25 июля 1948 г. разговор продолжается: «Приходила Лавинская (туберкулез) и еще, и еще рассказывала о героях ЛЕФа (как углубление и умножение «Бесов»). Блудница Лиля Брик голая загорает, возле Кулешов в трусиках, женщины «подлильки», Хохлова с пустыми глазами (вот еще женщина!), невинный Маяковский (ограбленное дитя), вечно умствующий Шкловский, слова последние Шкловского: «следствие о Маяковском продолжается»[12].
Рассуждения Лавинской пали на благодатную почву, и 4 августа 1948 г. Пришвин уже уверенно записывал: «У Достоевского в «Бесах» нет ведьмы. Почему? Вот ЛЕФ – это подлинные бесы: Маяковский – это Ставрогин, но Лиля Брик – это ведьма. Почему Достоевский не осмелился поднять руку на ведьму? Мне кажется, что если бы Достоевский посягнул на это, то ему самому неоткуда было бы и расти. Ведьмы хороши у Гоголя, но все-таки нет у него и ни у кого нет такой отчетливой ведьмы, как Лиля Брик»[13].
Чтобы понять это высказывание во всей его пришвинской глубине, надо помнить давнюю 1936–1937 гг. запись о том, что сам Гоголь не догадался, что русский Чичиков не мог придумать торговлю мертвыми душами, здесь был нужен некий Шапиро, который как снабженец как-то сопровождал писателя[14].
Неудивительны и заключительные размышления Пришвина о Маяковском в разгар космополитической кампании: 15 апреля 1952 г., посмотрев бездарную передачу о Маяковском по телевизору, Пришвин, рассуждая о том, почему ему не удается пробиться сквозь массу лучших детских писателей, которые все, включая и В. Катаева (?), оказываются евреями, замечает: «А такой силы, чтобы, как Маяковский, хватить через них, – у меня нет. Сила эта, конечно, в сплоченности лиц какого-то круга, еврейского, подхалимского и т. п.»[15]
И. наконец, специально о смерти поэта: «Все, чего теперь «страшно» каждому, это как бы только не наступить на принцип или самому не попасть под принцип, как попал когда-то Маяковский и закричал: «наплевать на поэзию, иду в услужение».
Замошкин вчера неглупо сказал, что о Маяковском никто не может сказать и услышать правду, пока ничего нельзя сказать о причине его смерти. Другими словами: «пока его смерть состоит в услужении»[16].
И все же Пришвин был слишком серьезной фигурой, чтобы мы остановились на примитивном контексте космополитической кампании, при всем ее влиянии на размышления писателя. Поэтому без последнего рассуждения о Маяковском и герое «Капитанской дочки» Гриневе не обойтись: «Всегда казалось так, что русский народ с его «черным переделом» понять и принять невозможно: себе от себя ничего не останется. Спросишь: «что это себе от себя?» И вспомнишь, как это самое Пушкин провел в «Капитанской дочке» в отношениях Гринева с Пугачевым. Гринев провел свою любовь (самое себе близкое), не изменив царю.
Вот это «царь в голове» и есть «себе для себя».
Тут не в царе дело, а в себе самом, что сам останешься «без царя в голове». Вот точно в таком положении Гринева и был русский интеллигент в отношении Октябрьской революции. Может быть и Маяковский был, как Гринев, и, поняв, что «черный передел» принять невозможно, покончил с собой»[17].
Как известно, «Черным Переделом» называлась система перераспределения земли в крестьянских общинах, другое название – коренной передел. В данном контексте само слово передел восходит не к глаголу переделывать, а к переделять, делить заново. Принцип чёрного передела заключался в разделе всей общинной земли на участки приблизительно сходного качества и в определении числа земельно-раздаточных единиц (в разных общинах они определялись по-разному: либо по числу мужчин-пахарей, либо по едокам, то есть всем членам семьи, и т. д.). В результате передела каждая семья получала некоторое количество полос земли разного качества, возникала чересполосица. Черный передел совершался, как правило, далеко не ежегодно. (Ср. у В. Даля: Если крестьяне не сладят наделом земли, меряют шестом, черным делом (разделом) узкие полосы и раздают их по жребию.)
