Антракт. В фойе, в курилке битком. Молчат. Выжидающе переглядываются, обмениваются неслышными репликами. Третий звонок. Все на местах. Сейчас «Быть или не быть».
У Охлопкова Гамлет долго ходит под музыку, мечется за решеткой. Потом – бросается к прутьям, сжимает их руками, и… «Быть (пауза) или (пауза) не быть? (пауза). Вот в чем вопрос» (пауза). А за продекламированным во второй раз: «Умереть, уснуть!» – достает кинжал. Сам Гамлет в это время за дверью решетки, и только его рука с кинжалом видна зрителю. Пауза. Кинжал выпадает из руки на пол, и зал оглашается воплем ужаса: «И видеть сны, быть может?!» И искаженное криком лицо через решетку. Дальше – обличение: «Кто снес бы плети и глумленье века, гнет сильного, насмешку гордеца…» и т. д., – с итогом: «Так трусами нас делает раздумье», а потом – нежнейшее самойловское тремоло: «Но тише… Офелия? В твоих молитвах, нимфа, все, чем я грешен, помяни!» И конечно, аплодисменты!
Вышел Скофилд, и не успели мы оглянуться, как уже прозвучало:
То be or not to be,That is the question.Но интонации уже иные, чем в первом акте, они горше, глубже, звучат магически привлекательно.
Сцена «мышеловки» игралась как детектив. Виден был каждый оттенок на лицах подследственных и ведущих следствие персонажей. Все целесообразно, все крайне напряженно. Музыка никому и ничему не помогает, ее просто нет. Взрыв произрастает изнутри. «Королю дурно! Он уходит!» Стремительно сыграна сцена с флейтой, что не помешало залу смеяться гамлетовским сарказмам и тут же затихать, чтобы не пропустить искрометного диалога с Полонием. Спальня, убийство Полония. Гамлет в гневе. Появляется Призрак, чтобы уберечь мать, направить гнев Гамлета не на нее, ибо сказано: «Не умышляй на мать свою…» Нет, не Призрак – отец, даже папа в халате, как и должно ему быть в своей, теперь поруганной, опочивальне. Только лицо его очень, очень бледное и на нем темные-темные, как впадины, глаза.
Потом будет сцена сумасшествия. Не слащаво красивая, с лирической песенкой под скрипочки «Однажды в Валентинов день…», а резкая, непристойная, в черном (до этого – в белом) платье, сидящая на полу, расставив ноги и тупо стучащая по нему в ритме своей гортанной, тоже резкой, песни. Страшно. Больно. Неузнаваемо изменилась Мэри Юр. До этого – сама благопристойность и английская сдержанность, прелестная юная леди, теперь – безумная Офелия, как и всякое сошедшее с ума человеческое создание, вызовет противоречивые чувства, но главное в результате – чувство сострадания…
Наконец, дуэль Лаэрта и Гамлета. Разумеется, никакого пиццикато. Не дуэль даже, а поединок. Нет! Спортивное соревнование, только рапира Лаэрта будет остра и смертоносна. В третьей схватке, парировав его атаку, Гамлет вдруг увидел острие Лаэртовой рапиры, протянул руку, желая проверить, а тот полоснул острием по протянутой ладони. Больно! Гамлет вскрикнул, прижал к телу порезанную руку. Потом молниеносно провел атаку и завладел рапирой Лаэрта. «Они забылись! Разнять их!» – закричал Клавдий. Придворные кинулись к Гамлету, желая его обезоружить, и вот тут Скофилд с диким криком, с воем завертелся на одном месте с вытянутой в руках рапирой, описывая ею круги вокруг себя. Придворные бросились врассыпную, и тогда он убил Лаэрта, не фехтуя, а как убивают, в один прием… И угаснул сам. Последнее, что мы запомнили: «Дальше – тишина». Не помню, поднимали ли Гамлета на помост четыре капитана, и если поднимали, то как они это делали. Помню: «Дальше – тишина…» Молчание.
