– Покажи руки, – коротко говорил мне в таких случаях дед.
Я протягивал. Он просил повернуть их ладонями вверх и, подняв на меня свои чуточку выпуклые глаза, не без иронии в голосе спрашивал:
– Ну и как?
– Да вроде бы ничего, – торопливо отвечал я, – по-моему, вполне годятся.
– Для футбола, возможно, и годятся, – невозмутимо отвечал дедушка, – а вот для книги – никак нет!
И я покорно шел мыть руки. Мыл честно с мылом, зная бескомпромиссный характер деда.
– Ну как, вымыл? – отрываясь от своего чтения (а читал он всегда), снова спрашивал дед.
Я молча кивал головой.
– Ну что ж, покажи, – спокойно и непреклонно говорил дед.
Я протягивал порозовевшие от холодной воды руки (о горячей воде в домах в ту пору и не слыхали), стараясь большим пальцем прикрыть маленькое чернильное пятно на указательном. Но у моего деда такие номера не проходили.
– Покажи как следует, – строго говорил он, – вот этот палец убери в сторону. Так, все ясно… И с такими руками ты собрался взять книгу? Маша, дай ему теплой воды и пемзу! Иначе этого вопроса ему не решить.
И я покорно плелся вновь на кухню оттирать и отмывать злосчастное пятно. Но все мои терзания окупались сторицей, когда я раскрывал на огромном обеденном столе, покрытом всегда белой скатертью, долгожданнейший и любимейший том Андерсена! Раскрывал и погружался с головой в поразительный и неповторимый мир его мудрых и добрых сказок! Особенно нравились мне сказки «Соловей», «Морская царевна» (теперь ее называют почему-то «Русалочкой») и «Оле-Лукойе». Впрочем, нет, не только эти, все, буквально все сказки нравились мне больше всего! Я и до сих пор не могу простить Марии Павловне того, что после смерти деда она, отлично зная, как дорога была всю жизнь мне эта книга, отправила ее в Ленинград сыну Валентина Ивановича (своего сына) Сашке этот волшебный том. Хорошему пареньку, но без малейшей склонности к литературе и уж тем более к какой-то там сказочной лирике. Работал опером в милиции, а потом, окончив юридический институт, стал адвокатом. И когда уже после войны я спросил его об этой книге, он удивленно вскинул на меня глаза:
– Ты знаешь, абсолютно не помню! Да я ведь сказок в детстве не читал никогда.
А мне и сейчас кажется: очутись та волшебная книга снова у меня в руках, я ощутил бы горячую волну счастья! Ведь каждая ее страница пронизана детским и неповторимым жаром моих переживаний, восторгов, горя и любви. Хотя Андерсен и сегодня один из любимейших моих писателей.
Иван Калустович Курдов – мой «исторический дедушка»… Сколько бы раз я ни прилетал в Свердловск в послевоенные годы, я всегда навещаю два самых памятных места: улицу Карла Либкнехта, где жил дед, и улицу (а теперь уже проспект) Ленина, 5.
Почти десять лет прожил я тут. И сегодня могу в самую глухую ночь пройти по всем закоулкам этих дворов, знаю каждый укромный уголок и выступ на чердаках (или, как мы тогда говорили, на вышке), укажу точное расположение любого подвала! Помню ли я тот свой домашний адрес? Боже мой, да как еще помню! Ленина, 5, подъезд 13, квартира 103, четвертый этаж. Кухня и три комнаты. Две из них выходят на улицу Шейкмана, а третья – во двор. Три комнаты – три семьи. Коммуналка. Наша с мамой комната та, что выходит окном во двор. Кто-то живет там сегодня? Однажды, придя в свой родной двор, я даже поднялся по знакомой каменной лестнице на тот еще более знакомый четвертый этаж… Постоял, постоял на площадке, погладил рукой перила… Те же, абсолютно те же самые перила, по которым столько раз я со свистом съезжал вниз… Но позвонить в дверь не решился. Нет, не оробел, а просто побоялся спугнуть трепетно-хрупкое ощущение детства, щемящую боль нежности и тоски по невозвратно минувшему… Боялся, что откроет дверь какой-нибудь незнакомый заспанный человек и недружелюбно спросит: вам кого?
