– Значит, у меня ничего не осталось?
– О нет, миссис Гейдж, это не совсем так. С тех пор как вы вступили в наследство, вы никогда не тратили полностью свой годовой доход, и эти остаточные средства находятся в наших кладовых; мы не сочли нужным упоминать о них в разговорах со сборщиками налогов, ибо эти средства не являются ни доходом, ни пока что капиталом; это всего лишь… скажем так, мелочи, едва заслуживающие того, чтобы о них беспокоиться.
– Благодарю вас, мистер Поттер. А вы можете мне сказать, какую сумму составляют эти мелочи?
– Они составляют шестьсот сорок шесть гиней одиннадцать шиллингов и девять пенсов, миссис Гейдж. Я счел за благо обратить эти деньги в золото.
– Я так и думала, что вы будете точны. А как же мне заполучить эти шестьсот сорок шесть гиней одиннадцать шиллингов и девять пенсов?
– Вы снимете с моей души большую тяжесть, если заберете их из наших хранилищ как можно скорее, ибо сборщики налогов требуют провести переучет, а если в нем обнаружатся неточности, нам всем придет Vae victis.
– Могу ли я забрать их с собой прямо сейчас?
– Лучше и придумать нельзя. Прикажите их приготовить. Это сделает верный человек в кратчайшие сроки.
И пока верный человек это делает, Анна и мистер Поттер весьма приятно проводят время, развлекая друг друга бранью в адрес вигов и победителей и уверяя друг друга, что «Мир перевернулся» – единственная песня, подходящая к современности.
Наконец верный человек стучит в дверь и входит с большим кожаным мешком. Кладет мешок на стол мистера Поттера и выходит, не говоря ни слова, но складки на мятых фалдах его фрака будто подмигивают. Анна пытается поднять мешок, но он оказывается не по размеру тяжелым. Мистер Поттер распоряжается, чтобы ее отвезли домой в экипаже, и отправляет с ней верного человека – таскать коварный мешок.
Мистер Поттер не считает нужным попросить расписку взамен мешка. Избыток внимания к мелочам может быть так же опасен, как и недостаток.
(15)
В этот вечер за ужином в доме на Джон-стрит царит возбуждение; манеры, привитые в танцевальной школе, и родительские наставления отчасти забыты.
– Ура! – кричит Роджер. – Когда мы выдвигаемся?
– Не раньше весны. Скоро Рождество, а мы будем готовиться к поездке до самой Пасхи. Потому что мы не убегаем, дорогие мои. Мы совершаем запланированное путешествие. Собираемся навестить вашего дядю Гуса в Канаде. Нам нужно выбрать, что мы возьмем с собой, и приготовиться к трудностям. Но мы должны продумать и припасти все, что можно, и помните: никому ни слова.
– Но ведь люди уезжают все время, мэм. Бертрамы на прошлой неделе уехали на Ямайку, и притом с кучей вещей.
– Да, и когда их корабль высадил лоцмана в гавани, американские таможенники забрали все до последнего сундука и узла, так что Бертрамы прибудут на Ямайку в чем были.
– Преподобный Уиллоуби уехал, и его никто не беспокоил.
– Нам это неизвестно доподлинно. Выйти из гавани – совсем не то же самое, что прибыть со всеми пожитками. Мы не знаем – возможно, его обобрали еще до приезда в Галифакс.
– Хотел бы я это видеть.
– Роджер! Чтобы я больше ничего подобного не слышала!
– А слуги знают? – спрашивает Элизабет.
– Я им сама скажу во благовремении, но они с нами не едут.
– Даже Эммелина? – Элизабет явно очень огорчена.
– В Канаде неподходящий климат для чернокожих, – отвечает Анна. – А Джеймс почти калека, он будет обузой в пути.
– Обузой в пути, – задумчиво повторяет Элизабет. – Так что, некому будет готовить наши постели ко сну?
– Какие постели? – спрашивает Роджер. – Ты думаешь, у нас в путешествии будут постели? Ну и простофиля!
– Роджер, не разговаривай так с сестрой.
– Но если она глупая! Нас ожидают приключения. В приключениях не бывает постелей. И еще, Лиззи, тебе лучше одеться в мою одежду.
– Ох, Роджер! Это еще зачем?
– Чтобы защитить вашу добродетель, барышня, – отвечает Роджер. – В лесу будут попадаться индейцы, виги и бог знает кто еще. И волосы тебе лучше остричь.
