Я долго пытался представить, что скажут мне эти суровые люди при личной встрече. Или дадут пизды без предисловий?
На вид они и в правду оказались суровыми.
– Какое тёмное пиво ты имел в виду в таком-то посте? – спросил самый крупный из них, Роман Костин.
А другой суровый мужик в кожанке спросил, издал ли я книгу. Это было что-то запредельное. Какая-то фантастика вообще! Впоследствии оказалось, что дело именно в фантастике. Тот, который в кожанке, был Петр Воробьёв, один из первых русских киберпанков. Недавно он микроскопическим тиражом издал свой роман «Набла квадрат». Вот он и поинтересовался, как дела у товарища по несчастью.
В общем, все те, кто в Сети наиболее рьяно предлагал резать таких, как я, оказались в реальности замечательными людьми. Зак Май угощал меня травой в Чикаго, когда мне стало совсем тошно от американской жизни. А Юля Фридман и Миша Вербицкий поили меня чаем в Москве, когда тошно стало от жизни московской.
И только Сергея Визнюка я никогда не видел. Но не удивлюсь, если сейчас, когда вы читаете эти строки, он переводит через улицу слепоглухонемую старушку. Люди, которые так весело флеймят, не могут быть плохими. Хотя и хорошими их называть глупо. Они просто вышли за пределы шелухи слов. И прикурили у Будды.
– «Чикаго лежит в снегу,
как…» – Как? Да никак!
Вам же сказали, как.
В снегу. Понятно? В снегу.
– Так даже если в снегу:
«подобно, словно…» – Подобно?
Бессловно и бесподобно,
вот как лежат в снегу.
– Ну, дайте хотя бы деталь:
«вчерашняя Times на панели…»
– Да что вы, совсем охренели?
В снегу ведь! Какая деталь?!
– Но что-то должно быть в снегу!
Там, «лёгкое чувство печали…»
– Печаль? Вы б пошли, полежали
сами-то в этом снегу!
– А память? «Чикагский снег
вдруг напомнил мне Ваши…»
– Ага, кастрюли с-под каши,
поеденный молью креп…
– Так что же, совсем ни гу-гу?!
Представьте хоть! «Там, за окном…»
– Ну-ну, что же там за окном?
– Что-что… Чикаго в снегу!
# # #
Но и английские рыбы в голове уже не давали покоя. Конференция rec.arts.poems с виду мало отличалась от нашей русской. Там заправляли два поляка, Марек и Влод. Они зверски мочили юных западных поэтов. Те, в свою очередь, обучались искусству флейма и мочили в ответ.
У нас на кампусе тусовался один поляк, он всегда садился ко мне спиной в кафе. Потирая руки в предвкушении хорошей разборки, я кинул в rec.arts.poems пяток своих хайку на русском и английском. И стал ждать, когда поляки припомнят мне Пражскую весну и прочее небо над Берлином.
А нифига! Сетевые поляки приветствовали с уважением. Один пошутил насчёт русских женщин, другой выкатил несколько своих хайку. И оба дали мне адрес японской рассылки Shiki Haiku Salon.
Там меня ожидал ещё более тёплый приём. Это было совсем странно – рассылка-то международная. Ну ладно, американцы не рубят в поэзии. Но англичане, французы, японцы?! Они со мной советовались по поводу японской поэзии!
К примеру, я обнаружил, что новички задают в рассылке одни и те же вопросы – обязательно ли семнадцать слогов, в чем разница между «хайку» и «хокку», что такое «сезонное слово»? Ладно, быстренько набросал на своём корявом английском нечто вроде пособия-FAQ. Текст вывесили на десятке сайтов и перевели на пять языков, включая голландский. Чего вы накурились, голландцы? Я сам лишь год назад узнал, что такое хайку!
В странном статусе гуру японской поэзии я прожил около полугода. От полного обожествления меня спасла только развиртуализация. Частичная.
Наш институт замутил свой сайт в World Wide Web. Эта гипертекстовая надстройка Интернета только-только появилась на свет, вместе с браузером Mosaic. Всем нам, сотрудникам, тут же предложили сделать персональные странички на институтском серваке. С фотками и прочими достижениями. Я тоже сделал такую веб-страничку и вставил её адрес в подпись, которую использовал в хайку-рассылке.