Нет, пусть так и остается во всех звуках и красках волшебная пора моего детства! Пусть в голосах пробегающей мимо ребятни слышатся мне голоса моих шумных товарищей и даже… и даже мой собственный голос… Пусть все живет и остается нерушимым…
Я иду, не торопясь, по улице Карла Либкнехта, мимо здания, где помещался театр Юного зрителя, мимо здания филармонии, где прежде был дом профсоюзов – «Деловой дом». Возле аптеки я замедляю шаг. Фасад дома перестроен. Но двор еще тот же. Там, в глубине двора, если повернуть налево, темноватая прихожая. Я не вхожу туда, потому что хочу оставить в душе своей все так, как было в те далекие дни: тяжелая, обитая коричневой кожей дверь с медной дощечкой:
ДОКТОРЪ
ИВАН КАЛУСТОВИЧ КУРДОВЪ
И от этой таблички веет чем-то старинным, строгим и милым… Докторъ Мечников, докторъ Боткин, докторъ Чехов… Я медленно иду по улице Карла Либкнехта, иду, стараясь не расплескать до краев заполнившую меня высокую тишину, и все кажется мне, что по-прежнему спокойно и строго смотрят на улицу два освещенных окна с аккуратно привязанными к палочкам ленточками бинта, неизменными розами на подоконниках, между которыми таинственно высятся над глиняными горшками, обернутыми в цветочную бумагу, темно-зеленые важные кактусы… А за ними там, в глубине комнаты… возле настольной лампы, склонившаяся над книгой знакомая фигура дедушки: зачесанные назад белые, как снег, волосы, пенсне на орлином носу, задумчиво нахмуренный лоб и сухие, легкие пальцы, перелистывающие страницу… На опущенных плечах полосатый плед… И неизменный портрет Чернышевского в старинной дубовой раме… Я иду медленно-медленно, чтобы не разрушить видения и не спугнуть тишину…
После смерти моей бабушки Марии Васильевны жить ее детям с мачехой было, прямо скажем, не в сладость. Повторяю, плохим человеком мачеха не была, но… родная мать это все-таки иное дело. Впрочем, я встречал в жизни случаи, когда неродная мать была как родная и отчим у кого-то был как родной отец, но такие случаи все-таки исключение, и вторая супруга Ивана Калустовича под эту исключительную рубрику, при всех ее положительных качествах, все-таки не подходила. В противном случае не разлетелись бы так быстро из дома все дети Ивана Калустовича от первой жены.
Сразу же после окончания пермской гимназии навсегда покинула теперь уже полуродное гнездо и моя мама Лидия Ивановна. Она горячо любила детей, и мечтой ее было учительство. Гимназию окончила одновременно с революцией и сразу же добилась назначения на работу в школу туда, где больше всего не хватало учителей. Вот так и оказалась юная учительница Лидия Ивановна Курдова в далеком Барнауле, где и произошла ее встреча с Арташесом Асадовым – моим будущим отцом. И в этой-то точке пересеклись в 1919 году две линии моей родословной: линия матери и линия, идущая от отца. И если рассказ о материнской линии мы начали с севера, с холодного Петербурга, то для рассказа о моей родословной по линии отца нам придется перенестись мысленно далеко на юг, на древнюю армянскую землю, в солнечный Карабах!