Понятно, что идеи коллективизации во многом реализовывали террористические идеи насильственного передела земли и уравниловки. Но в конце апреля 1930 года Маяковский должен был ехать на коллективизацию. Поэтому сочетание лирической линии Пушкина – Гринева, напоминавшей о «Люблю» и «Про это» Маяковского, с идеями «черного передела», реализацию которых Маяковский не пережил, дают возможность увидеть путь размышлений Пришвина, которые далеко уходят от навеянного антисемитской обстановкой мотива поиска виновных в среде Бриков – Аграновых – Ягоды и т. д.
А вот самоубийство поэта в Страстной понедельник придает всей ситуации тот мистериально-христианский контекст, в котором работали Обэриуты, над которым издевался Арго, и т. д. Теперь остается обернуть все это в «Бесов» Достоевского, что Пришвин уже делал выше, и истоки «Смерти Маяковского как литературного факта» (по словам Л. Флейшмана) и, скажем от себя, национального мифа, станут яснее и обнаженнее.
На этом фоне примитивные детективы как-то уходят вдаль…
Итак, круг замкнулся. Сначала Маяковского довели до самоубийства троцкисты, потом Агранов, наконец, весь круг ЛЕфа стал коллективными «Бесами» Достоевского и т. д. Но глубина текстов Пастернака и Пришвина, одного классического, известного и напечатанного десятки раз, и нового личного и скрытого до 2017 г. от глаз исследователей и почитателей Дневника Пришвина, заставляет задуматься о том, не приближаемся ли мы к пониманию трагедии поэта, когда его добровольная смерть уже не стоит ни у кого «в услужении».
Здесь два важных момента. Во-первых, в отличие от перестроечных легенд, которые в исполнении В. Скарятина мы приводим в книге, ни Н.Н. Асееву, ни М.М. Зощенко, ни М.М. Пришвину, ни даже Лавинской не пришло в голову, что Маяковский стрелялся не сам.
Ничего подобного даже в жестокие «бесовские» годы борьбы с т. н. космополитизмом не говорила даже сестра поэта Л.В. Маяковская, впоследствии подхватившая версию Лавинской и поддерживавшая любые антибриковские кампании с любым запахом и привкусом.
Но для нас куда интереснее, что даже политический разговор о Маяковском пошел в конце 1940-х в терминах далеко не рекламируемого тогда Достоевского и, тем более, его «Бесов».
Дело в том, что все мифотворческие и биографические сюжеты Маяковского так или иначе вращаются вокруг Достоевского. И Пастернак в поздних «Людях и положениях» откровенно говорит именно о Маяковском как герое «Бесов»: «И мне сразу его решительность и взлохмаченная грива, которую он ерошил всей пятерней, напомнили сводный образ молодого террориста-подпольщика из Достоевского, из его младших провинциальных персонажей»[18].
И, чуть ниже, сравнивая Маяковского и его уход с судьбой Есенина, Цветаевой и даже Фадеева, Пастернак невероятно приблизился к тому, что писал его современник и в последние годы жизни собеседник М.М. Пришвин.
Пастернак написал: «Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого что осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие»[19].
Не так прост этот «достоевский и бесноватый» слой у двух современников.
И сам Маяковский в «Про это» писал нарочито и прямо о себе – герое поэмы: «Как Раскольников пошел звонить в звонок».
И даже Николай Асеев, представитель «антиаграновско-бриковской» партии, к концу жизни взялся за недописанную пьесу «Достоевский и Маяковский», в которой прямо написал: «…было бы нелепо предполагать, что Маяковский пересказывает Достоевского, даже непредумышленно сохранив впечатление от читанного. Да, Достоевский многое предугадал и предвосхитил. Его герои, при всей их бытовой реальности, все же – герои будущего, не его времени. И одним из главных его героев является образ Маяковского».
Нет смысла говорить, что и в книге В. Шкловского «Заметки о Достоевском» не просто мелькает Маяковский, а прямо цитируется «Про это» довольно скоро после разбора «Сна смешного человека».
Все это случайным быть не может. И главное, что все, пишущие о Маяковском, а ведь все это, даже включая ненавидевшую ЛЕФ больше за поведение там своего мужа с «подлильками», чем за что-то иное, Лавинскую, были людьми близкими или Маяковскому, или кругу ЛЕФа и Бриков.
Но все они очень мягко, как бы пастелью, проводили линию «Маяковский и Достоевский», стараясь не досказать самое главное. Это очень видно в статье Лили Брик «Предложение исследователям».
