Если Принцип привлекал к себе сердца людей, то старший по возрасту эрцгерцог был начисто лишен обаяния и очень страдал от этого. Он не умел смотреть человеку прямо в лицо, даже в банальном разговоре уводил глаза в сторону, словно боялся что-то увидеть в глазах собеседника. Франц-Фердинанд всю жизнь горячо мечтал о своей популярности в народе, о том, как его однажды оценят и полюбят жизнерадостные венцы и общительные славяне, Принцип, – напротив, не только не желал быть известным большому кругу людей, но мыслил о себе как о безымянном орудии мщения, что когда-нибудь послужит на пользу родине. Во всем остальном они были похожи, как бывают похожи меж собой жертвы, каковыми оба, по сути, и являлись…
На совещании в Тулузе кандидатура австрийского престолонаследника возражений не вызвала. Другой вопрос – как до него добраться? Убить Франца-Фердинанда в Вене – задача невыполнимая. В это время в австро-венгерских газетах проскользнуло первое сообщение о том, что эрцгерцог Франц-Фердинанд собирается посетить Боснию, – расплывчатое, туманное, в нем не указаны ни цели, ни сроки будущей поездки. Принцип дает свое согласие на подготовку покушения. Газеты пишут, что престолонаследник намерен посетить военные маневры в Боснии с инспекцией вооруженных сил Австро-Венгрии. На ловца и зверь бежит.
Подготовка покушения велась как в Белграде, так и в Сараево. В Белграде Принципа и его друзей – Трифко Грабеча и Неделько Габриновича – снабжают оружием, деньгами и ампулами с цианистым калием, которым заговорщики должны умертвить себя после убийства эрцгерцога, чтобы, если их схватят, не выдать своих связей с «Черной рукой». В Сараево тоже составляется группа из четырех человек, таким образом, заговорщиков уже семеро: кто-то из них, да не промахнется.
Спустя два месяца после убийства Франца-Фердинанда Гаврила Принцип скажет на суде, что в их путешествии в Сараево «было что-то таинственное»… Почему он так сказал? Он не мог не знать, что вся Сербия, как и Босния, покрыта частой сетью «поверенников» – доверенных лиц «Народной Одбраны»: таможенниками, которые услужливо проводят троих заговорщиков до австро-венгерской границы, служащими пограничных участков, делающих им фальшивые документы, крестьянами-проводниками, школьными учителями и священниками, предоставлявшими в их распоряжение свой кров, лодочниками, переправлявшими их через реку, – тем более что в Белграде трех юношей заверили, что они перейдут границу по подземному каналу, прорытому между сербской границей и австрийской территорией… Но последнее – метафора. «Подземный канал» – это безотказные услуги тех самых лодочников, таможенников, железнодорожников, купцов, офицеров австро-венгерской армии, дезертировавших в Сербию, боснийских крестьян, обученных походной службе, стрельбе, взрыву мостов, разрушению железнодорожных дорог, телеграфных и телефонных линий, курьеров, переправляющих оружие из Сербии в Боснию и Герцеговину, духовных лиц, служащих банков, булочников, башмачников, фармацевтов, осуществлявших шпионаж на территории Двуединой монархии, студентов, аптекарей и комитаджей, занятых в лабораториях «Народной Одбраны» изготовлением бомб, стрелковых обществ, сокольничих лиг, олимпийских клубов, охотничьих и кавалерийских объединений. Говорили, что «подземный канал» существовал на средства богатых сербских купцов и промышленников, щедро вкладывавших капитал в энтузиазм патриотов.