И – взрыв аплодисментов. Овация зала. Англичане кланяются бессчетно. Цветы. Скофилд безукоризненно элегантным движением благодарит москвичей воздушным поцелуем. На поклоны выходит маленький полноватый Питер Брук. Действительно, что-то есть от Плучека. И поклоны, поклоны, поклоны…
Москва загудела. Мнения, восторги, споры, неприятие, похвалы, недоумения, восторги, споры. Билетов, конечно, не достать. Я пытаюсь попасть в филиал на прорыв, но не тут-то было. «Моя милиция меня бережет». Пришлось довольствоваться единственным, но сильнейшим впечатлением.
Потом мне не раз доведется видеть Скофилда: и в «Короле Лире», и в «Макбете», иметь радость встречаться, разговаривать, даже возить по Москве на своем захудалом «москвиче». Но это все потом, потом… А тогда были споры. Были, несмотря на, казалось бы, несомненный успех у москвичей, который весьма оценили и сами англичане. Ведь московские гастроли стали премьерными для спектакля Брука. Слух о российском триумфе докатился до туманного Альбиона и подготовил почву для не менее замечательного приема спектакля на родине.
А в Москве разгорелась нешуточная игра во мнения. Слишком уж непривычным казалось все: от оформления и манеры исполнения до деталей реквизита. Особенно после охлопковского «Гамлета», который еще год назад поражал новаторством. А каково было ленинградцам после козинцевского «Гамлета», где в финале на фоне Ники Самофракийской в натуральную величину (!) читался 66-й сонет Шекспира в дополнение к трагедии? Там, надо полагать, сработала давняя традиция императорской сцены: после пьесы давать дивертисмент. Так сказать, трагедия с балетом…
Судьба вторично столкнула меня с В.Я. Виленкиным на «Гамлете», теперь уже английском. Может показаться парадоксальным, что мхатовец Виленкин, принявший романтический спектакль Охлопкова, был обескуражен «Гамлетом» Брука.
– Как он произносит монолог о человеке, – недоумевал Виталий Яковлевич. – «Человек – краса Вселенной, венец всего живущего!» А он говорит бытово, как о чем-то незначащем, будто речь идет о пачке сигарет, что ли. Странно.
И это профессор Виленкин, знающий английский язык к тому же. Что же говорить о тех, кто воспитывался на лжеромантизме «Девушек с кувшином» и прочих «Кабальеро» с гитарами…
Помню свой спор со студентом-вахтанговцем Васей Лановым. Он (категорично):
– Нет, играть, как играет Скофилд, нельзя! Это не Шекспир! Где темперамент?! Где мощь шекспировской фразы?! Разве его можно сравнить с Самойловым?!
Потом мне рассказали, что Евгений Валерианович также не принял постановки Брука.
Но – дело было сделано. Вскоре появились статьи о спектакле Брука, статьи хорошие, квалифицированные. Помню замечательный разбор Ю. Юзовского в журнале «Театр». Еще долго после гастролей англичан шли разговоры, появлялись статьи в толстых журналах.
А интерес к охлопковскому спектаклю стал затухать. То есть нет, широкая публика ходила и по-прежнему прекрасно принимала спектакль, но знатоки, и даже те из них, кто, подобно Виталию Яковлевичу Виленкину, поначалу не приняли Скофилда, теперь единогласно склонялись в пользу новой эстетики, явленной нам спектаклем Питера Брука.
Уже позже, когда я бестактно напомнил Виталию Яковлевичу о его первоначальной реакции, он категорически ее отрицал и, кажется, даже обиделся на меня, считая, что я возвожу напраслину. Но это, как и все, что я здесь пишу, правда.