Когда я думаю о моей карабахской родне, то прежде всего представляю себе между горными склонами небольшой, тонущий в зелени городок Гадрут. Тихая тенистая улочка, под огромным развесистым тутовником – небольшой, в три окна домик. Позади – фруктовый сад: яблони, вишни, груши, гранаты и абрикосы… Из домика выходит невысокий, плечистый, с легкой проседью черноволосый мужчина. Голубая рубашка с распахнутым воротом едва прикрывает мускулистую волосатую грудь. У него загорелое лицо, крупный нос и большие добрые глаза. Это мой прадед Акоп Асадьян – лучший кузнец в Гадруте. Пудовый молот в его руках кажется невесомой игрушкой. Рядом с ним его младший сын Мовзес. Профессия кузнеца кажется ему самой прекрасной и мужественной на свете, и его главная мечта – овладеть в полной мере филигранным мастерством отца. Розовое утреннее солнце уважительно пригревает их мускулистые руки с засученными выше локтей рукавами, широкие, с металлическими наборами ремни, темные полотняные штаны и тупоносые простые сандалии. О чем по дороге в кузницу они сейчас говорят? Я это знаю отлично. У Акопа Асадьяна четверо сыновей: Григор, Самсон, Семен и Мовзес. Самый старший Григорий – грамотей, фантазер, человек, до отказа набитый всевозможными планами, проектами, один грандиозней другого. Размеренная, обычная жизнь, по его твердому убеждению, скучна и бесцельна. Именно потому сначала Григор решил получить образование и стать ученым, потом, когда образования получить не удалось, задумал на Каспии стать моряком. Но масштабы Каспия воображения не будили, и тогда, прочитав какой-то красочный роман о негоцианте, окончательно решил стать купцом и сказочно разбогатеть. Самсон и Семен слушают доверчиво и восхищенно. Цветистые воздушные замки Григора заворожили их целиком. Однако младший, Мовзес, ни в какие негоцианты не рвался. Купеческим караванам и звону драхм или царских золотых он предпочитал родной звук отцовской наковальни и ехать с братьями через Каспий в Красноводск категорически отказался. И три брата уехали одни. Но перед этим самый старший из них, Григор, знакомой дорогой пришел на смежную улочку к соседу Хосрофу и вызвал в сад свою любимую Мариам. Не могу сказать, как долго длился их разговор – час, два или больше… Знаю только одно: она любила Григора верно и преданно и согласилась ждать встречи столько, сколько будет нужно. И никаких женихов не пустит даже в дом. Нет, ее не очень волновали цветистые планы Григора, ей нужен был только он сам и его любовь, и ничего больше. Грамоте армянских девушек в те времена не учили, но бабушка моя, и я убеждался в этом потом не раз, от природы была умна и обладала большим чувством юмора – свойство достаточно чутких людей. Не могу утверждать точно, она мне этого не говорила никогда, но по отдельным ее словам, улыбкам и лукавому блеску глаз я догадывался, что она не очень-то верила в грандиозные планы Григора Акоповича, но, зная его характер, спорить с ним считала излишним. Повторяю, она любила, а любящую душу уговорить легко! И она действительно ждала его, как обещала.
Итак, три брата, Григор, Самсон и Семен, исполненные самых радужных надежд, приехав в Красноводск, ступили на туркменскую землю. Следует сказать, что в Средней Азии, особенно в Туркмении и Узбекистане, очень много армян. И, как правило, все они карабахцы. Григор, Самсон и Семен, переехав Каспий, сразу же решили стать европейцами. Ну а как же иначе! Ведь им предстоит стать негоциантами и ездить по разным странам! И начать это, разумеется, нужно с европейских фамилий и имен. Итак, Григор… это не совсем то, что нужно. По-русски и по-гречески это будет Григорий. Прекрасно! Теперь Акопович… Нет, это не годится совсем! Какой еще там Акопович! Внимание: Акоп это значит по-европейски Якоб. А Якоб по-русски будет Яков. Чего же проще! Значит, Григорий Яковлевич. Ничего, звучит! А как быть с фамилией? Асадьян – это не Европа. Но тут все еще проще: меняем «ян» на «ов» и ответ готов! Асадов.