На каждом участке пути их встречали и провожали «поверенники», а сербские полицейские, едва завидев трех парней с котомками за плечами, смотрели в другую сторону, крестьяне затыкали себе уши, чтобы не слышать, как молодые люди тренируются в стрельбе, во все горло распевая старинную песню побратимов по разведке: «Брат мой названный, Иван Косанчич, ты разведал ли войско у турок? Велико ли турецкое войско? Мжемл мы с рками сразиться? Можем ли ворога осилить?» Отвечает Иван побратиму: «Брат любимый, Милош мой Обилич, я разведал турецкое войско. Велика у турок сила – коли солью мы все обернемся, обед туркам посолить не хватит»… Те, кто предоставлял им ночлег, отворачивались от вываленного на стол оружия, пограничники укладывались спать еще в сумерках, чтобы не смущать заговорщиков, переходивших границу в темноте. Они ехали на поезде, плыли на пароходе, снова пересаживались на поезд, переправлялись через реку на лодке, тряслись в фургоне для мяса, прятались в повозке с сеном, а по территории Боснии какую-то часть пути проделали пешком с тяжелой ношей за плечами, среди непроходимых лесистых дебрей, шатких болотных кочек, едва освещенных светом луны, темных оврагов… Когда стало рассветать, изнеможенные дорогой путники улеглись в яму, чтобы немного отдохнуть, и Принцип, прежде чем сомкнуть глаза, вдруг увидел, как края ямы съезжаются над ними, словно земля хочет поглотить их, но он не помнил себя от усталости и провалился в сон…
В Международный Женский день объявили воскресник. Шура с выскальзывающей из рук лопатой расчищала дворик, где стоял бронзовый памятник доктору Рентгену, обезглавленный осколком снаряда. Из-под снега Шура откопала лысую с бронзовой бородой голову и ногой подтолкнула ее к постаменту. Это все, что она в силах была сделать для знаменитого доктора, когда-то давным-давно выставившего в книжном магазине города Вюрцбурга первую рентгеновскую фотографию кисти руки, на которую ходили смотреть как на чудо. Быстро утомившись от непривычного труда, Шура положила на снег лопату и пошла в родную больницу поесть горячей, забеленной мукой воды, после чего отправилась домой – собирать вещи. Утром ей выдали на руки эваколист, с которым надо было к полуночи явиться на Финляндский вокзал. В лист хотели вписать город Курган, но Шура решительно воспротивилась этому, сказав, что у нее есть тетка в Москве.
Читая по вечерам доставшуюся ей от соседа книгу, Шура мысленно прощалась с городом, сожранным временем, и думала о другой книге, внутри которой жила она, поступь которой она чуяла в звуках далекой канонады, предобморочном хрипе черного репродуктора, пейзаже за окном, оклеенном скрещенными газетными полосами… В километры алого шелка закатают снега, укрывшие мертвых, затарят ими шрифты, покрытые типографской краской, в линотип утрамбуют поля сражений, легендарные прорывы, безымянные высоты, сровненные с землей города, блиндажи, выкопанные в отложениях девона, и история в очередной раз совершит кавалерийский прорыв в будущее, рдеющее вдали, как знамя осажденной крепости, – только что станет с нею, когда пригреет сильное солнце и растают выпавшие на снег буквы?..
Если восстановить все события, начиная с февраля 14-го года, создается впечатление, что убийца и жертва действовали заодно, в едином ритме, шли рука об руку каждый к своей цели, чтобы один мог убить, а другой стать убитым. День, когда это должно было осуществиться, был единственным днем в году, когда Принципу ничто не могло помешать убить намеченную жертву, а Франц-Фердинанд никак не мог остаться в живых. 28 июня было днем национального траура, годовщина битвы на Косовом поле, в 14-м году совпавшая с праздником святого Витта – Видовданом. В этот день погиб князь Лазарь и умер от жестоких пыток Милош Обилич, попытавшийся убить предводителя турок. В этот день посещение австрийским эрцгерцогом Сараево сербы не могли не воспринять как провокацию и оскорбление их национальных чувств. Это прекрасно понимал и Франц-Фердинанд, тем более что администрация Боснии-Герцеговины предупредила его, что ему не следует посещать Сараево в условиях роста сербской ирриденты в аннексированных провинциях. Он был бы и рад отказаться от поездки, но после того, как о ней оповестили газеты, побоялся прослыть трусом.
Эрцгерцог делает движение, чтобы как-то защитить себя, просит сараевских чиновников принять меры, обеспечивающие ему безопасность. Сараевская администрация отвечает престолонаследнику, что обеспечить его охрану представляется затруднительным, так как войска сосредоточены на маневрах, и предлагает ему следовать по городу в ландо, чтобы его мог сопровождать и охранять эскадрон лейб-гвардии. Принципа снабжают браунингами. Пока он тренируется в королевском парке Белграда в стрельбе, в Сараево приходит категорический отказ эрцгерцога ехать в ландо: он проедет по городу в открытом автомобиле, за которым конница стройными рядами следовать не могла. Оказавшись в Сараево, Принцип участвует в бесконечных конференциях заговорщиков с боснийской молодежью и местными жителями, а эрцгерцог встречается в Конопиште с императором Вильгельмом, и между ними происходит странный разговор… Вильгельм говорит Францу-Фердинанду, что после военного разгрома Франции и России будут созданы два королевства: в состав одного войдут земли от Балкан до Черного моря, а другое составят Чехия, Венгрия и Южно-Славянские земли с Салониками. После смерти Франца-Фердинанда эти королевства будут федератированы с германской империей и перейдут к его детям, а его брат Карл-Франц получит лишь немецкие земли Австрии… Итак, Вильгельм уверен, что вот-вот начнется война, и, возможно, догадывается, что послужит поводом для нее. Во всяком случае, он активно приветствовал поездку эрцгерцога в Боснию, говоря, что его супруге надо как можно скорее познакомиться со своими будущими подданными.