Элизабет начинает визжать.
– Роджер, каким ты себе воображаешь наше путешествие? – спрашивает Анна.
– Мы совершаем побег! Мы бежим! Abiit, excessit, evasit, erupit! – Роджер уже кричит, движимый духом приключений и мужской склонностью к употреблению латыни, хоть и в чрезвычайно неподходящих к случаю числе и роде.
– Если мы будем путешествовать с таким настроем, то и до Дьяволова Ручья не доберемся, – говорит Анна. – Нет, Роджер, нет. Все должно выглядеть по возможности чинно и обыденно. Я все продумала. Мы не можем поехать в фургоне. На сухом пути слишком много застав и любопытных глаз. Нам придется путешествовать по воде.
– Ура! Я буду грести!
– Нет. Грести буду я.
– А вы, мэм, хоть раз держали в руках весло? – с густым сарказмом спрашивает Роджер.
– Нет, но я не считаю, что это ниже моего достоинства.
– Хвала Господу за то, что хотя бы я умею грести.
– Ты тоже можешь грести. Ты крепкий мальчик. Точнее, уже крепкий молодой человек.
Роджер смягчается:
– Ну что ж, я возьму пистолеты.
Он давно заглядывается на пистолеты отца.
– Думаю, что пистолеты лучше взять мне и очень хорошо их спрятать, – говорит Анна.
Элизабет тем временем думает, и похоже, что мысли у нее нерадостные.
– Moeder, ты говорила про обузу в пути, – произносит она упавшим голосом. – А ты подумала про Ханну?
– Да, Элизабет. Ханна будет твоей заботой.
Элизабет разражается слезами.
(16)
Ханна и впрямь станет заботой. Ей, бедняжке, еще нет одиннадцати, но ее ужасно мучают зубы. Она может есть только мягчайшую пищу; ее пока не сажают за стол со взрослыми – из-за неаппетитной привычки жевать мясо, пока она не высосет из него все соки, а потом выкладывать непроглоченные серые комья на край тарелки. Оттого что Ханна так мало ест, она плохо растет; она выглядит как шестилетний, и притом худосочный, ребенок. Из-за всего этого у нее уже заметно искривлен позвоночник, но Анна не позволяет называть искривление горбом. Анна уверена, что дочь выправится, как только ее избавят от доставляющих страдания зубов, но когда это произойдет? Зубные врачи в Нью-Йорке редки, но Ханну сводили к одному из них; лечение состояло в том, что врач при помощи инструмента, именуемого «пеликан», высверлил несколько ее молочных зубов, чтобы дать дорогу растущим постоянным. Ханна все это время визжала с громкостью, удивительной для такого крохотного существа. Она – живая, ходячая зубная боль, и похоже, помочь ей нечем. Кроме зубов – и, вероятно, из-за них, – она страдает, как выразился врач, катаром ушей, и из-под повязок, которые преданная Эммелина меняет каждый день, течет мерзкая желтая жижа. Судя по всему, Ханну ожидает глухота; Анне уже трудно любить такого ребенка. У Элизабет доброе сердце, и она жалеет сестру, но Ханна не откликается на жалость. Она полна злобы; она дергает Элизабет за красивые каштановые кудри и визжит, протестуя против судьбы, заточившей ее в маленьком некрасивом теле, исполненном боли.
Роджер зовет ее мелкой врединой, и Элизабет сердится на него за это, хотя во всем остальном боготворит своего отважного, здорового, красивого брата.
Она не сомневается, что Ханна станет ее заботой и обузой.
(17)
Следующая сцена в чинной, элегантной гостиной дома на Джон-стрит кажется такой нелепой, что я задаюсь вопросом: уж не решил ли режиссер этого фильма, кто бы он ни был, надо мной поиздеваться. Ибо я все еще воспринимаю это как фильм. Что мне остается делать?
Я вижу, как Анна, женщина с безупречными манерами, стоит на коленях в кресле; в руках у нее деревянное весло, которым она бьет направо и налево по воображаемой воде.
– Нет, мэм, нет! Сначала удар, длинный и ничем не стесненный, а в конце – поворот в виде крючка. Но не слишком резкий! Так вы вгоните лодку в берег! Давайте я покажу еще раз. Смотрите… вот так… длинный легкий взмах, и не слишком быстрый, а потом крючок – когда вы уже размахнулись настолько, насколько можете. Еще раз. Уже лучше, но пока не идеально. Еще раз.
