Мама бабушке не нравилась. Вообще-то ей ни одна женщина не смогла бы угодить. Всех людей на свете, за исключением членов семьи, бабушка считала злодеями и врагами. Разумеется, маму своим вниманием она тоже не обошла. Заставляла часами стоять коленями на стиральной доске, охаживала скалкой. Но мама давно к такому привыкла.
По контрасту с бабушкой и папой тетя казалась единственным нормальным человеком в семье. Нраву она была трусливого и робкого, с детства была приучена к роли покорной жертвы, и когда мама взяла на себя часть ее ноши, тетя вздохнула свободнее. Между ними даже завязалась короткая дружба, но держалась эта дружба в основном на тете. Она находила разные способы угодить маме: доставала ей рецепты на лекарства, делилась талонами в баню для сотрудников университета. Тетя благоговела перед мамой из-за ее утонченных манер и изысканной речи, к тому же мама была и очень красивой женщиной. Такая красота похожа на драгоценное ожерелье, и пусть оно никогда не станет твоим, все равно хочется рассмотреть его поближе, представить на себе. Следом неизбежно приходит уныние, и порой, не выдержав, тетя нашептывала бабушке гадости про маму, чем быстро разрушила их дружбу.
Правда, отдалились они друг от друга вовсе не из-за тетиной тяги к подстрекательствам, а из-за меня. С тех пор как я стал что-то понимать, мама намеренно избегала папиных родственников, не позволяя им вторгаться в нашу жизнь. Она мечтала со всех сторон окружить меня красотой. Вскоре после моего рождения тетя пришла к нам в гости и застала маму на балконе – мы с ней грелись на солнышке, а из магнитофона рядом лилась симфоническая музыка. Мама приложила палец к губам, жестом велев тете не шуметь, пока я слушаю симфонию. Смотри, как ему нравится Бетховен, сказала мама. Такой малыш, разве он понимает, ответила тетя. Ей это показалось забавным. Он все понимает, я и сама иногда удивляюсь, улыбнулась мама. Она ставила мне симфоническую музыку, рассказывала сказки, развешивала по стенам репродукции Ван Гога и Шагала. Тогда у нее были грандиозные планы, мама задалась целью вырастить из меня необыкновенного человека. Но ее рвение таяло по мере того, как я подрастал. Беспощадная рутина стирала мамино терпение в порошок.
Я и правда не помню, когда мы с ней впервые пришли в продовольственный магазин “Тайкан”. Как ни допытывался папа, все было бесполезно, может, не дави он на меня так сильно, я бы и вспомнил. Помню только, что мы всегда отправлялись туда после обеда. Мама брала меня за руку, мы пересекали дорогу и заходили в “Тайкан” купить сладостей к чаю. Тот мужчина работал там продавцом, каждый день он имел дело с пирожными и конфетами, поэтому от него сладко пахло, и слова его были липкими, как леденцы. Я забыл его имя, а может, никогда и не знал. Для меня он был просто лакричным дядюшкой. Когда мы с мамой приходили в магазин, лакричный дядюшка обязательно насыпал мне в карман целую горсть лакричных леденцов в разноцветных фантиках из вощеной бумаги.
– Зачем так много, пары штучек хватит, – весело улыбалась мама. – Иначе мне будет совестно к вам заглядывать.
Спустя пару дней мама снова взяла меня в магазин. Карман мой опять наполнился леденцами. После обеда в магазине было пусто, мама облокотилась на прилавок и болтала о чем-то с лакричным дядюшкой. Прилавок был высокий, выше моей макушки, я стоял под ним и грыз леденцы, а мятые фантики разглаживал и складывал из них человечков. Вдруг я услышал тонкий мамин плач, такой пронзительный, что даже тень у ее ног задрожала. Я потянулся взять маму за руку, но ее руки были уже заняты.
На прощанье лакричный дядюшка снова насыпал мне леденцов. Так много, что я долго не мог их доесть, даже спать ложился с леденцом во рту, и все мои сны пахли прохладной лакрицей.
Однажды утром, проснувшись после лакричного сна, я увидел, что в комнате пусто – мама исчезла. Она ушла второпях, ничего с собой не взяла, но казалось, что все ушло вместе с ней. Мне остались только два гнилых зуба, испорченных леденцами.