25 июня Франц-Фердинанд с военного катера высаживается в городе Меткович, оттуда едет по железной дороге в столицу Герцеговины. 25-го вечером Франц-Фердинанд с женой в частном порядке приехали в Сараево за покупками… Они ходили из магазина в магазин, население приветствовало супружескую чету радостными криками. Принцип стоял в толпе. Один раз он мог даже дотянуться рукой до своей будущей жертвы. Надо думать, юноша проклинал себя, что забыл взять оружие, ведь в этот день Франц-Фердинанд был без охраны… 26-го эрцгерцог отбыл в окрестности Тарчины на военные маневры, а Принцип трижды безуспешно пытался пробраться в отель в Илидзе, где остановились престолонаследник с женой. 27 июня Габринович отправляет своему другу прощальное письмо: «Накануне своей смерти желаю Вам и Вашей жене всякого счастья в новой объединенной родине»…
На дороге к Сараево и в самом городе по пути следования эрцгерцога была устроена цепочка засад. В Илидзе в доме одной старушки позже обнаружится целый склад бомб… В Быстрине, куда намеревался заехать Франц-Фердинанд, нашли в кустах спрятанную бомбу. Под верхней доской стола, за которым он должен был завтракать, была прикреплена адская машина с заведенными часами, другую потом нашли в дымоходе апартаментов, где эрцгерцог предполагал переночевать.
В утро 28 июня убийца и его жертва как будто вслепую ищут друг друга. Принцип занял самую удобную позицию по пути следования кортежа эрцгерцога, но его опередил Габринович, бросив букет цветов с запрятанной в него бомбой прямо на колени Францу-Фердинанду, который успел вышвырнуть ее из машины… После этого инцидента эрцгерцогу следовало бы прервать поездку по городу, но он только изменил маршрут. Принцип поменял позицию, и они могли бы разминуться, если б машина, возглавлявшая кортеж, не свернула в переулок. Переулок был узким, образовалась пробка: Принцип подошел вплотную к автомобилю Франца-Фердинанда и выстрелил. На него набросились полицейские и повалили на мостовую; он пытался проглотить заготовленную ампулу с ядом, но руки у него уже были связаны.
На судебном процессе, который открылся уже после того, как началась война, Принцип пытался всю вину за организацию заговора взять на себя. Юношу не повесили только потому, что была неясность с датой его рождения. Священник, сделавший запись в Домовнике, не мог дать точного ответа, исполнилось ли обвиняемому двадцать лет. Смертной казни в Боснии подвергались преступники, достигшие двадцатилетнего возраста, и Принципа приговорили к двадцатилетнему тюремному заключению.
Мир забыл о юном гимназисте прежде, чем за ним затворились тяжелые двери крепости Терезиенштадт. Принцип умирал медленной смертью от голода и гноящихся ран, полученных им после убийства эрцгерцога. Шла война, и населению Австро-Венгрии не хватало военных пайков, что уж говорить об узниках. Несмотря на физические муки, он часто бывал в приподнято-поэтическом настроении, жил внутри своей грезы о родине, о девушке, о Жереиче, оставив за спиной историю с застывшими фигурами «отживших свое», увлекаемых на покрытых коврами повозках, из которых одна предназначалась для без вести пропавших, безвестных, всеми забытых – пустая, но она, увы, не для Гаврилы Принципа.