Роджер учит мать грести в каноэ. Как часто бывает с мальчиками, получившими власть над взрослым, он склонен к тирании. Анна пыхтит от непривычных усилий, скрюченные ноги немеют. Но Роджер уверяет, что стоять на коленях необходимо; сидеть в каноэ негде; ей придется стоять так часами, часами, и нет иного выхода, кроме как привыкнуть к этой позе, к усилию и к тому, что Анне кажется унижением.
Элизабет тем временем лежит животом на табуретке так, что все остальное тело на весу. Она дрыгает руками и ногами, подобно гальванизируемой лягушке.
– Ох, Роджер! Ну пожалуйста! Я больше не могу!
– Надо, барышня.
– Я сейчас упаду в обморок! Я знаю, что упаду!
– Лиззи, если ты упадешь в обморок в воде, то утонешь. И Ханна утонет. А теперь слушай внимательно: если каноэ перевернется, ты должна схватить Ханну за волосы, сбросить башмаки и плыть к берегу. И смотри, держи голову Ханны над водой.
– Но вода попадет мне в рот. И она будет грязная.
– Вполне возможно. Но ты дочь солдата, как мама повторяет ежедневно. Ты должна быть храброй и решительной и спасти Ханну.
– Ох, Роджер! Ты думаешь, мы перевернемся?
– Очень возможно. Каноэ – капризная штука.
– Я никогда не научусь!
– Либо научишься, либо утонешь. Если течение будет очень быстрое, тебе лучше всего уцепиться за каноэ, и я спасу тебя… после того, как спасу маму. И Ханну, конечно. Хотя пока я буду их спасать, каноэ далеко унесет течением, так что не жди чудес.
– Я утону!
– Не утонешь, если научишься плавать. Ты должна укреплять мышцы. Такая большая, сильная девочка! Как вам не стыдно, барышня!
Слезы Элизабет. Упреки Анны. Но обе они – женщины своего времени и привыкли в подобных делах подчиняться мужской власти. Каждый вечер гостиная превращается в спортзал, а Роджер – в строгого тренера. Он страшно наслаждается этим, так как его тиранство служит несомненно важному делу.
Однако радости выпадают не только Роджеру. Дом Гейджей пока избежал налета мародеров, грабящих все лоялистские дома подряд. Федеральные власти выражают сожаление, но отговорка у них каждый раз одна и та же: ночная стража малочисленна, перегружена работой и не может присутствовать везде одновременно; бессмысленно даже требовать, чтобы на Джон-стрит поставили часовых. Похоже, власти не горят особым желанием защищать дома тори. Здесь Анне и удается проявить себя.
Она еженедельно посылает слуг со свертками серебра в лавки не слишком щепетильных ювелиров, готовых покупать ценные вещи – вероятно, плоды мародерства, но ювелиры об этом не допытываются. Однако слуги торгуются не слишком умело, и вот Анна, позаимствовав одежду своих служанок и не напудрив волосы, сама отправляется в ювелирные лавки – подальше от Джон-стрит, – и сама продает свои вещи. Дочь Пауля Вермёлена открывает в себе неожиданную жадность и торгуется до упора. Она говорит на английском с сильным голландским акцентом и сходит за простолюдинку – как раз такую, какие сейчас занимаются грабежами. Выручив за вещь хорошие деньги, Анна испытывает восторг скряги. Она даже смеется вместе с купцами, говорит гадости про лоялистов и наслаждается этим притворством. Она твердо решила выжить, и выжить не с пустыми руками; если каноэ перевернется, она утонет богатой.
Она мастерит нижнюю юбку со множеством карманов, куда собирается сложить свои гинеи, шиллинги и даже, если понадобится, пенсы. Она тренируется ходить в этой юбке, распределив многофунтовый вес как можно более равномерно. Анна, прилежная в вере, всегда знала, что отчаяние – смертный грех. Но теперь она знает, что оно к тому же еще и роскошь. Она видела, как ее друзья-лоялисты – не такие решительные, как она сама, – отправляются в путь на чужбину, оплакивая свои несчастья, но и пальцем не шевельнув в практическом плане, чтобы эти несчастья как-то смягчить. Анна не желает иметь ничего общего с отчаянием. Каждый вечер она молится о благополучном окончании предстоящего путешествия, но знает: Господь помогает тем, кто помогает сам себе. Анна не подведет Господа и сделает все возможное для себя и своих детей. Ее красивый дом становится все голее по мере того, как уходит серебро, парчовые занавеси и прочее, что можно обратить в деньги. Анна видит это, но не падает духом. Она полна решимости. Она продала бы и мебель, но если мебель начнут вывозить из дома, это неизбежно привлечет внимание. Мебелью – даже самыми дорогими предметами – придется пожертвовать. Анна возьмет с собой лишь портрет Георга III, который теперь кажется ей талисманом. Но его придется вытащить из рамы и закатать в тюк с одеждой.