Фотография прыщавого юнца с идиотской ухмылкой произвела большой эффект. «Я думала, ты профессор-филолог, лет за 40, а ты… ты похож на моего младшего брата!» – писала одна англичанка. Ей вторили ещё несколько разочарованных.
Хуже того, оказалось, что половина участников Shiki List до сих пор считали меня не просто пожилым, но ещё и женщиной. В английском языке глаголы не отражают пол говорящего. А моё «Alexey» в подписи очень напоминало «Alexis» – типично женское имя в Штатах.
После выяснения этого казуса одна из участниц рассылки прислала мне большое письмо, в котором умоляла пообщаться с её сыном. Она писала, что назвала ребёнка Алексом в честь Македонского, но теперь пацан подрос, и его сверстники, не знающие истории, всячески чморят его за бабское имя. А парень винит мать. Бедная женщина просила меня рассказать её ребёнку, что в суровой России имя «Алекс» носят реальные пацаны с такими вот бандитскими рожами.
Но откуда же такая разница между нашим и ненашим отношением к виртуалам? Для русских юзнетчиков я был говном в Сети и нормальным чуваком в реале. А с иностранцами – полный оверкиль.
Может, и секрет успеха моих английских текстов лишь в том, что перед этой аудиторией я не раскрылся полностью, никогда не встречался с ними вживую? И те, кто переводит сейчас мои статьи на свой голландский, и те, кто издаёт меня в Японии, – может, они все до сих пор представляют профессора-востоковеда?
Who его знает…
Две обложки
Хотя история с городком на коробке ещё не выветрилась из моей памяти, условия теперь были иные. Чужая страна и далёкие виртуальные знакомые, которым не передашь блокнот через плечо, как на военной кафедре. Тут и вправду хочется сделать книгу. Бумажную. Чтоб человек на том конце провода получил от тебя хоть что-то реальное, осязаемое. Ну и себе – эдакий отчётец о проделанной работе. Памятник нерукосуйный.
Хитрый Левон Делицын как раз выложил на своём сайте De Lit.Zine список русско-американских издательств с телефонами. А у моего соседа Чесса, изучавшего русский, валялось несколько книжек издательства «Эрмитаж». Ратушинская там, Довлатов. Так что я начал с «Эрмитажа».
– А кто дал вам наш телефон? – сурово спросили на том конце.
– Делицын! – честно признался я.
– Кто-кто?
Я попытался объяснить, кто такой Делицын и что такое Интернет.
– А откуда он знает наш телефон?
Я ответил, что телефон несложно найти. Издательство известное, даже у моих американцев в сортире лежит ваша Ратушинская.
– Таки вы знаете Ратушинскую? – не унималась трубка.
Говорят, евреи любят отвечать вопросом на вопрос. Но тут попался совсем махровый сионист – он, кроме вопросов, вообще никак не мог. Я сразу почувствовал себя подпольщиком, который должен выставить на окно тридцать три валенка и восемь утюгов, чтобы доказать, что явка не провалена. Примерно на десятом сионистском вопросе я повесил трубку.
Издательство Effect Publishing оказалось сговорчивее. Может, потому, что после опыта с «Эрмитажем» я сразу начал намекать, будто знаю всю эмигрантскую богему. И вообще я практически родственник Леонида Андреева, но вынужден это скрывать. Как потом выяснилось, они и сами обожали конспирацию: под вывеской Effect Publishing скрывался ужасный антисоветский «Посев», который хорошо замаскировался, хоть и не понятно, от кого.
В общем, мы быстро нашли общий язык подпольщиков и договорились о выпуске сборника «Песенка шута». Для иллюстраций я выдрал несколько листов из конспекта про теории искусственного интеллекта, и вложил в конверт со стихами. Теория искусственного интеллекта способствовала творчеству не хуже военной кафедры, хотя в остальном была такой же бесполезной.
Издатель так и поставил на обложку лист из конспекта: справа формулы и схемы нейронов, слева – рисунок с голой бабой. Вечная моя дилемма.
# # #
Не успела выйти книжка на русском, как я получил письмо от одного из тех поляков, что флеймили в ньюсгруппе rec.arts.poems. Западное поэтическое сообщество не хотело отпускать своего фантомного профессора-востоковеда. Марек Луговски сколотил издательство и приглашал стать одним из его первых авторов.