Шура отправилась на Дорогу Жизни почти налегке. Из вещей на память о соседе-немце прихватила книгу. Еще нацепила веревочку на мамину пудреницу и повесила ее на шею наподобие медальона. В пудренице давно ничего не хранилось, кроме маминого отражения, если оно, конечно, уцелело…
Пассажирами поезда, который следовал к Ладоге, были дети. Одна девочка, закутанная во взрослый овчинный полушубок и в шапке-ушанке, из-под которой остро несло скипидаром, прибилась к Шуре и в поезде задремала на ее плече, не выпуская из рук узелок. На всех детях было столько одежды, что они казались прежними, упитанными детьми, лиц было почти не видно, но Шура знала, как выглядят эти скелетики с проваленными глазами, ввалившимися щеками, тонкими кистями рук и блестящими, красными шарами суставов. Слишком часто их приносили в больницу.
Поезд подошел к Ладоге. Пассажиров закутали в одеяла – путь предстоял ледяной, пересадили в машины, покрытые брезентом, и они покатили по гладкому, как горный хрусталь, льду. Над ним в ночи на большом расстоянии друг от друга висела цепочка огней, кое-как освещавших трассу. Только у рокового девятого километра, где лед змеился опасной трещиной и саперы без конца наводили новые переправы после того, как несколько машин вместе с людьми ушло на дно, огней было больше. Они мигали в воздухе, как далекие звезды. На самом деле вдоль тридцатикилометровой трассы стояли девушки-регулировщицы с фонарями «летучая мышь», их стекла на ветру быстро закоптевали, поэтому близкие огни казались далекими, как звезды. Навстречу колоннам с пережившими эту зиму людьми ехали машины с Большой Земли. Они везли сухие фрукты, сыр, яичный порошок, муку, мясо, витаминную кислоту, рыбий жир, сахар, орехи – еду, которую Ленинград последний раз видел в ноябре, изображенной на сброшенных немцами листовках с призывом сдаваться, сдаваться этим пышным маковым бубликам, свежим гамбургским окорокам, упитанным саксонским коровам, предлагающим консервированное и сгущенное молоко, гирляндам швабских сосисок, желтому силезкому сыру… Нарисованная еда страшно кружилась в воздухе, как спиритический столик, накрытый душами усопших, а над ней сидели летчики в шлемах, сверху дергая за веревочки саксонских буренок и потряхивая связкой баварских баранок, едой без вкуса и запаха, нарисованной, как огонь в очаге папы Карло (тоже немца?). Выпав, как снег, нарисованная пища ушла под снег ноября, и с тех пор никто в Ленинграде не видел ни сгущенки, ни сухих фруктов, ни сыра, оставшихся по ту сторону Ладоги…
Свет карманного фонарика разбудил Шуру уже в Лаврове. Военный, посветивший ей в лицо, спросил: «Идти можешь?» Шура указала ему на привалившуюся к ней девочку с узлом. Военный сказал: «Твоя сестренка умерла». И протянул Шуре выпавший из рук девочки узелок. В эвакопункте Шура поела пшенную кашу с хлебом, после чего развязала узелок, чтобы посмотреть, что за наследство оставила ей умершая девочка. Это была малахитовая шкатулка.
2
ЛУЧ И КАМЕНЬ. В шкатулке оказалось несколько старых фотографий, на которых были запечатлены, по-видимому, родные и близкие умершей девочки. При первом же взгляде на эту шкатулку Шура (дочь геолога) поняла, что она изготовлена старинным умельцем из яснополосчатого бирюзового малахита в те времена, когда мозаику подбирали и наклеивали не на металл, а на мрамор. Рисунок на шкатулке был подобран так умело, что в нем не чувствовалось плоскостного изображения. На атласных лепестках каменной розы задержался луч, который осторожно подбирался к туго спеленатой в бутоне жгучей архитектуре цветка, пронизанной жаром и алым мраком подземных глубин. Малахитовая роза была похожа на ту, которую обронил ангел скорби, торопливо покидая Смоленское кладбище по фантастическому коридору 54-й армии. Она невесомо парила над гладью, полированной жженой костью. В книгах отца Шура читала о таких удивительных вещицах – о многослойном сардониксе, оправленном в перстень, на котором Диодор Самосский вырезал лиру, окруженную роем пчел, об агатовой заколке Клеопатры с жуками-скарабеями, танцующими вокруг колоса ячменя, о пейзажной яшме вавилонских гробниц, естественным образом передающей леса, реки, водоросли, горы, облака… Но шкатулка, доставшаяся ей от неизвестной девочки, оказалась еще чудеснее. Стоило немного повернуть крышку, и роза заволакивалась диковинными деревьями, еще один поворот – и на нижнем ее лепестке появлялся заяц… Вращая шкатулку в руках и вглядываясь в переплетение узоров и пятен, можно было увидеть также крокодила, оленя, ястреба, куницу, русалку. А если шкатулку подставить под косой луч солнца, из глубины всплывет новая вереница образов: восьмиугольные часы на подставке с львиными лапами, сфинкс, плетущий паутину паук, длинный меч с рукояткой, похожей на лиру, хрустальная чаша… Выложенные неведомым уральским умельцем знаки ходят по кругу, поднимаемые солнечным лучом на поверхность.