Да и стоило ли обижаться, если мы дожили до середины 50-х, когда все менялось не по дням, а по часам? Когда те, в кого мы еще вчера вечером верили как в самих себя, наутро летели в тартарары и мы сами стеснялись своего вчерашнего мнения, смеялись над собой и другими и плакали над тем, что еще вчера презирали и отвергали. Боже, сколько глупостей сидело в наших головах, причем насаждались они не только откровенно плохими людьми – если бы так!..
Глава третья
Ромм
На моей книжной полке – две фотографии Михаила Ильича Ромма. Одна сделана в последний день съемок фильма «Убийство на улице Данте» и подарена мне Михаилом Ильичом с надписью сорок пять лет назад. Вторая фотография сделана незадолго до того, как Ромма не стало. Я смотрю на эти портреты – крупные черты лица, чуть срезанный, убегающий назад лоб, тонкий, слегка крючковатый нос, щель рта, резко выдвинутый вперед подбородок, – смотрю на смеющиеся его глаза и думаю, что писать о Ромме очень трудно. Это гораздо труднее, чем было играть в его картине.
Судьба свела меня с Михаилом Ильичом в непростой для него период, когда он многое пересматривал в жизни и творчестве, когда, как он говорил, «снимать по-старому не хотел, а по-новому еще не знал как».
В 1955 году я учился на третьем курсе Школы-студии, а на четвертом училась Галя Волчек, дочь кинооператора Б.И. Волчека, много лет работавшего с Роммом. Они даже жили в одном доме на Полянке, кажется, даже на одной лестничной площадке. Как-то Галя подошла ко мне и сказала:
– Мишка! Ромм с отцом приступают к съемкам потрясающего сценария! Там есть роль сына – потрясающая роль! Роль матери – потрясающая роль! – будет играть Елена Александровна Кузьмина. Все происходит во Франции. Ромм, Франция, представляешь?
Я представил.
– В общем, попробую тебя «продать». У тебя есть приличные фотографии?
– Нет, и вообще я плохо на них получаюсь.
– Тогда вот что. Муж моей сокурсницы – фотограф. Попроси снять тебя несколько раз, с вариантами.
Через неделю я отдал Гале штук двадцать фотографий. Они вполне соответствовали моим представлениям о французской жизни и о французах. Позируя, я поднимал воротник специально одолженного по такому случаю макинтоша, в углу рта торчала сигарета. Галя отобрала штук пять попристойней, показала отцу, тот с трудом выбрал одну и, в свою очередь, показал Михаилу Ильичу. Так меня пытались «просватать».
В это время на «Мосфильме» подбирали актеров для фильма «Мексиканец». Меня тоже вызвали на пробы. Однажды в коридоре студии меня остановила женщина. Расспросив, кто я и откуда, сказала:
– Хочу тебя представить Михаилу Ильичу. – Она оказалась ассистентом Ромма.
– Как, прямо сейчас?
– Да, прямо сейчас.
Идем. Подошли к дверям с табличкой «“Шестая колонна”. Режиссер М. Ромм». (Это было рабочее название фильма «Убийство на улице Данте».) Вошли в «предбанник» роммовского кабинета.
– Посиди здесь. Я доложу Михаилу Ильичу.
Сижу. От волнения взмок. Вышел Михаил Ильич, за ним – Волчек. В руке Ромма – неизменная сигарета в мундштуке (тогда сигарет с фильтром еще не выпускали), глаза за стеклами очков смеются, и – неожиданно низким голосом:
– Давай знакомиться.
Я представился.
– А ты не сын покойного писателя Михаила Козакова?
Еще несколько общих фраз. Ромм и Волчек внимательно меня рассматривают. Переглядываются.
– Где я мог тебя видеть? – спросил Михаил Ильич.
– Он с моей Галкой в студии учится, – вставил Борис Израилевич, – я вам показывал его фотографию.
– Вот оно что! Вживе он посмышленей выглядит. Ладно, вот тебе сценарий, читай, после поговорим.
И ушли в кабинет. Я перевел дыхание, стал читать. Проглотил буквально за час. Вышел Ромм:
– Ну как?