Не знаю, почему мама не взяла меня с собой. Может, я чем-то ее разочаровал и она решила меня бросить. Но я еще очень долго не верил, что это всерьез. Я думал, что мама обязательно за мной приедет, вот только устроится на новом месте. Мне не хотелось переезжать к бабушке, я предпочел бы дожидаться маму дома. Но папа и не собирался спрашивать мое мнение. Он хотел одного – скинуть меня на кого-нибудь и забыть о моем существовании.
Весенним вечером я стоял у двери и смотрел, как папа, не церемонясь, заталкивает все мое имущество в два плетеных нейлоновых мешка. Небо постепенно гасло, темнота заполняла опустевшую комнату, и белые стены, лишившиеся рамочек и фотографий, уже не так бросались в глаза. Я сел на корточки и незаметно вытащил из груды старья, которую папа собирался отвезти на свалку, жестяную лягушку на пружинке и несколько стеклянных шариков. Папа привязал к багажнику мешки с моими вещами, и мы отправились к бабушке: он сел на велосипед, мне велел бежать следом. Сначала он ехал медленно, но в рыночной толчее потерял терпение и налег на педали. Я бежал за ним со всех ног, чуть не опрокинул прилавок с фруктами, налетел на какую-то девочку, выбил вертушку у нее из рук. Стеклянные шарики выскочили из кармана и покатились по земле. А я из последних сил бежал, потому что теперь и папа в любую секунду мог исчезнуть.
Бабушкина квартира тоже состояла из двух маленьких комнаток. Я тогда решил, что все люди на свете живут в квартирах из двух маленьких комнат. У бабушки почти не было нормальной мебели, ее заменяли разнокалиберные сундуки и коробки, и от этого квартира походила на склад. Я огляделся по сторонам, ища глазами какую-нибудь красивую безделушку вроде вазочки или фото в рамке, но обнаружил только квадратные настенные часы, по низу циферблата шла красная надпись: “90 лет со дня основания Медицинского университета”. Потом я понял, что бабушка большая поклонница таких красных надписей, они были повсюду – и на алюминиевых кружках, и на тазах, и на термосе. Только годовщины стояли разные, где-то отмечалось основание университета, где-то – создание партии.
Подошло время ужинать, на столе появилось несколько черных мисок. В комнате было всего три стула, и для меня тетя принесла табурет от швейной машинки. Бабушка жаловалась, что четвертый стул разломал папа, обещал купить взамен новый, да так и не купил. Потом она стала перечислять все не исполненные папой обещания: забыл купить пирожки, божился, что вставит ей золотые зубы, – она перечисляла и перечисляла, вспомнила все до последнего. Говоря, бабушка почти не шевелила языком, слова выкатывались прямо из ее гортани, не успевая принять нужную форму. Этим диковинным клекотом бабушка напоминала какую-то птицу вроде турача. А папа невозмутимо жевал, точно вообще не понимает ее язык.
Табуретка подо мной была низенькая, приходилось сидеть очень прямо и вытягивать шею, но мои палочки все равно не знали, в какую миску им опуститься. Все три миски казались одинаковыми, и мясо, и баклажаны, и кабачки плавали в одинаково коричневой соевой гуще. Пампушки столько раз разогревали на пару, что тесто, набравшись воды, размякло и висело уродливыми лохмотьями. Взяв пампушку, я украдкой поднял глаза на бабушку и тетю. Понадеялся, что они выбросят эти лохмотья, но они их съели. А бабушка даже отщипнула кусочек и макнула в соевую гущу. Папа вообще заглатывал пампушки целиком, вместе с бахромой. Они втроем были похожи на настоящую семью, я понял, что помощи ждать бесполезно, оторвал кусочек пампушки и положил в рот. Он растаял на языке, словно ломтик сала, меня замутило и едва не вырвало.
Папа ушел сразу после ужина. Бабушка кричала ему в спину, что он должен каждый месяц исправно платить за мое содержание. Я собрал со стола грязную посуду, отнес на кухню и встал у раковины; тетя подавала чистые чашки, а я сухой тряпкой усердно вытирал капельки воды. Я догадывался, что тетю задобрить проще, чем бабушку. Она домыла посуду, отчистила плиту, расставила все по местам, и тогда я пошел вслед за ней в комнату.
Свет в комнате был такой тусклый, что казалось, будто в воздухе не хватает кислорода. Над столом висела единственная лампа, ее зеленый пыльный плафон отбрасывал огромную тень, напоминавшую крыло летучей мыши. Черно-белый телевизор громко и неразборчиво гудел, бабушка лежала на диване у окна. Это был очень старый диван, плетенный из бамбукового стебля, стебли во многих местах сломались и торчали наружу пеньками. В центре дивана была продавлена вмятина, куда идеально помещалось плоское бабушкино тельце. Казалось, она лежит в гнезде, свитом на макушке дерева. Я подумал, что бабушка спит, только было выдохнул, как она резко села, прищурилась и оглядела меня с головы до ног. А потом из сморщенного лица раздался турачий клекот:
– Живо снимай с него одежду!