И вот по мере приближения Пасхи и дня великого побега Анна сводит все, что может забрать в британскую Северную Америку, к тюкам, весящим в общей сложности около ста пятидесяти фунтов. Роджер уверяет ее, что каноэ выдержит такой груз.
(18)
Каноэ! Они впервые видят его утром пасхального воскресенья, в робких лучах зари. Роджер, конечно, видел его и раньше. Он много недель искал, торговался, болтал с рыбаками и метисами, которые разбираются в лодках. Он купил то, что показалось ему лучшим: каноэ с обшивкой из кедра, длиной около семнадцати футов. Он предпочел бы каноэ из бересты – это больше отвечало его новым представлениям о себе как об искателе приключений, – но его предупредили, что такие лодки не годятся для новичков и женщин и еще их обшивка легко дырявится и ее приходится постоянно латать, что требует умения. Роджер думает, что проявил большую хитрость: он всем говорил, что покупает каноэ для друга. Но люди на стапеле Берлинг в конце Джон-стрит не дураки и знают, что Гейджи намерены унести ноги. Однако убежденным американцам плевать: чем меньше лоялистов останется в Нью-Йорке, тем лучше для всех. Некоторые из этих людей дружелюбны и дают советы.
И впрямь, когда Гейджи подходят к стапелю в сопровождении Джеймса, толкающего тачку с узлами, там оказываются два или три человека. Они возникают из темноты и молча помогают уложить груз в каноэ, поскольку ясно, что Роджер понятия не имеет, как это делается. Остается лишь отчалить.
Джеймс плачет. Анна думает, что он не хочет с ней расставаться, и это так, но не совсем в том смысле, в котором предполагает она. Он оплакивает себя. Как многие старые слуги, в хозяйском доме Джеймс стал практически ребенком; хозяин погиб, а теперь Джеймс теряет и мать. Что сулит ему будущее? Прислуживать в таверне, посыпать пол белым песком? Накануне вечером Анна собрала слуг в ныне ободранной гостиной, чтобы помолиться вместе, попросить молитв у Эммелины и Хлои (которые их чистосердечно обещают) и вручить слугам кошельки с деньгами – по двадцать гиней каждому. Это очень щедрое благодеяние, и слуги лишаются дара речи, но Анна твердо решила не поскупиться. Сейчас Джеймс целует ей руку, чего он никогда в своей жизни не делал, и пытается помочь просто одетой женщине, неубедительному мальчику – Элизабет в штанах – и маленькой девочке сесть в каноэ.
Хоть Анна и приложила много трудов, обучаясь гребле в гостиной, она никогда в жизни не сидела в каноэ и кое-как, неловко занимает место на носу. Стоять на коленях непросто, мешает четвертая юбка – очень тяжелая: в ней сложено золото, на вес фунтов двадцать пять, ибо первоначальные шестьсот гиней теперь превратились почти в девятьсот, и каноэ опасно качается. Если бы мужчины не удержали его, Анна оказалась бы в воде. Она опирается ягодицами на носовую банку. Теперь нужно каким-то образом посадить в каноэ боязливую Ханну. Ханна визжит; Роджер сердито велит ей прекратить шум. Элизабет тоже должна сесть в каноэ; она легче матери, но не такая смелая, и у нее выходит очень неуклюже, но, по крайней мере, она заманивает в лодку и Ханну. Роджер ступает на корму легко и умело, поскольку тренировался неделями. Мужчины вручают ему и Анне весла с квадратными лопастями – так называемые весла вояжера. Остается лишь выйти на Ист-Ривер. Кажется, что вода слишком высоко захлестывает планшир. Роджер дает сигнал; мужчины, которые до этого не произнесли ни слова, издают приглушенный приветственный крик, и Гейджи отправляются в Канаду.