Итак, в девяностых годах прошлого века по туркменской земле пошли искать счастья три новоиспеченных Яковлевича, три Асадова – Григорий Яковлевич, Самсон Яковлевич и Семен Яковлевич. Но радужные надежды сбываются чаще всего только в мечтах. Каких только профессий не довелось сменить, в сущности, очень наивным и доверчивым молодым карабахцам! Дедушка мой был и каменотесом, и землекопом, и парикмахером, и приказчиком в магазине. Всех профессий и перечислить нельзя. Но мечты о сказочном богатстве все же не оставил. Семен Яковлевич остался искать удачи в Ашхабаде, а Григорий Яковлевич и Самсон Яковлевич перебрались в город Мары. Тогда он назывался Мерв. Работая не покладая рук и день и ночь и обладая при этом солидной энергией и волей, дедушка мой для начала собственного дела небольшую сумму все-таки ухитрился скопить. «Дело» же его помещалось в одном маленьком магазинчике, где продавалось практически все, что нужно скромному труженику в провинциальном городке, – от седел, котлов для плова и всевозможной посуды до шелка, расписных халатов и ситца. Торговлишка была дохленькой и сколько-нибудь серьезных доходов приносить не хотела никак. Но дед был не из тех, кто легко и просто сдается. Он удержался, уцелел и даже выписал из Карабаха свою любимую Мариам. И дело сразу пошло веселей. Не в смысле денег, конечно, а в смысле детей. Их у Григория Яковлевича и Мариам Хосрофовны было ровно девять, точно так же, как и у Ивана Калустовича – моего уральского деда. Как-никак все же оба армяне!
Вот написал сейчас о профессии моего карабахского деда и поймал себя на ощущении какой-то неловкости. Да, именно так. Вот о другом моем дедушке – секретаре Чернышевского говорил с удовольствием, даже с какой-то гордостью, что ли. А почему? В любой цивилизованной стране человек, обладающий собственным делом, уважаемый член общества. Будь у него огромный завод или всего лишь бензозаправочная колонка – он приличный и зачастую просто приятный человек. А нам в послереволюционные годы внушали и даже не внушали, а попросту вбивали в головы и души, что коммерсант или частный предприниматель честным человеком быть никогда не может. Что крестьянин, у которого три коровы, две лошади и полные закрома – мироед и кулак. А вот бедняк, пусть даже он выпивоха и лентяй, – пролетарий, славный труженик и вообще народ. Только теперь, спустя десятки и десятки лет, мы очень медленно, осторожно, но все-таки необратимо начинаем менять этот несправедливый, окаменелый стереотип. И приходим к пониманию, что любой труд, если его делают честные руки, заслуживает уважения. Следует, кстати, сказать, что в те давние послереволюционные дни экономические, нравственные и имущественные критерии были в значительной степени смещены в сторону ригоризма и максимализма. И, кроме того, утверждались вещи, очень далекие от справедливости и даже здравого смысла. Например, зажиточного крестьянина называли кулаком за то, что он мог нанять себе в хозяйство работника. И отнимали у него все, в то же время в городе любой зажиточный чиновник, а порой и тот же самый, что устанавливал подобные законы, имел полнейшее право держать в доме прислугу, иметь личного шофера, иметь на собственной даче и садовника, и сторожа, и даже экономку. И все это считалось абсолютно в порядке вещей.
Перед революцией дедушка мой сумел построить собственный дом на улице Заманова в Мары, он и сейчас там стоит под номером 9. Дом, где я и родился – уже после смерти деда. Впрочем, этот дом был потом продан и построен другой, неподалеку на Туркестанской улице, 4. К сожалению, городские власти снесли этот дом, как и всю Туркестанскую улицу. Дважды в послевоенные годы побывал я в родном городе: в 1962 году и в 1986-м. И в первый приезд жил в нем, в доме моего детства. Сидел на знакомой скрипучей тахте, обедал за огромным семейным столом, гулял по веранде внутреннего дворика. Дом был построен на 75 процентов из сырого глиняного кирпича. «Архитектура» его была наипростейшей. Чтобы представить его себе, возьмите пять одинаковых кубиков. Три из них поставьте перед собой в одну линию. Потом средний кубик приподымите над остальными. Первый и третий слегка сдвиньте друг к другу, чтобы можно было сверху поставить второй. Это главная, фасадная часть дома. Между первым и третьим кубиками были ворота. А в начале третьего кубика – дверь в дом. Теперь приставьте сзади к первому и третьему кубикам, чуть сдвинув их влево и вправо, остальные два. Перегородите их с четвертой стороны стеной соседнего дома и получите наш дедовский дом. К этому надо только добавить внутренние веранды с левой и правой сторон. И во дворе деревянную лестницу, ведущую наверх в мансарду, говоря европейским языком. В 1986 году нашего старого дома уже не было. На его месте оказалась просто заасфальтированная площадка, и ничего больше.