Не успел я ничего сообразить, как тетя поймала меня за руку. Одернула мою полосатую кофту и начала расстегивать пуговки.
– Да чего ты возишься, рви! – скомандовала бабушка.
Тетя рванула борта кофты, и пуговки посыпались на пол. Потом ухватилась за ворот и стянула ее с меня через голову.
– И штаны! Штаны тоже снимай! – орала бабушка.
Присев на корточки, тетя обхватила меня одной рукой, а другой принялась стаскивать вельветовые брюки.
– А ты мамкины одежки за сокровище почитаешь? Ха-ха! – Бабушка встала и, сложив руки на груди, плюнула на пол. – Все с мертвых детей снято! С трупиков сгнивших, в которых опарыши копались! А теперь личинки и на тебя переползли, в уши тебе залезли!
– Неправда! – закричал я.
– Бабушка тебя не обманывает. – Тетя подняла с пола кофту, вывернула ее наизнанку и показала мне шов с ярлычком, густо исписанным английскими буквами. – Это ношеная одежда, твоя мама покупала ее на рынке Хайю, там продается разный мусор, который привозят контейнерами из-за границы.
Перепуганный, я стоял посреди комнаты, послушно переставляя ноги, чтобы тетя вынула их из скатанных у щиколоток штанин. Закончив, она подняла брюки, держа их двумя пальцами за края:
– Смотри, какой цвет яркий, сразу видно, что их стирали-то всего пару раз. С мертвого сняли, иначе кто бы стал выбрасывать такую хорошую вещь?
– Хватит трясти этой поганью! – Бабушка злобно ткнула тетю в плечо. – Живо перебери его мешки, снеси мертвяцкую одежду во двор и сожги!
Я смотрел, как тетя достает из мешка мой свитер с вышитым на груди якорьком, ветровку с капюшоном, кепку… Она вынимала вещи по одной, словно давая мне в последний раз на них посмотреть. По комнате плыл такой знакомый запах, теперь я не знал, кому он принадлежал – маме или тем мертвым детям. Всю одежду тетя запихала в пустую коробку и ушла с ней во двор.
– Где еще встретишь этакую злодейку, чтоб родного сына с мертвецов одевала…
Бабушка зловонно зевнула, потянулась и ушла в свою комнату.
Я остался стоять в одной майке и подштанниках. Постоял немного, а потом громко заплакал. Я рыдал, сам не зная, почему плачу – потому что у меня отобрали любимую одежду, потому что я испугался личинок с мертвых детей, которые заползли мне в уши, или потому что мама меня обманула. Я догадался, что сладковатый запах гниющих яблок с того розового свитера, что я подкладывал под голову вместо подушки, был запахом духов какой-то мертвой женщины. Прекрасные некогда воспоминания теперь вызывали ужас. И мама, ближе которой никого не было, превратилась в незнакомку. Я понял, что больше никогда не смогу любить ее так, как раньше.
Устав плакать, я заснул, привалившись к табурету от швейной машинки. Не знаю, сколько прошло времени, но проснулся я от тетиных шагов. Она взяла два стула, приставила их к своей односпальной кровати, потом вытащила из сундука в изголовье белое стеганое одеяло и постелила его сверху.
– Вставай, будешь спать со мной. – Тетя подняла меня с пола. – Майку с подштанниками тоже надо сменить. Так бабушка сказала…
Тетя сняла со спинки кровати зеленую пижамную кофту:
– Надень пока. В ней поспишь, а завтра куплю тебе две смены нового белья.
Я не двинулся с места. Тогда тетя опустилась на корточки и стала меня переодевать. Снимая подштанники, она нечаянно стянула с меня и трусы. Мой крохотный пенис выскочил на свет лампы, и тетино лицо мгновенно залилось краской. Испугавшись, что я замечу ее смущение, тетя быстро натянула на меня пижамную кофту.
Кофта была женская, и на мне она превратилась в платье до пят. Тетя нырнула в длиннющие рукава и выудила оттуда мои руки.
– Готово. – Закатав мне рукава, она уселась на кровать и оглядела меня. Я отвернулся. – Вот, это тебе. – Тетя достала из кармана конфету и вложила ее мне в руку.