Неужели мне придется быть свидетелем их мучительного путешествия на протяжении… бог знает какого срока? Они продвигаются настолько неуклюже, что это зрелище вызывает жалость; будет настоящим чудом, если они продержатся на воде хоть сотню ярдов. Но режиссер, кто бы он ни был, пожалел меня; камера дает наплыв, и вот лодка Гейджей уже на реке Гудзон; они идут по маршруту. Анна гребет заметно лучше, а Роджер подучился править рулем.
Они плывут себе и плывут, и я могу судить, сколько времени они уже в пути, по изменяющейся листве деревьев и яркости солнца. Они минуют верфь Поллока, порт Олбани и док Райнлендера и ползут, прижимаясь к берегу, насколько возможно, потому что великая река в этом месте полторы мили шириной и они вынуждены грести против течения. Им придется идти вверх по Гудзону около ста пятидесяти миль. Но каноэ движется быстрее, чем они ожидали; Анна становится умелым гребцом, а Элизабет и Ханна уже знают, что им нельзя шевелиться – вообще, ни на дюйм. У всех теперь легче на душе, и через несколько дней сердца наполняются духом искателей приключений, хотя женщины все еще боятся. Но разве бывают безопасные приключения?
(19)
Если бы меня попросили описать это путешествие – при жизни, когда я баловался беллетристикой в надежде перейти из газетчиков в литераторы, – я обязательно прибег бы к романтическим штампам. Во время очередной остановки на ночлег Элизабет забрела бы слишком далеко вглубь суши и попалась бы шайке негодяев, которые издевались бы над ней и угрожали бы изнасиловать, но Роджер, вооруженный пистолетами майора, спас бы ее в последний момент. Путешественники обязательно наткнулись бы на племя индейцев – пугающих фигур с раскрашенными лицами. И разве я мог бы обойтись без квакеров с их старомодной речью, не упускающих своего интереса при размене золотой гинеи? И конечно, я вставил бы встречу с труппой бродячих актеров, которые оживили бы вечер у костра избранными пассажами из популярных пьес того времени.
Меня звать Норвал. В Гра́мпьанских горахОтец, прижимистый пастух, пасет свои стада.Его стремления просты: припасов сделать больше,И сына своего (я у него один) не выпустить из дома.Возможно, одна из актрис посвятила бы девственного Роджера в радости плоти; такие сцены всегда пользуются успехом у похотливых читателей. Конечно, Анну ограбили бы, лишив ее почти всех или даже всех золотых монет.
Но я смотрю фильм и вижу, что путешествие было совсем не таким. Менее романтичным, но не менее трудным. Несколько раз путники останавливались в тавернах приречных поселений, но вскоре отказались от этого, поскольку там было чудовищно грязно, еда отвратительна, а постели кишели клопами. Теперь Гейджи просили у фермеров позволения переночевать в стогу; фермеры обычно позволяли, но без особого радушия. В стогах не было клопов, но водились блохи. Путники провели на суше целый день, раздевшись донага (Роджера отогнали подальше, чтобы не осквернить его взор зрелищем обнаженной женской плоти), ища насекомых в одежде и окуривая ее над горшком горящей серы, купленной у фермерши, которая в придачу дала им мешочки с блоховником, чтобы впредь отпугивать паразитов. Путники покупали еду у фермеров – простую, но не тошнотворную. Они редко сталкивались с откровенной грубостью – большинству фермеров было плевать, что тори бегут из новой страны. Попадались и сочувствующие, которые сами не собирались бежать, но охотно помогали беглецам-тори. Анна обнаружила, что деньги отлично смягчают нравы и утихомиривают даже пламенного янки-дудля, который груб ровно до того момента, как видит монету, пробует ее на зуб и понимает, что она настоящая. Гейджи не были нищими, хотя к концу путешествия выглядели почти как нищие.
Никто из них не привык к постоянному физическому труду, и скоро стало ясно, что они не могут путешествовать от рассвета до заката. В полдень им нужно было отдыхать; нужно было приготовить или купить еду. Анна привыкла каждый день выпивать порцию вина; теперь ей приходилось довольствоваться ромом, и Роджер потребовал, чтобы ему тоже давали ром, и пил слишком много, пока мать не начала его ограничивать – после того, как он чуть не перевернул каноэ. Они мылись так часто, как могли, но этого было недостаточно, и они стали походить на цыган, загорелых и чумазых. От них не очень сильно пахло, потому что они все время находились на открытом воздухе. Но их донимал зуд, и, к отчаянию Анны, они чесались.