Нам же представляется, что разговор этот может перейти в очень конкретную стадию, когда сегодня можно прямо сказать, что строки из «Сна смешного человека» о девочке, которой надо бы подать что-то, ведут к названию поэмы «Про это». «Это» курсивом означает, что револьвер уже лежал на столе героя «Сна смешного человека», но он знал, что, пока он вновь не встретит нищенку, «этого» не случится.
Отголоски этой сцены найдутся и в статье Лили Брик, они же подразумеваются Шкловским.
Что же касается рассказов Лили Брик о предсмертных настроениях очень грустного Маяковского, то они, восходя, как мы покажем, опять же к «Сну смешного человека», как бы отвечают и на слова «Охранной грамоты» о том, что Маяковского перед смертью видели грустным. Напомним, эта фраза понадобилась Пастернаку, чтобы связать «его» Маяковского и «его» Пушкина с Маяковским реальным.
Теперь достаточно вспомнить, что в поэме «Про это» 1923 года Маяковский писал, как «семь лет назад в «Человеке» на мосту стоит человек», а это опять же герой Достоевского – самоубийца Свидригайлов, и становится ясно: раз в семь лет Маяковский, а не царская Охранка, ВЧК или ОГПУ, стрелял в себя и всегда одним и тем же способом – «русской» или «офицерской» рулеткой, т. е. с одной пулей в барабане.
Та же Лиля Брик, не упоминая Достоевского, писала в воспоминаниях: «Всегдашние разговоры Маяковского о самоубийстве! Это был террор. В 16-м году рано утром меня разбудил телефонный звонок.
Глухой, тихий голос Маяковского: «Я стреляюсь. Прощай, Лилик». Я крикнула: «Подожди меня!» – что-то накинула поверх халата, скатилась с лестницы, умоляла, гнала, била извозчика кулаками в спину. Маяковский открыл мне дверь. В его комнате на столе лежал пистолет. Он сказал: «Стрелялся, осечка, второй раз не решился, ждал тебя». Я была в неописуемом ужасе, не могла прийти в себя.
<…> Когда в 1956 году в Москву приезжал Роман Якобсон, он напомнил мне мой разговор с ним в 1920 году. Мы шли вдоль Охотного ряда, и он сказал: «Не представляю себе Володю старого, в морщинах». А я ответила ему: «Он ни за что не будет старым, обязательно застрелится. Он уже стрелялся – была осечка. Но ведь осечка случается не каждый раз!»
Перед тем как стреляться, Маяковский вынул обойму из пистолета и оставил только один патрон в стволе. Зная его, я убеждена, что он доверился судьбе, думал – если не судьба, опять будет осечка и он поживет еще»[20].
Что же так тянуло Маяковского к Достоевскому именно в этой страшной ситуации?
Ответ и проще, и сложнее, чем кажется. В специальной главке мы покажем, что никаких случайных цитат (а их десятки!) в «Про это» и других «достоевских» вещах Маяковского нет. Все эти цитаты восходят к необычным, но очень ярким комментариям к текстам Ф.М. Достоевского у Василия Васильевича Розанова. Этот противоречивый русский мыслитель был убежден, что Достоевский разгадал некие религиозные тайны Древнего Египта. А у египтян, как он верил и пытался показать, был некий безболезненный переход через смерть из мира со светлым солнцем и луной в мир черных луны и солнца.
Это и есть тайна рокового выстрела и даже выстрелов Маяковского.
А теперь, если видеть это, можно читать детективы про убийц за занавесками, которые, впрочем, давно опровергнуты, можно изучать судебно-медицинские экспертизы и т. п.
Мы приводим их здесь только ради того, чтобы сказать: судьба и самоубийство поэта нам интересны, они загадочны и мифологичны, они относятся к области глубин человеческого духа, а вот обычные самоубийства или даже убийства так и остаются в своей сфере бульварного детектива или учебников для медицинских факультетов.
Роковой выстрел Маяковского готовился всю жизнь поэта. Заставить поэта сначала написать «Во весь голос» за несколько месяцев до смерти, а потом говорить современникам именно то, что так аккуратно сообщают нам понимающие современники – невозможно.
Недаром так поздно, уже в конце 1930-х, после сталинских слов о Маяковском как «лучшем и талантливейшем поэте нашей советской эпохи» и, разумеется, после расстрела «врагов народа» Ягоды и Агранова, появились все те свидетельства, которые мы здесь приводили.