Надо ли говорить, что америкосы и тут сумели отличиться от наших? Марека и его ребят совершенно не интересовало, как я выгляжу, чем занимаюсь по жизни и с кем знаком. Мы с ними вообще никогда не видели друг друга: издательство состояло из четырёх человек, живущих в разных концах Штатов. Все книжки делались через Интернет. Единственное, что они спросили, – какой у меня монитор и видеокарта.
– А зачем вам?
– Цвет обложки, Алексис! Как ты выберешь цвет обложки, если у нас разные настройки?
Мой ответ – «согласен на светло-серую» – показался им богохульством. Чувствуя, что ребята взялись за дело всерьёз, я решил и сам подсуетиться с оформлением. Собрал и критически оглядел собственные рисунки. Нет, не катит. Слишком много искусственного интеллекта.
К тому времени я уже отселился от русских программеров, понимая, что с ними ни хрена не изучишь ценности демократии. Теперь я жил с тремя безбашенными американцами: писателем Чессом, владельцем кафе Мэттом и художником Франческо Амайа. К Фрэну я и обратился насчёт картинок для сборника хайку «Мояяма».
Незадолго до этого мы с ним уже замутили один совместный арт-проект. Фрэн тоже учился в универе, только на художественном факе. В рамках курса по зарубежным культурам им задали снять короткий видеофильм о встрече с иностранцем.
– Ну и херню они там наснимали! – заявил Фрэн, вернувшись с просмотра чужих работ. – Сажают перед собой за стол пришибленного китайца и давай трындеть про права человека. Скука смертная. Мы пойдём другим путём.
И мы пошли. Фильм начинался с того, как мы с Фрэном и Чессом хлещем «Старый Таллинн» из больших чайных кружек, попутно объясняя друг другу неприличные жесты наших культур и слова для обозначения половых органов. Разговор плавно переходит на истребление коренных американских индейцев. Сразу после этого идёт кусок, где я читаю стих про русских женщин-кошек, а на экране в это время показывают толстых американок, пожирающих гамбургеры. Кончался фильм очень романтически – ночь, фонари, и я иду по узкому парапету моста над железной дорогой. Очень страшно, на самом деле. Но это уже утром, когда я трезвый на тот же мост вернулся.
А Фрэну поставили за фильм «F». Потому что там использовалось слишком много F-words, то есть мата. Но Фрэн не расстроился: в его артистической среде наш ролик приобрёл статус «запрещённого цензурой». А это у людей искусства всегда в почёте.
Насчёт иллюстраций для моей книжки Фрэн тоже размышлял недолго.
– Давай я тебе нарисую, – предложил он.
– Э-э… – сказал я.
Фрэн, крепкий перец мексиканского происхождения, делал линогравюры на огромных прессах, похожих на те, что стояли на машиностроительном заводе моего отца и частенько делали калеками его коллег, придавливая им руки-ноги. Фрэн травил картинки кислотой на линолеуме, запихивал вместе с бумагой в опасный пресс, потом травил новую картинку, снова отпечатывал её на бумаге – и так до тех пор, пока на листе не оставалось живого места от абстрактных пятен.
Я намекнул ему, что моя книжка – сборник хайку. Японские такие стихи. Очень возвышенные.
– Говно вопрос, – сказал Фрэн.
И пошёл в университетский арт-магазин. Там он купил набор для рисования китайской тушью, рулон рисовой бумаги и книгу «Как рисовать китайской тушью на рисовой бумаге». Потом взял у меня распечатку сборника и на четыре дня заперся на своём чердаке.
Не знаю, что он там делал. Суми-э – довольно суровый жанр. Требует длительной медитации. Художник часами сидит и просто растирает тушь. После этого он должен взять кисть и на одном дыхании сделать картинку. Насчёт дыхания – это не поэтическое преувеличение. Рисовая бумага похожа на туалетную, задержи кисть на лишнее мгновение – получишь большую мокрую кляксу. Люди учатся не делать такие кляксы годами.
Но Фрэн был настоящим американцем: проблемы многовекового развития эстетики ему были неведомы. Через четыре дня он вынес три картинки. Мы сразу поняли, какая просится на обложку. Чуткого художника не сбило с толку ни трёхстишие про розы Валентинова дня, ни всякие там девочки в турникетах. Он выбрал для иллюстрации самую суть сборника:
о таракан,
одного из нас тут запомнят —
пятно на стене
Осталось сделать копии и послать Мареку для книжки. Но в копировальном центре мне заявили, что не имеют права тиражировать настоящие произведения искусства без разрешения владельцев авторского права. Я вернулся к Фрэну и сказал, что его рисунок с тараканом назвали «piece of art».