Они не привлекали к себе нежеланного внимания – всего лишь одна лодка среди многих. Им встречались каноэ более смелой конструкции – они высовывали из волн то нос, то корму, будто плясали на воде. Кругом кишели плоскодонки, ялики и другие суденышки, которым трудно было бы подобрать название. Попадались и парусники, они тянули за собой лихтеры. Ближе к крупным поселениям на реке становилось тесно от грузовых судов. Время от времени вниз по течению, по самой стремнине, величественно проплывал плот. На каждом плоту стояла палатка, в которой отдыхали плотогоны, когда не возились с длинными веслами, заменявшими руль. Обычно рядом с палаткой горел небольшой костерок для приготовления нехитрой пищи. Река Гудзон была лучшим и самым удобным путем из конца в конец большого штата, и каноэ терялось в оживленном потоке, хоть им и правили два неумелых гребца. Но они все же продвигались вперед. После первых неудач с постоялыми дворами путники каждый вечер отыскивали ручеек, впадающий в реку, и разбивали лагерь (если к их кратковременному привалу подходит такое пышное слово) в укромном месте.
Во время привала им не всегда удавалось избежать нежеланного внимания. Однажды им пришлось остановиться на пять дней – Анну покусали какие-то насекомые, а может, еще что-то случилось, но у нее начался жар, и они не могли двигаться дальше. Лекарств у них с собой не было, за исключением того, что предназначалось для Ханны, и Анна отказалась принимать лауданум, хоть Роджер и считал его средством от всего. Какая-то женщина – явно умалишенная – назвалась Табитой Дринкер и предложила путникам приют у себя в хижине, но там оказалось невыносимо грязно, и путникам пришлось отделываться от ее гостеприимства под градом ругани. Эти тори вечно задирают нос! Брезгуют обиталищем достойной христианки! Но в целом их путешествие проходило без препон.
Чем дальше они продвигались на север, тем меньше неприязни к тори выказывали местные жители. Революция – городской цветок, она не растет в глубинке. Так что Гейджи путешествовали в крайне примитивных условиях, но, по крайней мере, не испытывали нападок.
Их продвижение замедляли и другие непредвиденные вмешательства природы. Через четыре недели пути у четырнадцатилетней Элизабет начались месячные. Она понятия не имела, что происходит: ни мать, ни Эммелина не подумали ее просветить. Впрочем, по тогдашним временам предполагалось, что девочке до этого события еще года два. Возможно, уроки плавания в гостиной подтолкнули ее созревание, или же так проявился глубинный протест ее тела против мальчишеской одежды. Элизабет была в ужасе и неудержимо рыдала. Наконец Анна выяснила, в чем дело, и пришлось пристать к берегу, чтобы сделать все нужное. Анна отдала дочери одну из пеленок – жутко неудобных приспособлений, – прихваченных для себя. Роджер – разумеется, не посвященный в происходящее – дулся; он окончательно утвердился во мнении, что от женщин одни только неприятности. Когда Анна со старшей дочерью секретничали, на манер того времени, Роджеру казалось, что его не допускают к чему-то важному. С Элизабет, опять-таки на манер того времени, несколько дней обращались как с инвалидом и не требовали, чтобы она вычерпывала воду из каноэ (которая все время скапливалась на дне из-за неумелой гребли Анны).
Это событие замедлило путников больше ожидаемого, так как каждый месяц один раз Анне и один раз Элизабет приходилось удаляться от прочих, чтобы тайно постирать предметы туалета, о которых Роджеру не положено было знать. Можно было продолжать путь, лишь когда высыхали пеленки, развешанные по кустам на солнцепеке (если было солнце).
Ханна чувствовала, что мать и сестра что-то от нее скрывают, и стала еще невыносимей. Она много ревела. Она ревела, а не плакала – громко выла, а не безмолвно роняла слезы. У нее болели зубы, болели уши, ее тошнило от качки, и все обязательно должны были знать, что ей плохо, – таким образом она становилась в каком-то смысле главной персоной на борту. Она в полной мере обладала чувством собственной важности, свойственным хронически больным.
Поэтому ей часто давали лауданум, а так как его надо было разводить, приходилось кипятить воду. Путники спокойно пили из Гудзона – по обычным меркам это была чистая, быстрая река. Но аптекарь велел разводить лауданум в чашке кипяченой воды, и его приказ выполнялся; приходилось собирать хворост, разводить костерок и кипятить воду в небольшом – самом маленьком, какой нашелся, – котелке, чтобы утолить муки Ханны.