Гладкая и прохладная вощеная бумага приятно скользила в ладони. Опустив голову, я увидел, что это один из леденцов лакричного дядюшки.
– Когда жгла одежду, нашла у тебя в кармане штанов, – объяснила тетя. – Тут всего одна конфетка, если хочешь, я потом еще куплю.
– Не надо. – Я крепко сжал леденец в кулаке и втянул кулак обратно в рукав.
Перед сном тетя распустила волосы, выключила свет и улеглась на кровати рядом со мной. Наверное, было слишком темно, к тому же я грустил по маме, а может, тетины характерные острые скулы и выпуклый лоб спрятались за волосами, но когда я взглянул на нее, она показалась мне немного похожей на маму. Я с трудом переборол желание потянуться руками к ее груди. Скоро она тихонько захрапела.
В темноте я развернул шуршащий фантик и положил в рот последний леденец.
Будь у меня другой выбор, я бы ни за что не перенес на тетю привязанность к маме. Ты хоть и видела мою тетю, но, скорее всего, совершенно не помнишь, как она выглядит. Она с детства носила короткую стрижку и никогда не поднимала глаза на собеседника, словно жена-подросток[25], которой крепко достается в доме будущего мужа. В детстве тете помешали вырасти два обстоятельства: голод и страх. Из-за голода она осталась маленькой и худенькой, кое-как преодолела метр пятьдесят. А страх вынуждал ее все время сутулиться, вжимать голову в плечи, стараясь казаться еще меньше. Тетя моя вовсе не уродина, у нее приятные черты лица, вот только росла она осторожно, стараясь не выделяться, не привлекать к себе внимания. Для нее внимание было равноценно огромной опасности, она бы хотела, чтобы люди ее вовсе не замечали. В компании тете неизменно удавалось сделать так, что все быстро забывали о ее существовании.
Однажды она подарила мне набор акварельных карандашей. В благодарность я решил нарисовать ее портрет. Густо залившись краской, тетя кое-как просидела под моим взглядом пятнадцать минут. Наверное, до меня ее никто так внимательно не рассматривал, я был первым.
Я попал в бабушкин дом весной, пропустив набор в детский сад. Бабушке было лень хлопотать и устраивать меня туда посреди года, поэтому она решила, что я посижу дома до осени, а там пойду в школу. В Наньюане жило много детей, но все они ходили в сад, так что друзей у меня не было, и я с весны до самой осени играл один. Скоро папа сошелся с какой-то вдовой и почти перестал появляться в Наньюане, деньги тоже задерживал. Вспоминая об этом, бабушка очень сердилась и срывала зло на мне: гонялась за мной с метлой, кричала, что завтра же выставит меня из дома. На самом деле от меня была пусть небольшая, но польза – я пропалывал ее грядки, поливал люффу и кабачки. Бабушка выращивала овощи на заднем дворе, но весной всегда начинала скучать по диким растениям и травам, истекала слюной, мечтая о пельменях с пастушьей сумкой или яйцах, обжаренных с цветками софоры. По утрам она вешала мне на спину корзину и отправляла рвать бутоны софоры или выкапывать какие-нибудь корешки. Еще я собирал тополиные сережки – такие штуковины, похожие на волосатых гусениц, – бабушка мелко крошила мой улов, смешивала с фаршем и лепила пирожки баоцзы. На местном диалекте тополиные сережки зовут “напрасными хлопотами”, так люди смеются над тополем – пустоцвет, не завязывает плодов, только зря старается. Ребенком я не понимал, что значит это название, но, повторяя его вслед за взрослыми, чувствовал легкую грусть. Стоя под высоким тополем, я взмахивал бамбуковой палкой, задирал голову и смотрел, как сверху одна за другой сыплются напрасно распустившиеся тополиные сережки.
Я слонялся повсюду с корзиной за спиной. Тогда Наньюань казался мне огромным, чтобы пройти из конца в конец, нужна была целая вечность. Но времени у меня хватало, при желании я мог целый день болтаться на улице, бабушка точно не стала бы меня искать. Радиус моих прогулок постоянно увеличивался, скоро я стал выходить и за пределы Наньюаня, заглядывал в университетский кампус, в больницу, в магазинчик у ворот – в общем, обошел все доступные места в округе.
Однажды я вышел из Наньюаня и сам не заметил, как очутился на одной из соседних улиц. Там стояла церковь, которую я прежде ни разу не видел. Выглядела церковь очень внушительно: бурые каменные стены, вонзающийся в небо крест. Ворота были открыты, изнутри доносилось пение. Я прошел через церковный двор, остановился у дверей и заглянул внутрь. Все люди в церкви стояли, священник что-то говорил, а они повторяли за ним, как младшеклассники. Некоторые женщины даже плакали, причем все громче и громче, слезы они не вытирали, и никто не подходил к ним, чтобы утешить. Когда служба закончилась, женщины мигом пришли в себя, заговорили, заулыбались, будто вовсе и не плакали. А потом одна за другой потянулись из церкви. Три пожилые дамы, сидевшие в первом ряду, заметили меня у входа.
– И-и! Чей же это мальчик? Первый раз его вижу, – оглядев меня, сказала женщина пониже. Я был одет в мешковатую футболку, всю в дырочках, ворот так растянулся, что открывал не только шею, но и плечо. Лицо у меня было перепачканное, а за спиной болталась здоровая корзина.
– Один, без взрослых? Где же ты живешь? – спросила высокая женщина.
Они засыпали меня вопросами и в конце концов выяснили, кто мои папа и бабушка.
– Ах, это мальчик из семьи Лао Чэна…[26] Неудивительно. – Низкорослая женщина впилась глазами в мои пластиковые сандалии, тут и там перехваченные пластырем.
Третья женщина, с пучком серебристых волос на затылке, все это время молчала, потом зашла в церковь и вынесла пригоршню конфет.
– Вот, держи-ка. – Она выглядела немного моложе моей бабушки, большие глаза прятались в мягких складочках морщин.
– А я что говорю! У Хуэйюнь самое доброе сердце, нам бы у нее поучиться! – сказала низенькая женщина высокой.
– Это верно, но бабушка его мне не по душе… – тихо пробормотала высокая.
Я не потянулся взять угощение. После лакричного дядюшки я стал настороженно относиться к сладостям от незнакомцев. Тогда женщина по имени Хуэйюнь поймала мою чумазую ладонь и вложила в нее подарок.
– В следующее воскресенье приходи сюда снова. Договорились? – улыбнулась она.
Не поблагодарив, я зажал конфеты в кулаке и побежал прочь.
На другой день я пошел с тетей за пампушками в столовую Наньюаня и у входа столкнулся с этой женщиной. Я понял, что она тоже из местных. Думал, она подойдет и заговорит со мной, но женщина сделала вид, что мы незнакомы, и с бесстрастным лицом прошла мимо. Я немного расстроился. Потом, не скоро, я узнал, что это твоя бабушка. К тому времени ее отношение ко мне уже переменилось, но я был по-прежнему ей благодарен.
В воскресенье я снова отправился в церковь. После службы женщина вышла на улицу и улыбнулась мне, как в прошлый раз. Но конфет не вынесла, а поспешно простилась со священником и сразу ушла. Я послонялся немного по церковному двору, тоже хотел уйти, но меня задержал священник.
– Как тебя зовут, мальчик?
– Чэн Гун.
– Чэнгун, “успех”? Ха-ха, славное имя! – Он оглядел меня, прищурив маленькие глазки. – А знаешь, что такое настоящий успех?
Я помотал головой и зашагал к воротам.
– Стать добродетельным человеком. – Он остановил меня, положив руку на плечо. – Помнишь, что я говорил сегодня на проповеди?
Я снова помотал головой.
– В следующий раз постарайся запомнить, тебе это пригодится. Хорошо? – Он погладил меня по голове. – Не уходи, я сейчас вернусь.
Я стоял посреди двора, залитого ярким полуденным солнцем, и смотрел, как он идет из церкви с пакетом в руках, а потом достает оттуда пару синих пластиковых сандалий.
– Примерь-ка.
Сандалии были новые, даже с ярлычком. Недоверчиво глядя на священника, я медленно разулся и примерил обновку.
– В самый раз! – сказал он. – Носи на здоровье, а старые сандалии выброси, ремешки у них рваные, неровен час, упадешь. – Он снова погладил меня по голове. – Если тебе еще что-нибудь понадобится, ты мне скажи. Договорились? – Увидев, что я киваю, он тоже удовлетворенно кивнул. – Но я бы хотел, чтобы ты приходил сюда каждую неделю, так ты сможешь стать добродетельным человеком.
Я шагал домой в новеньких сандалиях, гадая про себя: церковь – это что, пещера с сокровищами? Откуда там столько богатств? Не успел я и глазом моргнуть, а священник вынес детские сандалии моего размера. Может, он умеет колдовать? Недаром целыми днями толкует про этого Бога под названием Творец Небесный, может, Бог и правда наделил его магической силой? Дома я рассказал обо всем тете. Тетя была уверена, что священник еще в прошлый раз заметил мои рваные сандалии, но я помнил, что тогда он на меня вообще не смотрел. Однако тетю этот вопрос не интересовал, ее больше заботило, почему священник велел мне приходить каждое воскресенье. Я поняла, сказала тетя, он хочет взять тебя в ученики, он видит, что ты необычный ребенок. Я спросил, зачем ему брать меня в ученики. Чтобы ты стал священником! Я сказал, что хочу быть не священником, а летчиком. Знаю, ответила тетя, но ты уж не расстраивай человека. Подумав, добавила: попроси у него две новые кофты, а то старые порвались. На тебе вся одежда горит. Да, и еще радиоуправляемую машинку, ты ведь хотел машинку? Будет вместо подарка на день рождения. Я сказал, что уже передумал, хочу на день рождения велосипед. Тетя покрутила меня за ухо: ишь какой, губа не дура!
В воскресенье я снова пришел в церковь. Дождался, пока все разойдутся, и сказал священнику, что в следующем месяце у меня день рождения, я хотел бы получить новую майку и велосипед. На этот раз он не наколдовал мне подарков, даже ничего не пообещал, просто велел приходить через неделю. Я кое-как дождался воскресенья, с утра пораньше прибежал в церковь и высидел почти всю службу, священник говорил очень долго – дух, грех, и так без конца, я не выдержал и уснул, привалившись к скамье в последнем ряду, а когда проснулся, служба уже закончилась. Договорив с окружившими его прихожанами, священник скрылся в глубине храма. А потом выкатил оттуда маленький велосипед. Алая рама ярко переливалась в мрачном свете церковного зала. Никто и никогда еще не исполнял моих желаний, в ту секунду я был по-настоящему тронут, даже решил, что соглашусь быть священником, если ему так надо.
На руле велосипеда висел пакет, священник вынул из него белую рубашку и футболку в сине-белую полоску. Он приложил их ко мне, а потом спрятал обратно в пакет.
– Давай договоримся, – сказал он с улыбкой, – что на каждый твой день рождения я буду исполнять одно желание. Говори мне заранее, что загадаешь.
– Хорошо. – Опустив голову, я поглаживал серебристый руль.
На прощанье священник снова наказал мне чаще бывать в церкви, чтобы стать добродетельным человеком.
Я выкатил на улицу верхом на велосипеде, щеки обдувало свежим ветерком, педали крутились все быстрее, казалось, они вот-вот вылетят из-под сандалий. До сих пор помню свою радость. В моих воспоминаниях тот день стал чертой, после которой я по-настоящему поселился в Наньюане. Доброта постороннего человека расположила меня к этому месту. Я был уверен, что священник не каждому оказывает такие милости, тетя права: я необычный ребенок. Я все еще не хотел становиться священником, но надежда, которую он на меня возлагал, оказалась очень важна. Мамин уход породил во мне подавленность и глубокое самоотрицание, а теперь вера в себя стала понемногу возвращаться.
Утром накануне дня рождения у меня выпал первый молочный зуб. Положив его на ладонь, я всматривался в проеденные кариесом бурые крапины, во рту плескалось что-то кислое, а сквозь него пробивался давно утраченный вкус лакрицы. Но скоро он исчез. Коротко вспыхнул, будто только затем, чтобы попрощаться. Тетя сказала, что верхний зуб нужно закопать в землю, а нижний забросить повыше, тогда новые зубы вырастут ровными. Я встал посреди двора у бабушкиного дома, подпрыгнул так высоко, как только мог, и забросил зуб на крышу пристроенного к дому сарая. Правда, тетя не предупредила меня, что где зубы бросишь, там и корни пустишь. И я остался в том доме на двадцать с лишним лет.
Ли Цзяци
C раннего детства у меня было предчувствие, что однажды папа уйдет. Я даже придумала ему наиболее удобный путь отступления – влюбиться в кого-нибудь из студенток. Кроме преподавания на факультете китайской словесности, папа еще курировал группы и, разумеется, должен был интересоваться жизнью студентов, беседовать по душам с длинноволосыми девушками, прижимающими к груди любимый томик стихов. “Беседовать по душам” – люблю это слегка устаревшее выражение, от него так и веет восьмидесятыми, тогда наши души прятались еще не очень глубоко, их можно было выманить на свет беседами.