Все карты выложены.
Выбор теперь за каждым.
Вокруг «Предложения исследователям» Л. Брик
Предисловие к нашей книге называется «Предложение читателям». Оно напрямую восходит к названию знаменитого текста Лили Брик «Предложение исследователям». Текст этот появился в 1966 году в журнале «Вопросы литературы» № 9. По сути, это краткие заметки, связанные с постоянными отзвуками у Маяковского текстов Достоевского.
Несколько разговорный, «рваный» стиль этих заметок требует пояснения.
Дело в том, что примерно тогда же вышла в Италии по-итальянски книга бесед Лили Брик с Карло Бенедетти о Маяковском, куда частично вошли заметки, которые появятся по-русски в московском журнале, с одной стороны, а часть сказанного Бенедетти, напротив, не войдет в статью – с другой.
Не надо думать, что Лиля Брик была такой уж примитивной «литературной дамой».
Ничего подобного. Ей принадлежит, например, полностью никогда не печатавшийся текст начала 1950-х гг. с характерным заголовком «Анти-Перцов». В этом заголовке очевидным образом отразилось впечатление от первого тома официозной на многие десятилетия книги о Маяковском В. Перцова, одного из мелких поздних лефовцев. Книга эта вышла в 1950 г., в разгар космополитической кампании, в самые тревожные не только для интеллигенции и не только для истории русского авангарда времена. Не имея возможности ответить на всю советскую муть, которой полна эта книга, Лиля Брик создала большой комментарий к наиболее возмутительным местам этого «труда».
Впоследствии В. Перцов массу раз дополнял и исправлял свой в итоге трехтомник, колеблясь вместе с линией партии.
Сегодня издать труд героини «Про это» невозможно. Ведь придется переиздавать никому не нужную советскую макулатуру в ее первом и наиболее безобразном виде, чего могут не захотеть наследники В. Перцова, и вот к этому придется добавить в нужных местах комментарий (порой по нескольку страниц) Лили Брик, где будет русский авангард, Маяковский и футуризм, но не будет обсуждения «ошибок» поэта, «правильных» и «неправильных» его друзей. И пока до такого издательского авангарда мы не дожили, просто прочтем текст «предложения», обращенного к нам из середины прошлого века, с учетом сказанного здесь.
А затем, раз уж «предложение» поступило, попробуем взглянуть на ситуацию уже из сегодняшнего дня.
Итак, читаем «ПРЕДЛОЖЕНИЕ ИССЛЕДОВАТЕЛЯМ».
И уже первая фраза привлекает наше внимание: «Несколько лет тому назад Н. Н. Асеев сказал мне: «Посмотрите «Преступление и наказание», там есть вещи, очень напоминающие Володю». Я тут же перечла роман и выписала места, показавшиеся и мне удивительно похожими на Маяковского».
Теперь, когда мы знаем, что и сам Николай Асеев писал сочинение о «Достоевском и Маяковском», и мы частично приводили его в «Предложении читателям», слова Лили Брик звучат куда серьезнее, чем просто какие-то заметки на полях, пусть даже и какого-то «Перцова».
Забавно, что Лиля Брик не пошла самым простым путем и «Потом прочла подряд все романы Достоевского и с тех пор не <переставала> ощущать то огромное впечатление, которое Достоевский навсегда произвел на Маяковского. Это не влияние, нет, это общность чувств. И она проявилась не только в поэме «Про это», но и во многих других его вещах».
Слова о том, что это «не влияние, нет, это общность чувств», более чем странны. Ведь Ф.М. Достоевский никогда не собирался кончать с собой, и, кажется, об этом нам никто не говорил прямо, в отличие от Маяковского.
Но и Лиля Брик знает, что говорит. Еще не так давно звучали разговоры, как раз «космополитического» времени, о вредоносности самого понятия «влияния». Да и Достоевский вовсе не был кумиром советской верхушки, в отличие от «лучшего и талантливейшего поэта нашей советской эпохи».
Поэтому автор «Предложения» отступает еще на один шаг, обсуждая жанр собственного текста: «То, о чем я скажу дальше, конечно, не «исследование», это предложение исследователям. И пишу-то я об этом нескладно, бессвязно. Во избежание недоразумений, предупреждаю: я совсем не хочу сказать, что Маяковский и Достоевский – единомышленники. Конечно, нет!»