– Piss-off art? – удивился Фрэн. – Да я и сам знаю, что он на туалетной бумаге. Это разве запрещено?
Он пошёл вместе со мной. В авторство поверили не сразу, Фрэну пришлось даже показать ксиву арт-факультета.
Через несколько лет японцы из Кавасаки решили переиздать «Мояяму» на японском. В процессе работы они спросили меня, можно ли использовать на обложке «этот замечательный японский рисунок со сверчком». Я завис на целую минуту, прежде чем дошло, про что они.
А сам Фрэн, сделав те три картинки, выбросил и тушь, и рисовую бумагу. И вернулся к своим абстрактным линогравюрам – которые, признаться, никому особо не нравились. Всех нас очень удивило, что он не хочет больше рисовать в жанре суми-э. Ведь классно же вышло!
– Потому и не хочу, – отвечал Фрэн. – Разве интересно заниматься тем, что у тебя и так легко получается?
Голубой глаз Евтушенко
Одним из первых мою книжку на русском получил Евгений Евтушенко. Уже от вида её обложки известного поэта скривило, как язвенника, который долгие годы лелеял свою болезнь без вмешательства медицины, а тут ему вдруг показали эндоскоп. Позже я наблюдал такую реакцию и у других литераторов.
Мятую бумажку со словами о том, что в Чарлстоне будет выступать русский поэт, принёс мне Чесс. Он оторвал объяву на своём факультете, справедливо полагая, что в нашей глуши есть только один псих, который знает эту непроизносимую фамилию. «Почти рай, Западная Вирджиния», – поют в местной песне. У нас на ту же тему есть анекдот про «уехать в Урюпинск».
Американский рай затягивает посильнее Урюпинска – даже мои русские коллеги не захотели посмотреть на литературную звезду 60-х. Пришлось ехать одному, на автобусе с пересадкой, поскольку машину я не водил.
Приехал. Какой-то мелкий колледж, похожий на церковь. На входе плакат с карикатурой: Евтушенко сидит на Кремлёвской стене. Подпись в тему: мол, выступает смелый русский поэт, взломавший Кремлёвскую стену.
Ещё в объявке говорилось, что вместе с Евтушенко выступит Курт Воннегут. Наверное, потому аудитория и набилась под завязку. Городок Чарлстон располагался в той же райской Западной Вирджинии, и как-то не верилось, что именно здесь поселилась секта поклонников русской поэзии.
Но Воннегут всех надрал: он выступил по телефону, сидя у себя дома на другом конце Америки. Из колонок прозвучала небольшая, минут на десять, речь о том, что Евгений Евтушенко – очень крутой чувак, Кремлёвскую стену ломал, сам Хрущёв его пидорасом называл. Ну и вообще, он мой (Воннегута) старый друг, так что вы не зря сюда припёрлись, дети.
Вышел Евтушенко. Я сразу его узнал, хотя никогда не видел раньше. Но я часто видел эти грустные, просветлённо-водянистые глаза на заводе отца. Глаза алкашей-токарей, которые регулярно умудрялись засунуть в станок собственную руку вместо болта. А отец потом ихние станки ремонтировал. Только, в отличие от токарей, Евтушенко широко, как-то очень клинически улыбался. У токарей такая улыбка тоже бывает, но лишь пять минут в месяц: первый стакан после получки.
На самом деле, это такая американская болезнь. Я и сам не сразу излечился, хотя друзья очень помогали, одёргивая меня словами «как ты заебал со своей американской улыбкой». Евтушенко пробыл в Штатах дольше, его улыбочная болезнь достигла очень тяжёлой стадии.
Читать он начал по-русски. Никто ни черта не понимал. Это понимал и Евтушенко – поэтому начал кривляться. Он пытался изображать то, что читает. То Стеньку Разина, то телегу, на которой Стеньку везут. Телега получилась неплохо. Остальное напоминало стриптиз с шестом, только без раздевания и без шеста.
Потом он стал читать по-английски. Ох… Лучше бы и дальше изображал телегу. Такого жуткого английского я не слышал даже у детей от смешанных браков индийцев и китаянок. Это было чистое «как пишется, так и слышится».
