны-то спущу да выдеру!.. – Остриков проорал это, поднимая упавший на землю револьвер. – Извините, товарищ сержант! – повинился он, подавая чекисту оружие. – Вы уж того… не того… Нехорошо получилось.
– Да и вы, Остриков… – морщился тот, потирая правое запястье. – Вы же мне чуть руку не сломали. Как лось навалились.
– Дети же…
– Дети?! – Гущин отобрал у него наган и неожиданно выругался по-матерному. – Это, Остриков, не просто хулиганское нападение на представителя власти при исполнении. Это самая настоящая вражеская вылазка. Диверсия! Вы понимаете, что за этим должно последовать?