– Потрясающе!
– Там три парня, – сказал Ромм. – Вот одного из троих ты и сыграешь.
– Я хочу одного, – обнаглев, заявил я. – Шарля!
Ромм рассмеялся.
– Ладно, попробуешься, а там видно будет. Иди в гримерную, надо для начала приличное фото сделать.
И, попыхивая сигаретой, ушел, оставив во мне чувство, похожее на влюбленность, которое не прошло и по сей день.
Начались пробы. Опускаю все подробности, кроме одной – кинопробу с женой Ромма, Еленой Александровной Кузьминой. Во время кинопроб Михаил Ильич был в хорошем настроении: на площадке находились замечательные актеры, которых он давно знал и любил. Михаил Федорович Астангов и Максим Максимович Штраух пробовались на роль отца, Анатолий Петрович Кторов и Ростислав Янович Плятт – на роль импресарио Грина. Но в день пробы Елены Александровны Кузьминой Ромм был взволнован, а потому сдержан и особенно сосредоточен.
Этот сценарий Е.И. Габрилович и М.И. Ромм написали сразу после их совместной работы над фильмом «Мечта», написали в расчете на Е.А. Кузьмину. Затем, по не зависящим от них причинам, он долго пролежал в столе, пока наконец в 1955 году появилась возможность запустить его в производство.
Вкратце напомню содержание. Знаменитая французская драматическая актриса Мадлен Тибо гастролирует по европейским столицам со своим двадцатилетним сыном Шарлем. Ее сопровождает старый друг и импресарио Грин, давно и безответно влюбленный в актрису. Отец Шарля, известный журналист Филипп, оставил семью много лет назад.
В 1940 году, накануне гитлеровской оккупации, Мадлен возвращается на родину. Война разлучает Мадлен с сыном, Шарль попадает под дурное влияние, становится коллаборационистом и совершает ряд преступлений, что приводит его в конце фильма к участию в убийстве матери… Мелодрама с оттенком политического детектива.
Елена Александровна пробовалась на свою роль. Казалось бы, чего волноваться? Пробоваться с нею мне было чрезвычайно легко. Мое уважение к ней как к актрисе, воспоминание о ролях в роммовских картинах «Тринадцать», «Мечта», «Человек № 217», «Секретная миссия», на которых выросло мое поколение, ее необычайная мягкость и женственность – все помогало мне. Именно после этой пробы Михаил Ильич сказал:
– Миша, я не сомневаюсь, что ты сыграешь первую половину роли, ту, где Шарль – милый, обаятельный мальчик. Но вот сможешь ли ты сыграть убийцу?
Все рассмеялись. Кинопробы проходили гладко, у всех было приподнятое настроение. Ромм обожал Елену Александровну и предвкушал радость предстоящей совместной работы.
И тут возникло неожиданное осложнение. Никак не удавались кинопробы Кузьминой. Ромм с Волчеком бились над решением ее портретных планов, искали оптику, ракурсы, много работали над гримом – все было напрасно. Ситуация накалилась и стала драматической.