Понятно, что нет никакой возможности утверждать некое «единомыслие» между Достоевским и Маяковским, да и нет для этого никаких оснований. Но отвести от себя удар Лиле Брик необходимо.
Ведь с 1958 года, после скандала с письмами Лили Брик и Маяковского в 58-м томе Литературного наследства, когда лишь вмешательство сестры Лили Брик Эльзы Триоле и ее мужа, писателя и видного деятеля компартии Франции Луи Арагона, спасло адресата писем от очень серьезных последствий, прошло не так много времени. Частично эта история описана и в русском томе «Лиля Брик – Эльза Триоле. Неизданная переписка (1921–1970)». М. 2000.
Более того, сам факт публикации в «Вопросах литературы» фрагмента из неназванной итальянской книги являлся своего рода «охранной грамотой» для автора. К тому же Лиля Брик сознательно говорит о том, что разговор с Н. Асеевым был давний, не сегодняшний. Ведь умер Асеев в 1963 г. В условиях литературно-политической борьбы конца 1950-х – начала 1960-х отсылка к периоду заведомо до 1963 года показывала – вот на что мы тогда обращали внимание, а не на личные письма или политические обвинения.
Итак, «Сейчас я снова прочла все, что тогда, после разговора с Асеевым, выписала из Достоевского. И опять потрясло меня сходство ощущений Достоевского и Маяковского. Недаром Маяковский в «Про это» уподобляет себя Раскольникову:
Вот так, убив,РаскольниковПришел звенеть в звонок».Совершенно очевидно, что первая приведенная Л. Брик цитата для читателя «Вопросов литературы» и «исследователей» не требовалась вообще.
А вот обобщение смысла названия «Про это», многократно превышающее напрашивающееся объяснение «любовь» или даже еще более интимного, «То», о чем не говорят вслух… уводило как раз от обвинений корреспондентки и любимой Маяковского в сведении коммунистического Маяковского к «ЭТОЙ теме, и личной и мелкой, перепетой не раз и не пять» в глубины мысли Достоевского и о любви, и о самоубийстве, которые и лежали в основе «Про это». Отсюда и одночувствование поэта с автором «Преступления и наказания», термин, который мог показаться странным в другом контексте.
Итак, «Заглавие поэмы – самые два слова ПРО ЭТО и в «Карамазовых», и в «Преступлении и наказании», и в «Бесах» настойчиво выделены.
В «-Бесах» (глава вторая, часть вторая): «Должно быть, сон дурной видели?» – спрашивает Марью Тимофеевну Ставрогин.
«А вы почему узнали, что я про это сон видела?.. – И вдруг она опять задрожала и отшатнулась назад, подымая пред собой, как бы в защиту, руку…»
В «Карамазовых»: «Алешка Карамазов, когда заговорят «ПРО ЭТО», быстро затыкает уши пальцами». «Он не мог слышать известных слов и известных разговоров про женщин». Разговоров о том заветном, что могло быть опошлено, если произносить вслух. У Маяковского все вступление к поэме говорит об этом заветном, но оно ни разу не названо. В последней строке вступления слово «любовь» не произнесено. Вместо него многоточие: «Имя этой теме!..»
В «Идиоте» о письме Настасьи Филипповны к Аглае: «Как могла она ОБ ЭТОМ писать», – об этом, о самом заветном».
Вот названа «ЭТА тема», но скрыто, аккуратно. И сделано это для того, чтобы сразу перевести разговор из лирического регистра подальше, в совсем другую сторону, но сторону, мотивированную уже приведенным именем Раскольникова из «Про это», где уже Маяковский сравнивал себя с героем романа. Поэтому слово «любовь» в следующей цитате дается с частицей отрицания «не к любви», а к «преступлению». Только в «Про это» себя с преступником и даже убийцей сравнивает себя у дверей любимой сам Маяковский.
Тогда логика Лили Брик начинает выстраиваться именно как отрицание каких бы то ни было преступлений против поэта, не говоря уже об убийстве, основном эпизоде фабулы «Преступления и наказания»: «В «Преступлении и наказании» эти слова относятся не к любви, а к преступлению:
«Матери я ПРО ЭТО ничего не расскажу» и «Странная какая ты, Соня, обнимаешь и целуешь, когда я тебе сказал ПРО ЭТО».