Наверное, бывшая хозяйка шкатулки примешивала этот малахитовый калейдоскоп к своей блокадной иждивенческой пайке, как Шура к своей трудовой – горячечный бред немца, что и позволило им обоим дожить до весны. Но малахит на человека навевает меланхолию, несмотря на увлекательный театр теней, сошедших в него, как души героев в Аид, о чем, скорее всего, не знала девочка, схороненная в братской могиле в Лаврово. Этот камень, радуя глаз, придавил ее детское сердце.
…Что можно было увидеть под микроскопом отца в косом срезе кристаллов малахита, кроме лавандово-серых пятен на зеленых стрелах кремнистой меди, черных жилок, окруженных светло-зеленой каймой, лазоревых теней, бархатных переливов болотного цвета и изумрудных зерен? Стоит чуть повернуть площадку микроскопа, как вся мозаика перегруппировывалась в другом порядке… Отец рассказывал Шуре, что можно увидеть за изумрудным, нефритовым, цирконовым переплетом, за мшистыми малахитовыми джунглями, освещенными завороженным солнцем, если зрачком (похожим на оникс) погрузиться на глубину сотворения мира… Земля расступится, и ты увидишь в районе Нижнего Тагила море. Из обломков раковин на дне его уже отложились известковые осадки. Это было в палеозое, когда все типы животного царства уже имели своих представителей. Позже, в карбоне, на месте моря началось горообразование: толщу осадков смяла и разломала лава, идущая к вулканам, часть ее, не дошедшая до поверхности земли, застыла, и из нее выделились некоторые минералы – полевой шпат, роговая обманка и слюда. Оставшийся расплав в глубинах, где давление и температура очень высоки, растворил известняк, но некоторые минералы – магнетит, железная руда и ряд сернистых металлов – проделали в известняке трещины: полосы скановых руд, которые горообразующие усилия вынесли на дневную поверхность. Примерно 250 миллионов лет назад, когда вымерли многие палеозойские животные и должны были появиться млекопитающие, весь Урал попал в область интенсивного выветривания. За счет известняков образовались кремнистые породы, а за счет скановых – мартитовые руды, которые окислились при выветривании и перешли в медный купорос, взаимодействующий с известняком, в результате чего формировался малахит.
Он выделяется в пустотах рудной породы в форме натеков, иногда больших глыб… Ученые Средневековья полагали, что различные области нашей Земли подвержены влиянию пяти известных к тому времени планет, которые в свою очередь концентрируют свою магическую силу в минералах. Если это утверждение справедливо, то магию нашего города, объяснял отец Шуре, города, рожденного из испарений болот и туманов, определяет именно малахит… Отражательная способность его чрезвычайно низка, вот почему, наверное, этот край погружен в меланхолическую грезу… К тому времени, когда один сильный человек прорубил окно из Скифии в Европу, произошло открытие уральских месторождений малахита, и знатные переселенцы из Московии старались перещеголять друг друга великолепием убранства своих домов. Пока малахита было мало, он шел только на броши, подсвечники и шкатулки, когда же появились крупные куски, его стали использовать как декоративный материал. Малахитовой плиткой покрывали камины, колонны, вазы, столешницы. Это было очень красиво. Но чем дальше безвестные мастера протягивали узор малахитового натечника, разворачивая отпиленные пластинки по принципу «гармошки», через Исакий и Эрмитаж к домику Петра, тем больше грустнел город, целыми кварталами и улицами перетекая в архитектуру, в книги, в литературу, насильственную перепланировку и переименования улиц, целыми кварталами и домами перетекая в проскрипционные списки. И вот, наконец, пришло время, когда город, невзирая на мужество и стойкость его защитников, стал переходить в зиму с ее предельным истязанием холодом, голодом, безумием бомбежек и обстрелов, которых не вынесла хозяйка малахитовой шкатулки.