Мне стало кисло. Стоило переться в такую даль?
Но американцев очень вставила русская клоунада. После чтения к столу поэта выстроилась очередь за автографами. На всякий случай я встал в конец очереди. Может, хоть по-русски поболтаю. В нашем вирджинском раю русских можно было пересчитать по пальцам. Сначала это очень помогало учить английский, но теперь у меня шёл период отрыжки.
Вслед за мной встали две пожилые тётки. Очередь была длинной, и мы разговорились. Я узнал, что они – организаторы вечера. А они узнали, что я – единственный русский в аудитории, кроме великого поэта. Тоже пишете стихи? Ну дык епть! Есть книжка? А хули!
К Евтушенко мы подошли вместе. Тётки замерли в ожидании ещё одного шоу: встреча двух русских поэтов. Евтушенко подписал толстую антологию толстой девице, стоявшей впереди. Он потряс усталой рукой и поднял свои прозрачные глаза токаря на меня. У меня в руках была своя книжка, которую я показывал тёткам-филологам.
– Здрасте, – сказал я на родном.
По лицу поэта пробежала рябь. Улыбка ещё висела на губах, но как-то коряво. Трусы и лифчик, забытые на верёвке под дождём.
– У меня для вас шутка есть, – сказал я. – Правда, не знаю, как у вас настроение для шуток…
Евтушенко напрягся. Улыбка-бикини сползла вовсе. Появилось настоящее, озабоченное лицо токаря, над ухом которого только что просвистел плохо закреплённый болт.
– Ну, что за шутка?
– Да я вот вижу, у вас рука устала книжки подписывать. Давайте, может, наоборот сделаем: я вам автограф дам?
Пронзительный взгляд токаря: он всё равно не понимает, почему у этого болта оказалась левая резьба. Вроде не больше одного стакана сегодня…
– Ну давай.
Я размашисто подписался на первой странице и отдал великому поэту свой сборник с голой бабой и искусственным интеллектом на обложке. Американские тётки-филологи тут же подхватили Евтушенко под руки, и он с видимым облегчением вернул на лицо свою счастливую маску настоящего сварщика. И во время фуршета больше со мной не разговаривал. Но каждый раз, когда его взгляд натыкался на меня, я видел, как замораживается его улыбка.
Ко всему прочему, я ещё опоздал на последний автобус. Пришлось лечь спать прямо на автовокзале. Около часа ночи меня разбудил толстый седой негр-уборщик, похожий на негатив Хрущёва. В зале «Грейхаунда» уже никого не было.
– Чё, совсем денег нет? – спросил он.
– Да нет, есть немного…
– Иностранец, что ли? Понятно. А у нас на вокзалах только пидарасы спят. Пошли, покажу нормальную дешёвую гостиницу.
Я вспомнил настоящего Хрущёва. И согласился.
Скромное обаяние шизофрении
Высокая стопка книг в центре комнаты. Я лежу рядом на полу, читаю названия. The Cambridge Encyclopedia of Language, Cellular Automata and Complexity, Contemporary Russian Poetry, «Классическая японская проза XI—XIV веков», Бунин, Веллер, Бах, Nabokov, Мариенгоф, Freud, Ницше, Маяковский, Less Than One Бродского, «Комедианты» Грина, GRE Preparation Guide, Стругацкие и ещё несколько словарей.
Со стороны может показаться, что я выбираю, чего бы почитать. На самом деле, я делаю открытку-валентинку. Только что нарисовал картинку и теперь приклеиваю её на кусок картона. Книги выполняют роль пресса. Наверное, уже готово. Рушу стопку набок…
Чёрт! – между рисунком и картонкой остался пузырёк воздуха! Нажимаю на него пальцем, но он лишь сдвигается чуть-чуть. Ну да ладно, всё равно уже пора отправлять.
Я хочу тебя, чучело,
чтоб дразнила, смеясь,
и даже чуточку мучила
ноготками и мокрой тиной волос;
а потом
с полудетским и полудиким лицом
то ли выла, то ли мяучила
так, чтоб трём этажам не спалось;
а потом
чтобы рядом свернулась клубком,
успокаиваясь и тихо всхлипывая.
Вот так я хочу тебя, глупая.