Разрешилась она катастрофически: руководство студии пробы Елены Александровны не утвердило. Михаил Ильич с этим не согласился, но убедить никого не сумел, и в конце концов ему пришлось уступить. Кто бы ни был прав, судьба Елены Александровны определилась этим решением. Я никого не хочу обидеть: ни тогдашнее руководство студии, ни последующих «абитуриенток», пробовавшихся на роль, ни тем более Евгению Николаевну Козыреву, сыгравшую Мадлен, но, как говорится, из песни слов не выкинешь. Это событие очень сильно отразилось на творческом самочувствии Михаила Ильича, а стало быть, и на всей картине в целом…
Что же делать? Настроение в съемочной группе было тревожное. Поджимали сроки. Начались пробы других актрис. Искали кого помоложе, таково было указание начальства. Доведя омоложение роли до абсурда, утвердили Элину Быстрицкую. Мне был двадцать один год, Быстрицкая всего на несколько лет старше. Когда, сидя у ее ног, я обнимал ее, говоря: «Мама, родная, ну верь же мне, верь…», осветители прыскали в кулак. Только Михаилу Ильичу было не до смеха. Может быть, другой режиссер в подобной ситуации вообще отказался бы снимать картину, но интеллигентность и профессиональная этика не позволили Ромму саботировать уже запущенный в производство фильм. Несмотря ни на что, он продолжал работать, не позволяя себе дать повод окружающим его сотрудникам почувствовать его истинное отношение к происходящему. И только после съемок, во время наших прогулок по Риге, где снималась натура, он часами говорил о том, что его волновало. Почему он делился со мной? Может быть, потому, что я был новым человеком в его группе? Возможно. Но еще, мне думается, он помнил атмосферу нашей пробы с Еленой Александровной…
Первый съемочный день. Нас, участников съемки, приводят в один из мосфильмовских павильонов. Картина цветная, пленка малочувствительная, павильон залеплен светом. От того, что свет лупит в глаза, у меня текут слезы. Ромм говорит:
– Миша, перестань плакать раньше времени.
Подбегают гримеры, поправляют грим, ассистент оператора тычет в лицо экспонометром, хлопочут костюмеры, стряхивая пылинки с костюмов. Много посторонних, пришедших посмотреть на первый съемочный день Ромма.
Снимать начнем с предфинальной сцены. Трое незадачливых убийц – Валентин Гафт, Олег Голубицкий и я – сидим в тюремной камере. Входит артист А.П. Шатов (он играет «шефа»), отвешивает каждому из нас оплеуху и говорит:
– Когда три здоровых болвана не могут убить одну женщину, наутро их находят в морге.
Наконец перед носом щелкнула деревянная хлопушка, и помреж не менее деревянным голосом провещал: «Шестая колонна, кадр такой-то, дубль первый!» Спокойный голос Ромма:
– Мотор.
Лихорадочно мелькнуло: «Шатов подходит, после пощечины я отлетаю вправо назад, потом текст, как бы не забыть…»
Звонкая пощечина выводит меня из шокового состояния, вылетаю из кадра, затем обалдело возвращаюсь на отметку и не без злорадства слышу звук двух оплеух по лицам моих партнеров. Голос Михаила Ильича:
– Стоп. Хорошо. Еще раз.
После пятого дубля гример Елена Александровна Ломова говорит:
– Михаил Ильич, снимать дальше не имеет смысла – артисты стали пухнуть…
Ромм смеется и поздравляет нас с Валей Гафтом с первым в нашей жизни съемочным днем.
Натуру, как я уже сказал, снимали в Риге. Ромм с Волчеком поехали туда раньше, актеры – через несколько дней. Настроение у меня превосходное, чувствую себя настоящим киноартистом. Поэтому в купе здорово набрался на глазах у членов съемочной группы. Рано утром приезжаем в Ригу. Не успел разместиться в номере гостиницы – телефонный звонок:
– Миша, это Ромм. Сейчас же зайди ко мне.
Интонация не предвещает ничего хорошего. Заспанный, с припухшим лицом, вхожу в номер Ромма. Он сидит за пасьянсом, в халате, на пепельнице – мундштук с дымящейся сигаретой. Подбородок вперед, лицо хмурое. Быстрый взгляд поверх очков.
– Ну, вот так. Я снимал картину «Тринадцать» в песках, в труднейших условиях. Когда отсняли половину, я отстранил от роли и отправил в Москву известнейшего актера. Актер выпивал. И переснял материал… в песках. Актер был замечательный, не тебе чета… – Пауза. – Ты все понял?
– Все, Михаил Ильич.
– Ну и отлично. А теперь – мойся, брейся, и пойдем завтракать.
Пришли в кафе, заказали поесть: яичница, взбитые сливки.
– Что будешь пить?
– В каком смысле, Михаил Ильич?