Я выступал в городском концертном зале перед моими земляками. Переполненный зал, множество цветов, горячие и взволнованные записки… Побывал я и на строительстве Марыйской ГРЭС, где работал электросварщиком мой двоюродный брат Аркадий Михайлович Асадов, и в средней железнодорожной школе № 30, где учился когда-то в нулевом классе, и, что самое трогательное, встретил там девочку, которая сидела со мной за одной партой. Сегодня она учительница этой школы. Я читал свои стихи учителям и школьникам и мысленно улетал в мое, увы, теперь далекое-предалекое детство. Побывал я и в другой школе, № 1, где в 1939 году заканчивал восьмой класс. Там тогда был Дом пионеров. Ходил по тем самым коридорам, где бегал подростком пятнадцати лет, загорелым, черноглазым и подвижным, как ртуть. Посидел в классе, том самом и за той же знакомой партой у окна, где на контрольных по алгебре списывал потихоньку решения задач у доброй девочки Нины Булатовой, которая специально отодвигала плечо, чтобы мне удобнее было это сделать. Где ты сейчас, Нина Булатова, – девочка из моего далекого детства?
Перед отъездом я еще раз пришел к моему старому дому на Туркестанской, 4. Впрочем, конечно же, не к дому, а лишь к тому месту, где он когда-то был. Пришел, чтобы попрощаться. Был очень тихий майский вечер, жара спала, густо пахло акацией и сиренью… Я стоял и думал: как быстро все-таки проносится жизнь. Вот здесь, на этом самом месте стоял дом, читал по вечерам на армянском языке и языке фарси мой дедушка Григор, неторопливой походкой в своих неизменных чувяках шла по коридору с кастрюлей супа или плова моя бабушка, шумели, спорили, ссорились и мирились, хохотали и подтрунивали друг над другом их дети – шесть сыновей и три дочери. Была большая, добрая и дружная семья. Семья моего деда Григория Яковлевича Асадова. И казалось, что конца этой жизни не будет… Я стоял в вечернем свете фонаря над квадратной площадкой, покрытой асфальтом, где когда-то стоял наш старый дом, и молчал. В глубине вечера на невидимом дереве задумчиво посвистывала какая-то птица. В памяти вдруг всплыли тургеневские строки: «…И все они умерли… умерли…» из стихотворения «Как хороши, как свежи были розы» – моего любимого. Говорят, что чувства человека могут передаваться на расстоянии. Не знаю, так это или не так. Я молчал. Но стоявшая рядом жена моя Галя вдруг тихо заплакала…
Но повернем рычажок нашей машины времени на семьдесят лет назад. Туда, где мои близкие еще живы. Меня, правда, нет, я еще не родился. Это будет потом, но они уже есть, и я должен немного о них рассказать.
Нет, никаких великих богатств дедушка мой не нажил. Ни великих, ни даже скромных. Чего нет, того нет. И караванов с товарами ни в Персию, ни в Индию не снаряжал. И ни в Синдбады-мореходы, ни в графы Монте-Кристо судьба пригласить его так и не пожелала. Правда, от торговли всякой всячиной он все-таки сумел перейти к «благородному товару»: ковры и превосходные вина. Но население тогдашнего Мерва увесистых кошельков не имело и красивыми коврами дома свои украшало редко, а что до тонких и хороших вин, так тут тоже дела обстояли не блестяще. Мастеровой люд, водоносы, бахчеводы, арбакеши, чеканщики и маляры дорогими и тонкими винами интересовались мало, а предпочитали что-то попроще и покрепче, а главное, подешевле. Так что никаких сбережений в банке дед мой так и не завел. Единственное, чего он добился, так это выстроил дом из необожженного кирпича и попал в книгу почетных людей города за 1915 год.