Весной 42-го года по московскому радио объявили о начале приема в хореографическое училище.
«Пойдешь на просмотр, – объявила Шуре Наталия Гордеевна – тетя Таля, родная сестра ее матери, приютившая вывезенную из блокадного города Шуру. Она работала аккомпаниатором в Большом театре. – Для балетных спектаклей нужны дети, а большинство воспитанников училища эвакуировались в Васильсурск. Сколько лет ты занималась в балетной студии?.. Тебя могут зачислить в пятый класс по хореографии и в восьмой по общеобразовательным».
За время блокады Шура успела забыть все, чему когда-то училась, все па и координация движений, которым обучала ее Ольга Иордан, исчезли из ее мышечной памяти. Но в голосе тети Тали звучали фанфары. Подумать только: нужны дети. Они нужны, с этим не поспоришь. За неимением других гостей, их, детей, можно пригласить хотя бы на маскарад у Флоры, потому что спектакли на сцене филиала Большого театра на Пушечной возобновились еще полгода назад, а гости эвакуировались прямо с бала Флоры в Куйбышев. На балетных спектаклях дети тем более нужны: шесть белоснежных невест для «Лебединого», шесть серебристых с блестками на головках дриад к третьему акту «Эсмеральды», десять красных маков и десять желтых лотосов в черных бархатных лифах и трусиках в мелкую зеленую оборочку из тюля для «Красного мака»; нужны одалиски в шальварах, с покрытыми драгоценными камнями поясами для «Бахчисарайского фонтана», нужны сильфиды в одноименном балете для общей коды – одни вылетят из первой кулисы в движении тан леве, другие – из второй перекидными жете… А те из невест, сифильд и одалисок, которые пока не в силах встать на пальцы и сделать позу с деми-арабеском, сгодятся на роль цыгана с медведем, например, в том же «Петрушке», или на роль королевы-матери в том же «Лебедином», которая на сцене только простирает руки вслед принцу или кланяется фанерным гостям…
Но взгляд тети Тали был полон вдохновения. Ее цели всегда имели общегосударственный масштаб, и перед ними никли личные устремления. Позиции любимого ею балета, гнездившегося на чистой условности и призрачности романтических сюжетов, еще лет двадцать назад были весьма шатки, но тетя Таля, будучи всего лишь акомпаниатором, не посягала на идеологию пролетариата, как принц Дезире или принцесса Аврора, де Бриен или Раймонда. Тем более что, пока композиторы искали реалистические сюжеты для новых балетных спектаклей, можно было использовать достижения «русских сезонов», в частности, Стравинского, порвавшего с традиционными формами pa d`action – адажио, вариациями и сюитой и создавшего партитуру по принципу контрастного чередования живописно-пластических состояний, что было близко к гигантским петроградским мистериям, проходившим на фоне арки Главного штаба или Фондовой биржи, и к первым красным балетам Дешевова и Корчмарева с их «физкультурной» хореографией и невразумительной музыкой. Несколько позже балеты Глиера и Асафьева продемонстрировали возвращение блудного сына в pa d`action и дивертисмент, изображавший борьбу двух сил, опробованных Чайковским еще в сцене феи Сирени и Карабос. Все встало на свои места. Балет уже не гнали, как прежде. Балеринам снова было что танцевать, кроме лебедей и вилисс. Появился Прокофьев.
Тетя Таля, подкрепляя свои слова делом, с блаженным выражением лица наигрывала Шуре «бег» Джульетты, эксцентрическую тему Меркуцио, синкопированную мелодию Танца Рыцарей, застывающее остинато лейттемы «напитка»… Против этой музыки трудно было возразить, тем более что Шура, как дочь исчезнувшего в шурфах «Крестов» человека, должна была позаботиться о том, чтобы как следует внедриться в массовку на Флорином маскараде, чтобы закрепиться в этом мире, с подмостков которого потихоньку сходила война, помешавшая власти как следует разобраться с ней, дочерью врага народа, и предоставившей разбираться с Шурой зиме 41-го – 42-го года. Но зима та прошла, умчалась в просветленные края памяти. А пока Шуру кто-то должен был держать крепкой рукой, как фигуру из фанеры на маскараде у Флоры, к тому же у нее перед глазами был пример – тетя Таля, которая вместе с Шуриным отцом могла бы легко угодить в проскрипционные списки, но ее удержала крепкая рука мужа – знаменитого придворного фотографа…