– В прямом: сухое вино или коньяк?
Молчу.
– Принесите ему стакан сухого вина, – обратился Ромм к официанту. – И всю картину – только при мне, и то иногда.
…Рига, съемки натурных эпизодов. Ах, какое это было для меня славное время! Ни одной трудной игровой сцены, знай обнашивай красивые костюмы, сшитые легендарным московским портным Исааком Затиркой. А репетиции в номере Михаила Ильича! Именно там, в Риге, он прошел со мной всю роль. И потом, в Москве, репетировал уже только перед камерой. В павильоне Ромм полагался на мою актерскую неискушенность, первоощущение, не хотел меня натаскивать. Впоследствии, характеризуя меня для тарификации, он писал: «Михаил Козаков проявил в этой работе не только высокую одаренность и интуицию, но и отличные профессиональные качества. По существу, роль сделана Козаковым самостоятельно, при очень небольших режиссерских коррективах, не выходящих за пределы ничтожных оттенков…» Не скрою, лестно было читать такое о себе, пусть даже в характеристике для тарификации на двадцать рублей. Но, конечно же, рельсы, по которым я скользил, были старательно и терпеливо проложены Михаилом Ильичом…
Весь съемочный период я пребывал в отличном настроении. Эффектный сценарий, хорошая роль, замечательный режиссер – все три компонента, необходимые для актерского счастья. А партнеры какие! Комиссаров (мой студийный учитель), Плятт, Штраух…
Но совсем другое настроение было у Михаила Ильича. Роль Мадлен тревожила его. Он много работал с Элиной Быстрицкой, но дело не шло. Вероятно, актрисе еще просто не хватало жизненного опыта. Впоследствии она замечательно сыграла Аксинью в «Тихом Доне» у Сергея Аполлинариевича Герасимова и имела большой успех.
Сняли натуру, вернулись в Москву, обжили павильоны. Пошли игровые сцены, вернее, не пошли. Заболела Э. Быстрицкая, а у меня на веках обильно выскочили «ячмени». Съемки остановились. Мне позвонил тогдашний директор «Мосфильма» Иван Александрович Пырьев:
– Слушай, Козаков, когда ты сможешь сниматься? Каждый твой «ячмень» обходится «Мосфильму» в копеечку. Вот урожайный артист!
«Ячмени» мои вскоре прошли, а вот Быстрицкая на площадку не вернулась, ее заменила Евгения Николаевна Козырева. Ромм стал понемногу увлекаться картиной и наконец увлекся. До какой-то степени… Работал быстро, четко ставил задачи, «разводил» сцены. Он почти не повышал голоса. Никогда не «шаманил». Все, что он предлагал, было понятно и разумно. Ромма любили все. Он умел облегчить труд, сделать его приятным.
Бывало, возникали конфликты между звукооператором Станиславом Лещевым и Борисом Израилевичем Волчеком из-за того, где и как поставить «журавль» с микрофоном, чтобы тень от него не падала в кадр. Начинались долгие выяснения отношений. Ромм не вмешивался и, чтобы отвлечь актеров и сохранить их творческое самочувствие, отводил в сторону, усаживал вокруг себя и начинал рассказывать. Умение рассказывать было одним из самых выдающихся талантов Михаила Ильича. Именно тогда я услышал его знаменитые рассказы о Б.В. Щукине, Н.П. Охлопкове, о съемках «Пышки», о недоснятой им «Пиковой даме», о С.М. Эйзенштейне и еще тысячу разных сюжетов. Плятт, Козырева, Комиссаров, Штраух, не говоря уж обо мне, слушали, раскрыв рты. Потом приходил помреж и говорил:
– Михаил Ильич, можно снимать.
– Проблема микрофона решена? Ну и слава богу! Ну и слава Славе, ну и слава Боре.
И мы шли работать дальше. А рассказы эти всегда прибавляли кое-что к тому, что предстояло сделать в следующем кадре.