В моей детской памяти великолепно сохранилось все, что составляло, так сказать, «достаток» родного дома. Сегодня такую обстановку трудно было бы назвать даже приличной. Судите сами. Вот две главные комнаты дома: столовая и спальня. В первой комнате у окна обшарпанный, видавший виды буфет с дверцами из простого стекла. Большой дубовый обеденный стол, две деревянные скрипучие тахты, покрытые паласами. И я подчеркиваю, не коврами, а всего лишь паласами с восточным орнаментом. На одном из них, спускающемся от самого потолка, наверху выткана старинными буквами надпись «ГРИГОР АСАДОВ». Еще бельевой шкаф с зеркалом и… вот и все, если не считать фотографий в полированных рамках. Негусто? Да, особенно если учесть, что и столовая и спальня были размером примерно метров квадратных по тридцать, не меньше. В спальне две простые железные кровати, застеленные самыми простейшими покрывалами. Еще один платяной шкаф, но без зеркала, этажерки и видавший виды пузатый комод. К этому надо добавить дощатые крашеные полы и еще бабушкину полутораспальную металлическую кровать с никелированными шишечками. В третьей комнате все в том же самом духе. Остальные три бабушка после смерти деда сдавала внаем. Единственным «богатством» в доме был, пожалуй, граммофон с полированным ящиком и большой никелированной трубой, внутренность которой была покрыта красной эмалевой краской. Сверху на голубоватой эмблеме с названием фирмы – парящий на крыльях амур. Ох уж и покрутил я этот граммофон всласть! Некоторые пластинки помню и по сей день: «Аве Мария», веселые цирковые сценки клоунов Бима и Бома, «Во Францию два гренадера» и «Блоха» в исполнении Шаляпина, оперные арии в исполнении Галли Курчи, пластинка Веры Паниной и песни в исполнении Морфесси. Вот и все «негоциантское состояние», которое успел сколотить мой дед. Впрочем, подлинное богатство все-таки было. Это моя дорогая и любимая бабушка Мариам Хосрофовна и дети их, мои дяди и тети, Лидия, Арташес (мой папа), Ашот, Мария, Левон, Арфеня, Михаил, Андрей и Саша. Деда своего я, к сожалению, не застал. Умер он за три года до моего рождения. Но вот бабушку… бабушку знаю, помню и буду хранить в душе своей всю мою жизнь. Небольшого роста, полная, с толстеньким носом и большими темными глазами, из которых не просто светилась, а прямо-таки разливалась светлая и кроткая доброта. Говорила она всегда так тихо, что голоса ее в доме почти не было слышно. После смерти мужа она надела черное сатиновое платье и уже никогда ничего, кроме черного, не носила. Двигалась бабушка по дому еще тише, чем говорила, в мягких чувяках на босу ногу. Гладко зачесанные назад волосы были белы, как вершины кавказских гор, простите за такое экзотическое сравнение, но ведь Кавказ – это ее родина, о которой она помнила всегда. Удивительным бабушка была человеком, она никогда и ни на кого не сердилась, и я даже не знаю, умела ли она вообще на кого-то негодовать. Дети прибегали в дом, не соблюдая никакого режима. Прибегали и сообщали на ходу:
– Майрик (мама), я пришел, что поесть?
И бабушка, никогда не выговорив за опоздание, неслышно появлялась в дверях кухни с дымящейся тарелкой в руках и несла ее к столу веранды, если дело было летом, или к большому столу в комнате, если дело происходило зимой. Споры между детьми она решала не серьезными словами, не нравоучениями, а ласковым словом, иронической улыбкой или просто укоризненным покачиванием головы. И как ни трудно в это поверить, но это помогало. Ссора сходила на нет. Трудилась она по дому с раннего утра дотемна, но никто этого вроде бы и не замечал, привыкнув и считая сие за норму. Повторяю, что грамотной она не была, ни газет, ни книг не читала, но ума, деликатности, прирожденного такта было у нее столько, что хватило бы на двоих. И подтверждением тому дети, которых она после смерти мужа вырастила честными, добрыми и очень трудолюбивыми людьми.