Заметим, что здесь Л. Брик называет по имени своего основного открытого врага – Л.В. Маяковскую, используя упоминание слов «мать» и «Про это». Только обращение к матери в связи с любовью уже было в «Облаке в штанах», причем в сочетании с самоубийственным мотивом, в том случае – прыжком «из окна» горящего от пожара сердца:
Allo!Кто говорит?Мама?Мама!Ваш сын прекрасно болен!Мама!У него пожар сердца.Скажите сестрам, Люде и Оле, —ему уже некуда деться.Каждое слово,даже шутка,которые изрыгает обгорающим ртом он,выбрасывается, как голая проституткаиз горящего публичного дома.Здесь же «маме» сказать уже ничего нельзя, мать поэта умерла в 1954 году. Остается «сказать» сестрам. Но нет уже и Ольги, умершей в 1949 г.
Лиля Брик продолжает: «Но ведь и у Маяковского «это» не только любовь, но и преступление, за которое он карает себя, за которое сидит в тюрьме. Он мог бы назвать свою поэму «Преступление и наказание».
Повторяю, я не исследователь. Я хочу только рассказать о некоторых поразивших меня совпадениях.
О звонке.
«Вот так, убив, Раскольников пришел звенеть в звонок».
«Звонок брякнул слабо… Он уже забыл звон этого колокольчика, и теперь этот особенный звон как будто вдруг ему что-то напомнил и ясно представил… Он так и вздрогнул, слишком уж ослабели нервы на этот раз».
«Но сердце не переставало. Напротив, как нарочно, стучало сильней, сильней, сильней. Он не выдержал, медленно протянул руку к колокольчику и позвонил».
«Раскольников встал, вышел в сени, взялся за колокольчик и дернул. Тот же колокольчик, тот же жестяной звук! Он дернул второй, третий раз; он вслушивался и припоминал. Прежнее мучительно-страшное безобразное ощущение начинало все ярче и живее припоминаться ему».
«Этак можно и горячку нажить, когда уж этакие поползновения нервы свои раздражать являются, по ночам в колокольчики ходить звонить… Этак ведь иногда человека из окна или с колокольни соскочить тянет, и ощущение-то такое соблазнительное».
Понятно, что и эти банальные цитаты никому из серьезных исследователей не были нужны. Тем более не было смысла предлагать подумать об этом, например, Виктору Шкловскому или даже молодому тогда В. Кожинову, чья статья в «Вопросах литературы» следовала за разбираемым текстом и начиналась со слов, что автор недавно сам коснулся этой темы, но этот автор все-таки призывал исследовать именно влияние Достоевского не только на зарубежных, но и на русских писателей.
А вот следующая цитата из Достоевского, которую приводит в своей статье Л.Ю. Брик, не настолько очевидна и на слуху: «В повести «Вечный муж»: «Дело шло об каком-то преступлении, которое он будто бы совершил и утаил и в котором обвиняли его в один голос беспрерывно входившие к нему откудова-то люди. Толпа собралась ужасная… но весь интерес сосредоточился, наконец, на одном странном человеке»… о котором «он знал только, что когда-то его очень любил. От этого человека будто и все прочие вошедшие люди ждали самого главного слова: или обвинения, или оправдания Вельчанинова… Но он сидел неподвижно за столом, молчал и не хотел говорить… и вдруг Вельчанинов в бешенстве ударил этого человека за то, что он не хотел говорить… сердце его замерло от ужаса и от страдания за свой поступок… он ударил в другой и в третий раз… он уже не считал своих ударов… Он хотел все, все ЭТО разрушить… и в это мгновение раздались звонкие три удара в колокольчик, но с такой силой, как будто его хотели сорвать с дверей… звон колокольчика оказался тоже сном».
Этот «колокольчик» автор статьи жестко связывает с «колокольчиком» из «Преступления и наказания» и тут же переходит к перечислению цитат из поэмы Маяковского «Про это», которые, раз она не исследователь, Л. Брик просто «бросает» «исследователям», не задумываясь о системе доказательств. Здесь просто действует ее авторитет близкого поэту человека да и издателя его собрания сочинений, но с известным ей уж точно опытом «Анти-Перцова», которому тогда было с момента написания не более 15 лет.
Брик продолжает и суммирует: «Тут и «колокольня» (Ивана Великого), и «не выдержал», и «позвонил», и «какое-то преступление… в котором обвиняли его… беспрерывно входившие к нему откудова-то люди», и ожидание «оправдания» – спасения, и снова звонок.