После встречи с Евтушенко моя вера в поэтические авторитеты была подорвана. Но оставалась ещё одна сфера, где поэзия должна работать. Женщины! Если твои стихи действуют на женщин, на черта тебе престарелые авторитеты?
Только с женщинами в Америке это работало как-то неправильно. Про настоящих американок даже не говорю – с ними нашему брату вообще тяжело сойтись. Совсем другие сексуальные коды.
Скажем, у них там нужно её в «Макдоналдс» пригласить, или в бильярд, или ещё чего-то такое, чего ты не знаешь. И вместо этого предлагаешь проводить её до дому. А она смотрит на тебя как на маньяка-убийцу и говорит: «Да зачем тебе, я же совсем в другой части города живу! И вообще я на машине, а ты нет. Давай лучше я тебя до дому подброшу!» Ступор.
И так во всём. Хрен поймёшь, чего они хотят. В конце концов, конечно, начинаешь шарить – но всё равно с нашими как-то проще. Особенно когда тебя уже тошнит от английского.
На конвент русской ньюсгруппы в Поконосе я захватил несколько копий «Песенки шута» и раздарил книжки бывшим соотечественникам. Но на каждую женщину там уже было по нескольку озабоченных мужиков, и я вернулся домой без приключений.
Однако хитрый Делицын, проезжая после конвента по нью-йоркщине, подарил одну из книжек замечательной девушке Марине.
Сначала наш роман был очень аккуратным, то бишь электронно-почтовым и телефонным. Через месяц я не выдержал и рванул к Марине через четыре штата. После этой встречи крышу мою повело самым страшным образом.
Главная заподлянка с русскими американками – с виду и по голосу они как настоящие наши. Но в башке у них все иначе подключено, как в американской розетке.
В России женщина любит долгие романтические шуры-муры, встречи-расставания, сцены ревности и прочие страсти-мордасти. И только после этого сдаётся. В Штатах же она, особенно молодая, быстро перепаивает контакты. Ей ничего не стоит перепихнуться с малознакомым при первой встрече – зато всякие страсти попадают в разряд опасностей, которые разрушают индивидуальные планы.
Нет, она в принципе не против какого-то разумного количества страстей. Но в безопасном таком, упакованном виде – по Интернету, по телефону, в книжке Лимонова, на кассете с Коэном…
Мои же страсти только обострялись из-за дистанции. Если бы Петрарка пожил со своей Лаурой хоть неделю, он не написал бы ни одного сонета. Но у него такой возможности не было. У меня был автобус «Грейхаунд».
Когда я в очередной раз сообщал Марине, что еду к ней – без спроса, без плана! – с ней делалась паника. Она звонила Делицыну и спрашивала, как вести себя с русскими поэтами-маньяками. Делицын демонически смеялся и советовал вызвать полицию. Сам он в то время гонялся по Штатам за такой же молодой русамериканкой с красивыми зубами, и она напускала на него полицию уже не раз. Левон был закалён в борьбе с полицией и хотел посмотреть, как я пройду это испытание.
Может, лучше было бы, если б она хоть раз вызвала копов. Но она не вызывала – и её чёртов Коэн вертелся у меня в голове ещё много лет.
танцуй со мной под плач смычка, мани за красотой
веди меня сквозь панику в свой шёлковый покой
неси меня, как голубь – письма через край земли
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви
…И скрипочка, скрипочка, и Перла Батталья на подпевках – ах, как ты меня сделала с этой песенкой! А ведь я так надеялся, что не подведёт старый трюк, моя пиковая дама по имени «литература». Ведь то, что уже записал словами, больше не снится, не думается, не исполняется. Оно лежит мёртвое и не мешает жить.
явись мне дивным ангелом, пока все смотрят сон
и покажи, как движется твой стройный Вавилон
и покажи мне, где тот рай, что позабыт людьми
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви
…И поэтому я так привычно, так профессионально перевёл на слова и твои валентайновские ногти, и всех твоих змей из мокрых волос, и дырку между зубами, и родинку на ноге, и эти распахнутые вовнутрь глаза, и даже то, как ты потом вдруг становишься маленькой-маленькой… Всё, казалось бы, грамотно упаковал в длинные ящики строк, сбил гвоздями точек и запятых.
танцуй, как нужно танцевать на свадьбах королей
танцуй как можно дольше, дольше, дольше и нежней