Сегодня, когда никого из них уже нет на земле, я спрашиваю себя: а сложилась ли судьба хотя бы одного из них по-настоящему счастливо? И, подумав, отвечаю, да пожалуй, что нет… Самую старшую из них, Лидию, я не видел никогда. Она уехала из дома еще до моего рождения. Уехала, проявив неожиданную строптивость, так не вязавшуюся с ее добрым и мягким характером и оттого показавшуюся еще острее. По рассказам всех, кто видел ее и знал, она была так хороша, что такой красивой девушке вряд ли могла найтись равная во всей Туркмении. Преувеличивали они или нет, я не знаю, но так, или примерно так, говорили практически все. Ходила она в старшие классы одной из армянских школ, когда в город приехал из Москвы один преуспевающий сорокалетний коммерсант. Увидел на Полторацкой улице Лиду и остолбенел. Разумеется, для провинциального азиатского городка светский московский лев с университетским образованием и к тому же с респектабельной внешностью и манерами гостем был более чем заметным. Как они познакомились и где было их первое свидание, я не знаю. Знаю только, что встречи их становились все чаще и взаимные эмоции пылали, как сухой хворост в костре. Какие пылкие слова говорил потерявший голову Борис Евгеньевич юной красавице Лиде и в каких радужных тонах расписывал ей картины их будущей московской жизни, я не ведаю. Знаю только, что о любви этой в патриархально-строгой семье моего деда никто не посмел ничего сказать. И Григорий Яковлевич узнал обо всем лишь тогда, когда костер этой страсти пылал почти до небес. Гнев Григория Яковлевича, я думаю, понять довольно легко. Девочка-школьница и вдруг влюбляется в человека, который старше ее почти на тридцать лет – 16 и 45! Будь ей, скажем, 30, а ему за шестьдесят, разница была бы не так разительна, но шестнадцать! Но и это еще не все. Были бы глубокие и долгие отношения, знакомства домами, короче говоря, когда все на глазах. А тут бог знает что! Говорят, что у Григория Яковлевича состоялся разговор с московским женихом. Очевидно, сколько-нибудь положительных результатов разговор не дал, так как разгневанный отец после этой беседы запретил дочери даже выходить за ворота. Что было дальше? А дальше все как в старом немом приключенческом кино: любящая девушка поздним вечером тайно проникает на улицу, падает в объятия жениха, а потом – пара рысаков, пролетка, скорый поезд Ашхабад – Москва, в свете луны убегающие рельсы… Погони, правда, не было. Но гнев был, скажем прямо, под стать событиям. Дедушка проклял свою старшую дочь. И то ли так уж сложилась судьба, то ли возымело силу проклятье, но счастье беглянки было недолгим. Супруги действительно зажили так, как и обещал Борис Евгеньевич, то есть на широкую ногу, весело и хорошо. У них родилась дочь Зина, которую оба баловали самозабвенно. Счастливые часов не наблюдают, но часы порой следят за ними очень сурово. Совершенно неожиданно в день рождения при полном стечении гостей за праздничным столом Лидии Григорьевне стало плохо. Она упала и потеряла сознание. В больнице выяснилось, что у нее началось внутреннее кровотечение. Операция подходила к концу, но была большая потеря крови, а ее ночью в больнице не было. И Лидия Григорьевна скончалась прямо на операционном столе. Весь же трагизм заключался в том, что муж находился рядом в приемной и мучился оттого, что не может ничем помочь, а помочь, как выяснилось, было можно. У них с женой была одна группа крови. И, когда он узнал о ее смерти и о том, что никому почему-то даже не пришло в голову выйти в приемную и обратиться к нему, он рвал на себе волосы и чуть не задушил врачей. И действительно, нелепость жуткая: женщина умирает от потери крови, а рядом в нескольких метрах находится горячо любящий муж с той же группой крови! Но трагедия потому и трагедия, что ее никто не предотвратил.