Снимаясь в кино, особенно впервые, всегда зависишь от того, как реагируют на твои действия в кадре члены съемочной группы. Волей-неволей после команды «Мотор!» они превращаются в зрителей. А после команды «Стоп!» актер, как после театральной премьеры, ходит, по выражению К.С. Станиславского, как нищий с протянутой рукой, собирая мнения… Я бы сказал, что в театре легче: там актер чувствует зал, его реакцию, тишину, смех или кашель, скрип стульев. По аплодисментам в конце спектакля можно определить, чего ждать от «игры во мнения». В павильоне иначе. Между командами «Мотор!» и «Стоп!» стоит звонкая тишина, никто не смеется вслух, не кашляет и не скрипнет стулом, иначе звукооператор, с его вечной заботой о чистоте записи, остановит съемку. Поэтому после отснятого кадра начинаешь незаметно шарить глазами, пытаясь по выражению лиц тех, кто присутствовал на съемке, понять, удалась ли сцена. Оттого так важно, когда главный зритель – режиссер – точен в оценках, когда ты ему веришь, а он верит в тебя. Замечательно, если он может точно сказать, что удалось, что лишнее, что надо сделать в следующем дубле. Вот таким режиссером, с которым я чувствовал себя как за каменной стеной, был Михаил Ильич.
Перед съемкой финальной сцены убийства Мадлен я переволновался – понимал, что именно эта сцена решит успех всей роли, а отчасти и фильма. Здесь у меня много текста, и говорить его надо в быстром темпе, мой герой на грани истерики. Накануне Ромм репетировал со мной у себя дома на Полянке. Я понял все задачи, уяснил окраску сцены, уточнил ее тональность. Но после злополучного «Мотор!» от излишнего волнения, находясь в состоянии экзальтации, до которого себя накрутил, я не смог довести сцену до конца. Останавливался, забывал текст, и так дубль за дублем. В глазах окружающих я читал сомнение и от этого приходил в еще большее отчаяние. «Что со мной? Что же это со мной?!» И чем больше я об этом думал, тем хуже играл. Если бы Ромм стал кричать (а это часто случается с режиссерами в подобных случаях) или сказал: «Миша, что с тобой, соберись, соберись, это очень важная сцена, ну-ка, давайте еще раз!» или что-нибудь в этом роде – тут бы мне и каюк.
– Боря! – обратился Михаил Ильич к оператору. – Что это у тебя со светом, ерунда какая-то! Проверь, пожалуйста…
Борис Израилевич, двадцать пять лет снимавший с Роммом и понимавший его с полуслова, ответил:
– Да, вы правы, Михаил Ильич, надо скорректировать. Всем, кроме осветителей, перерыв полчаса.
«Слава богу, хоть не по моей вине», – подумал я. Вышел из павильона в прохладный коридор, закурил. Подошел Ромм.
– Ты что психуешь? Все идет замечательно! Ты даже сам не знаешь, насколько все идет замечательно! Подумаешь, текст забыл. Зато какие интонации, как взволнован по-настоящему. Ты все правильно делаешь. Я это знаю, а они ни черта в искусстве не понимают, поверь. – Он уловил, что я «зажался», заметив реакцию съемочной группы.
Вернулись в павильон. Следующий же дубль я сыграл от начала до конца, ничего не спутав. Затем еще один дубль, который и вошел в картину. И голос Ромма:
– Спасибо, сцена снята!
Облегченный вздох окружающих, которые «ни черта в искусстве не понимают», замкнулся голосом Ромма:
– Но вы видели сегодня Козакова! Вот перетрусил, а? Да, не ожидал от него. Сколько пленки пришлось потратить. Борис Израилевич, давайте вычтем с него!
Все хохочут. Смеюсь и я, счастливый, что все обошлось…
Увидев этот центральный эпизод картины в просмотровом зале, Ромм, в общем, остался доволен. Особенно ему понравилась реакция киномеханика: