Книга Кокон - читать онлайн бесплатно, автор Чжан Юэжань. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Кокон
Кокон
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Кокон

Казалось, между моими родителями никогда и не возникало полноценного диалога. Правда, мама очень любила поговорить, но папа мгновенно пресекал все ее попытки завязать беседу.

– Ты не понимаешь.

– Сколько можно вопросов.

– Оставь меня хоть ненадолго в покое!

Эти три фразы он говорил ей чаще всего. В ответ мама только криво улыбалась и вставала задернуть занавески или же, вздохнув, брала маникюрные щипчики и принималась стричь ногти. Я ни разу не видела, чтобы она обиделась или рассердилась. Мамино достоинство пряталось в таком укромном месте, которое ей и самой было уже не отыскать. Она вечно ходила с равнодушным видом, убивавшим всякое к ней сочувствие. Мне никогда не было ее жалко.

Мало того, я ее ненавидела. Мне казалось, что все мои несчастья из-за нее. Что папа не любит меня, потому что не любит ее. И я всеми силами старалась отмежеваться от мамы, придиралась к ее грубоватым ухваткам, исправляла ошибки в ее речи, высмеивала ее деревенские вкусы. Так я хотела завоевать папину любовь, но мало чего добилась. Папа никогда не обнимал меня и тем более не целовал. Иногда по утрам я замечала щетину на его щеках и представляла, каково это – прижаться к ней лицом. Папа никогда не пытался ни рассмешить меня, ни огорчить, между нами была пустота. Мы с ним ни разу не играли. Наверное, ему и в голову не приходило, что мне нужны игры, как в свое время это не приходило в голову его отцу. И он, и дедушка относились к детям так, будто это взрослые, в их словаре вообще не было понятия “детство”.

Иногда папа уезжал в командировки, но ни разу не брал нас с собой. Если мы куда и ездили вместе, то только в мамину родную деревню. Он не водил меня ни в парк аттракционов, ни в кино. Однажды всей семьей мы пошли на праздник Юаньсяо[17], но я была слишком низенькой, чтобы рассмотреть разноцветные фонарики, вместо них я видела только спешащие куда-то ноги. Папа не поднял меня повыше, как это делали другие отцы, не дал потрогать подвешенные к фонарикам цветные ленты с шарадами или достать из вертушки палочку с засахаренными фруктами. Он не знал, как зовут моих друзей, не знал, что я хорошо пишу сочинения и терпеть не могу решать задачки про цыплят и кроликов в клетке[18].

Казалось, он верил, будто я существую в иной среде, как рыба в аквариуме, хозяин которого даже не удосуживается взглянуть за стекло. Наверное, я была для него чем-то вроде предмета интерьера. Редкие разговоры между нами случались, только когда я просила у него мелочь на карманные расходы. Мне нравилось просить у него мелочь, он был гораздо щедрее мамы. И маме это нравилось, так ей не нужно было лишний раз залезать в хозяйственные деньги. Я всегда подробно расписывала ему, что куплю: блокнот в твердой обложке с замком-сердечком из состаренной меди, обложка бывает двух цветов – синего и голубого, как небо днем и ночью, я куплю тот, что с синей обложкой, потому что больше люблю ночь. Набор акварельных карандашей тридцати шести цветов: сбрызнешь рисунок водой, и краски расплываются абстрактными пятнами, такими карандашами лучше всего рисовать облака или туман в лесу. Коробку конфет с ликерной начинкой – поделюсь с подружкой из класса, в прошлый раз она меня угощала. Расписывая ему свои будущие покупки, я чувствовала, что показываю какую-то часть себя, – может быть, папа полюбит меня, если узнает чуть лучше? В итоге я купила блокнот с голубой обложкой, синие уже разобрали. Он много дней пролежал на столе в гостиной, папа мог заметить его всякий раз, когда брал со стола газету, но он ни разу не поднял на меня глаза, не спросил: почему же ты не купила синий?

Да, ты скажешь, что взрослые всегда пропускают детскую болтовню мимо ушей, никто бы не запомнил, какого цвета я хочу блокнот, ведь это просто мелочь. Но забудь о такой мелочи мама, я бы нисколько не расстроилась. А к папе я относилась иначе, моя любовь к нему была такой чуткой и нежной, а ее постоянно ранили.

Папа и мама в нашей семье будто принадлежали к двум разным сословиям, он царил наверху и обладал высочайшей властью, его любовь было невозможно вытребовать, она казалась милостью. Я же необычайно жаждала этой любви.

Я знала, что его любимое время суток – ночь, короткие часы, пока мы с мамой спим. Это время было только его. Однажды я встала ночью в туалет и увидела папу на диване перед телевизором, рядом стояла банка пива. Он лежал на диване, закинув ноги на подлокотник, щеки горели румянцем. В комнате висел пар: папа только что принял ванну, переоделся в белую пижаму и походил на моллюска – на моллюска, который наконец-то выполз из своего глухого панциря. Он увидел меня в дверях и тихо сказал: иди спать. Без панциря его голос казался влажным и очень нежным.

Папа редко брал нас с мамой на посиделки с сослуживцами и однокашниками. Хотя мамины выходы в свет всегда вызывали восторг у его друзей: вместе мои родители удивительно соответствовали старинному образу “таланта и красавицы”[19], идеальной влюбленной пары, и, разумеется, люди считали, что они очень счастливы. Но папе не хотелось притворяться и разыгрывать перед публикой семейное счастье. Кроме тех случаев, когда мы шли в гости к дедушке.

В детстве перед каждым Новым годом[20] мама вела меня в магазин, чтобы купить новый наряд, в котором я пойду к дедушке встречать праздник. Как-то раз мне приглянулся болотного цвета свитер с большим карманом на животе, но мама сказала, что на прошлый Новый год я уже надевала зеленый свитер и они могут подумать, что это тот самый, старый.

В канун праздника я начинала наряжаться еще с обеда. Новая одежда, новые туфельки, на макушке новый ободок для волос, а на затылке – новая заколка. Больше всего мне запомнилась заколка с блестящим атласным бантом, напоминавшим бабочку; с толстых бабочкиных крыльев свисало множество бусинок, и когда я шла, бусинки покачивались, как у принцессы из дворца. Любимая моя заколка была красная в темно-зеленую клетку, но мама не разрешала надевать ее на праздники: заколка казалась ей недостаточно большой. Вместо нее она повязывала мне на затылок бант величиной с пятерню, как будто с огромным бантом я буду выглядеть счастливее.

Нарядившись, мы вставали перед зеркалом, и мама, не скрывая удовольствия, говорила:

– Теперь-то они лопнут от злости.

– Почему? – спрашивала я.

– Им глаза режет, что мы живем хорошо. Они думают, раз папа на мне женился, то вся жизнь у него насмарку.

Иными словами, следовало продемонстрировать, что живем мы просто замечательно. Папа не говорил прямо, однако я чувствовала, что он поддерживает эту идею. Но как должна выглядеть замечательная жизнь? По дороге к дедушке я всегда очень робела, не знала, как себя вести, но стоило мне переступить порог их дома, и все получалось само собой. Я смахивала с маминой кофты следы муки от пельменей, тащила папу на балкон, чтобы вместе полюбоваться салютом, а в полночь, когда на улице гремели петарды, зажимала уши и прятала голову у него на груди. Мама просила папу помочь ей закатать рукава или снимала с пальца кольцо и велела ему подержать, пока она моет посуду, мимоходом объясняя тете и бабушке, что это кольцо – последний его подарок. Папа мало участвовал в семейном спектакле, только молча подыгрывал нам с мамой. Впрочем, когда мы садились за стол, он брал своими палочками кусочки с общего блюда и подкладывал на мамину тарелку, и для дедушки это было равноценно оскорблению: в их доме на каждом блюде с едой обязательно лежали общие палочки.

Я знала, что все это постановка. Я всего лишь играла в спектакле, но при этом чувствовала себя по-настоящему счастливой. Как бывает счастлив артист, перевоплощающийся на сцене. Я стала с нетерпением ждать Нового года, представлять, как мы наденем костюмы, выйдем на сцену и исполним свой номер на праздничном концерте.

В ту новогоднюю ночь, когда мне исполнилось семь, мы всей семьей сели за стол, и бабушка вдруг спросила, как дела у мамы с работой.

– Я велел ей уволиться, – ответил папа. – Нянечек в детском саду не хватает, им приходится и за детьми смотреть, и порядок поддерживать, она очень устает.

Я впервые услышала, как папа врет. Мама не увольнялась с работы, ее сократили, потому что детский сад нанял новых воспитательниц из педучилища. Тогда дядя с тетей еще не эмигрировали, тетя тоже преподавала в медуниверситете и сказала, что может спросить у знакомых, подыскать для мамы местечко, например, в отделе материально-технического обеспечения. Папа покачал головой и сказал, что там работа только для мужчин.

– Есть и для женщин, – ответила тетя. – В столовой или в студенческом общежитии.

– Не надо, – сказал папа. – Пусть сидит дома, отдыхает.

Мы доели пельмени, бабушка достала два красных конверта и вручила нам с Пэйсюань. Взрослые остались перед телевизором смотреть новогодний концерт, а мы пошли в другую комнату проверять конверты. От новеньких банкнот шел сладковатый аромат, который так и хотелось вдыхать. По нарисованным на них лицам еще не прошла ни одна складка, они выглядели чистыми и безгрешными. Мы пересчитали розовые купюры, и оказалось, что у меня их пять, а у Пэйсюань всего три. Намного меньше, бабушка едва ли могла так ошибиться. Я побежала к папе.

Потемнев лицом, он взглянул на бабушку. Та положила недочищенное яблоко на стол и принялась торопливо объяснять, что добавила в мой конверт немного денег, ведь мама сейчас не работает. В комнате наступила тишина, которую нарушали только волны хохота и аплодисментов из телевизора. Скосив глаза, я посмотрела на экран, два человека в суньятсеновках[21] разыгрывали юмористическую сценку. Один, не переводя дух, залпом перечислял названия всевозможных блюд. Мне снова захотелось есть.

Я опомнилась от громкого стука, испуганно оглянулась – папа тяжело опустил чашку на стол.

– Ты что надумал? – уставился на него дедушка.

Папа смотрел на дедушку в упор. Я впервые видела, чтобы их глаза встретились. Обычно они старались отвести взгляд подальше друг от друга. Папа вырвал у меня из рук конверт, швырнул его на стол и холодно улыбнулся:

– Большое спасибо за заботу, но семью прокормить я еще в состоянии. – Он встал и скомандовал нам с мамой: – Одевайтесь, идем.

Мы спустились на улицу и пошли в другой конец микрорайона: чтобы велосипеды не украли, родители оставили их на стоянке. Небо смотрело на нас угрюмо, снега не было, но холод пробирал до костей. Я шла за родителями и, подрагивая, застегивала пуговицы пальто. Было почти двенадцать. С балконов уже летели огненные языки фейерверков. У дороги кто-то зажег свернутую спиралью ленту из петард и, заткнув уши, отбежал в сторону. Мы перешли затянутую дымом дорогу, над головами у нас разрывались гроздья фейерверков, окрашивая небо то зеленым, то красным. Старик, охранявший стоянку, сидел, засунув руки в рукава ватной куртки, и слушал новогодний концерт по радио. Та сценка давно закончилась, теперь ведущая с дрожью в голосе поздравляла бойцов, защищающих рубежи нашей родины.

– Даже концерт не досмотрели? – спросил нас сторож.

Мама промычала что-то в ответ. Папа оседлал свой велосипед, мама усадила меня к нему на багажник, запрыгнула на второй велосипед, и, раскатывая по асфальту красные обертки от петард, мы выехали на улицу.

Тогда окрестности Наньюаня оставались еще очень пустынными, жилым был только этот микрорайон, выстроенный для сотрудников университета, и на улицах мы не встретили ни души. Задрав голову, я могла смутно различить огни салюта, они были уже далеко, словно на другом небе. Два велосипеда катили по пустой безмолвной дороге, папа ехал быстро, и маме приходилось со всей мочи крутить педали, чтобы не отстать. Ветер дул прямо в лицо, мама повернулась к папе и сказала: “Зачем они так с нами!” В ее плаксивом голосе слышался вызов. Папа ничего не ответил. А я вдруг громко зарыдала. Родители решили, что я заплакала в ответ на мамины слова, сокрушаясь из-за оскорбления, которое нанесли нашей семье.

Я и правда сокрушалась. Я винила себя. Если б я рассказала про деньги не сразу, а чуть позже, все вышло бы не так скверно. Чуть позже, самую малость, нужно было просто дождаться двенадцати. Ведь важная часть спектакля осталась не сыграна. Когда часы пробили полночь и петарды затрещали во всю мощь, я должна была зажать уши и спрятать голову у папы на груди. Понимаешь, это была единственная минута за весь вечер, когда я забывала о том, что играю.

Чэн Гун

Ты, наверное, помнишь, какими пустынными были окрестности Наньюаня во времена нашего детства. Медуниверситет тогда считался восточной окраиной города, дальше стояла только электростанция, а за ней уже начинались пшеничные поля и деревня. Деревенские приходили к кампусу торговать яблоками и земляным орехом. А один мужчина приносил в столовую мешочек домашних яиц, чтобы выменять их у отца Большого Биня, который там работал, на пару ведер помоев. Тогда в округе не было ни высоток, ни тем более рынка электроники. Только две пузатые дымовые трубы электростанции, их тогда еще не загораживали высотки, и казалось, что трубы совсем рядом. В солнечные дни они выпускали косые струи дыма, а когда город накрывало пыльной бурей, ливнем или метелью, трубы превращались в жуткие ноги шагающего к нам инопланетянина. Эта картина всегда вызывала у меня ассоциации с концом света.

Тогда университет занимал мало места, напротив единственного кампуса был выстроен микрорайон для сотрудников, который мы вслед за взрослыми называли Наньюанем. И моя бабушка, и твой дед жили в Наньюане, только он в восточном секторе, а она в западном, секторы разделялись столовой, стоянкой для велосипедов и маленькой рощицей. По утрам мы с тобой встречались в этой роще и вместе шли в школу. Школа для детей сотрудников находилась в юго-западном углу Наньюаня, и я жил к ней ближе всех.

Папа отправил меня в Наньюань, когда мне было шесть, спустя два года тебя привезла сюда твоя мама. Ты была недовольна переездом и первое время ходила очень угрюмой. Не интересовалась, где находится почта или книжный магазин, отказывалась говорить с хозяйкой местной лавочки и называть ей свое имя, а когда мы всем классом поехали на загородную прогулку, ты спряталась за искусственной горкой, только чтобы не попасть на общую фотографию. Ты говорила нам, что приехала сюда ненадолго и скоро папа тебя заберет. Глядя на тебя, я вспоминал, каким сам был два года назад. И вместе с тобой я снова стал фантазировать, представлять, что меня увезут отсюда со дня на день. Вся разница в том, что ты уехала из Наньюаня три года спустя, а я прожил здесь еще почти двадцать пять лет. Когда я пришел работать в “Фармацевтику Уфу”, Большой Бинь, представляя меня сотрудникам, упомянул, что мы с ним оба выросли в Наньюане. Я поправил его, сказав, что приехал в Наньюань, когда мне исполнилось шесть. Большой Бинь усмехнулся: какая разница? Решил, я придираюсь к мелочам. Ему не понять, как важны для меня те шесть лет. Пусть вся память о них сотрется, я буду хранить даже пустое место, которое от нее останется. Кажется, я никогда не рассказывал тебе о той жизни. Почему-то все самое важное я от тебя утаил.

Если верить гадателю, отсчет судьбы у меня начинается с шести лет, а через каждые десять лет после отсчета судьба делает крутой поворот. Старики говорят, что до отсчета жизнь человека – перышко, улетит с любым ветерком. По-настоящему она начинается только после отсчета судьбы, это все равно что дереву пустить корни в землю. А я бы и дальше жил без корней. По мне, так этот “отсчет” больше похож на взнуздывание коня: судьба хватает вожжи, и отныне человек вынужден идти вперед по выбранной ею тропе. Я всегда с грустью вспоминаю первые шесть лет своей жизни – тогда судьба меня еще не отыскала.

Кроме Сяо Гуна, у мамы никого больше нет. И у Сяо Гуна никого нет, кроме мамы. Когда я был маленьким, мама часто повторяла эти слова, потом прижимала меня к груди, нежно гладила завиток у меня на затылке и спрашивала: Ведь правда? Дождавшись моего кивка, она облегченно вздыхала. Конечно, правда – считал я, тут и спрашивать нечего. Но мама не уставала повторять вопрос снова и снова.

Тогда я понятия не имел, что живу в огороженном мамой замкнутом, узком пространстве, мне казалось, что мир и правда такой маленький. Я не ходил в детский сад, никогда не играл на улице, у мамы не было друзей, она не навещала родных, даже с соседями не общалась, только здоровалась, если встречала их во дворе. Людей, которых я знал в лицо, можно было пересчитать по пальцам. Больше всего времени мы с мамой проводили дома, никуда не выходя. Наша квартира состояла из двух крошечных комнаток – тридцать квадратных метров, забитых вещами. Маме нравилось покупать что-нибудь в дом, и хотя жизнь у нее была тяжелая, с этой маленькой радостью она не хотела расстаться. Музыкальная шкатулка с игрушечной каруселью, кукла под зонтиком (их достала бывшая мамина одноклассница, которая работала на импортной оптовой базе), бракованная ваза для цветов, купленная по дешевке на распродаже у стекольного завода, старый немой радиоприемник, найденный на блошином рынке… Как вьющая гнездо ласточка, мама что ни день приносила в клювике новую покупку. Дома эти безделушки стояли на самых видных местах, а нужные вещи вроде ботинок, зонтика или таза для умывания мама ссылала подальше за их невзрачность. Задыхаясь, они толпились под кроватью, иногда задирали простыни, чтобы высунуть голову и глотнуть немного воздуха. Время не проникало в запаянную консервную банку нашей квартиры, и дни текли необычайно медленно.

Кроме безделушек для дома, мама любила покупать одежду. Правда, многие ее обновки тоже становились безделушками для дома – мама ни разу их не надевала. Но они были великолепны: пальто с изысканным воротником, юбка с необычным подолом, шерстяная кофта, совсем не колючая, такая мягкая, что мне хотелось зарыться в нее лицом. Один розовый свитер, слишком яркий и потому ни разу не надетый, мама отдала мне, и я подкладывал его под голову вместо подушки. Я обожал вдыхать его необычный запах, сладкий аромат подгнивших яблок. У меня тоже были красивые наряды, пусть и не так много, как у мамы. Жилеточка с пряжкой на спине, драповое пальто в крупную красно-черную клетку, а еще белый свитер с вышитым на груди якорьком. К сожалению, ни одна вещь как следует на мне не сидела, почти все оказывались велики, но мама говорила, что пройдет пара лет, и они станут впору. Мы редко выходили из дома, но мама наряжала меня на каждую прогулку. Помню, однажды мы встретили во дворе тетушку Мэйчжэнь, соседку с нижнего этажа. Смерив нас завистливым взглядом, она потянулась пощупать воротник маминого бежевого пальто из драпа: “Ты смотри… Тоже заграничные родственники прислали?” Мама только улыбнулась. Я задрал голову и уставился на нее: ни разу не слышал, чтоб у нас за границей были какие-то родственники.

Днем я чаще всего даже не помнил, что у меня есть еще и папа. Домой он приходил всегда ночью, волоча за собой облако перегара, казалось, из алых прожилок в его глазах вот-вот брызнет кровь. Папа нигде не работал, но был вечно занят – говорил, что занимается перевозками, и целыми днями болтался где-то без дела. Много пил и играл – вероятно, карты и алкоголь помогали ему выпустить лишнюю энергию. А если и этот способ отказывал, он бил маму.

С самого раннего детства я постоянно видел, как он избивает маму, а еще видел, что она давно к этому привыкла. Маме хотелось одного: чтобы я успел заснуть до того, как все начнется. Если же я не спал или просыпался от шума, она надеялась, что я притворюсь спящим, не буду плакать или кричать, тогда все быстрее закончится. Я так и делал – смирно лежал в темноте, стараясь не шевелиться и не дышать. В награду или в утешение, когда расправа завершалась, мама возвращалась в мою постель и давала подержаться за грудь, пока я засыпал. В напитанных лунным светом сумерках маленькие конусы ее грудей напоминали белоснежный алтарь. Я припадал к нему, и все кошмары обходили меня стороной.

Но иногда она не возвращалась. В промежутках между снами я вылезал из постели и подходил к двери в другую комнату. Мама с папой лежали на большой кровати. И бурая папина лапа скрывала под собой мой алтарь.

Проснувшись утром, мама возвращалась в нашу комнату, садилась у изголовья кровати и, обхватив себя за плечи, бездумно смотрела в одну точку. Я разглядывал волдыри, вздувшиеся на ее руках от затушенных окурков, осторожно к ним прикасался, с наслаждением скользя кончиками пальцев по глянцевым бугоркам. Я пересчитывал синяки на ее теле, один за другим, как облака перед дождем. Новый синяк, старый синяк, они никогда не проходили до конца. Потом я вырос и узнал, что не все женщины могут похвастаться такой кожей – тонкой, почти прозрачной, открывающей глазу темно-голубые прожилки, до того нежной, что ткни ее пальцем – порвется. Мне нравилось смотреть на истерзанную маму, в такие минуты она была необыкновенно красива. И я думал, что она тоже должна нравиться себе после побоев, что для них она и рождена.

У мамы за границей действительно были родственники, но об этом я тоже узнал не скоро. Ее дед по отцовской линии в 1949 году бежал на Тайвань, а оттуда в Америку. Правда, насколько мне известно, с ней он связи не поддерживал. Мамин отец был единственным ребенком в семье, мать растила его одна. Вскоре после маминого рождения ее бабушка и отец умерли от болезни, а следом умерла и мать, погибла от голода в один из “трех горьких годов”[22]. Девочку взяла на воспитание семья двоюродного дяди, сына младшего брата бежавшего на Тайвань дедушки. Во время “культурной революции” дядину семью целыми днями таскали на митинги из-за родственных связей за границей. И мама росла в постоянном страхе, что однажды они не выдержат и прогонят ее из дома.

Тень страха навсегда осталась в ее глазах, как след убегающего животного в отложениях мелового периода. Ее красота и страх питали друг друга, и, наверное, впервые увидев маму у входа в выставочный павильон, где она работала консультантом, папа почувствовал в ней нечто такое, что ему захотелось безжалостно истребить. А мама слишком долго жила под чужой крышей и мечтала поскорее обзавестись собственной семьей, потому и стала встречаться с этим мужчиной, который так нахально за ней увивался. Она быстро поняла, что он мерзавец, но была уже беременна. И чтобы не доставлять приемной семье новых хлопот, решила выйти за него. Много лет спустя я повел свою девушку в аптеку за таблетками для экстренной контрацепции и вдруг понял, что если бы такие таблетки придумали раньше, мама вообще не стала бы моей мамой.

Папа с детства был мерзавцем. Не окончив начальную школу[23], спутался с компанией хунвэйбинов[24] и творил всевозможные зверства. Лихие времена прошли, но папу было уже не остановить, он без всякого повода лез в драку, ни дня не работал, а когда деньги заканчивались, искал, кого бы еще обобрать. Он пырял людей ножом, сворачивал им носы, но и самому, конечно, доставалось: левую ногу ему сломали, он немного на нее припадал, и от одной его ковыляющей походки на душе становилось тревожно. Папа вырос в Наньюане, здесь все его знали, завидев, прятались, а за глаза называли Бедовым Чэном. Уверен, когда ты приехала в Наньюань, тебе сразу о нем рассказали.

Хоть я и не видел папу в деле, думаю, дрался-то он неважно, просто не умел сдерживать свой гнев. В нем кипела жгучая ненависть, которую было некуда направить, и папа срывал зло на первом встречном. Однажды летом мы втроем в кои-то веки выбрались из дома, поехали в Наньюань отмечать бабушкин день рождения. Душным безветренным вечером мы стояли на остановке и ждали автобус. В толпе оказалась одна очень красивая женщина, она была немного моложе мамы, одета в белое платье с большими оборками на воротнике, сзади вырез спускался чуть ниже, открывая шею. Папа стоял с сигаретой в зубах и таращился на эту женщину. Наконец пробормотал:

– Потаскуха!

Он подошел к ней сзади, встал на цыпочки и прищурился, будто пытается рассмотреть иероглифы на маршрутной табличке. Потом, словно между делом, поднял руку и затушил окурок о воротник ее платья. Женщина смотрела на дорогу, откуда должен был приехать автобус, и ничего не заметила, люди вокруг тоже. Только мы с мамой следили глазами за тем, как огонь пожирает оборку на воротнике, заглатывая нитку за ниткой. Мама крепко сжала мою руку, словно боялась, что я закричу. До чего же долго тянулась та минута и каких усилий нам стоило удержаться на месте! Огонь отгрыз кусочек оборки, оставив на его месте черные отпечатки своих зубов. Подошел автобус, женщина шагнула в салон. Мама выпустила мою руку.

Думаю, эта бессмысленная ненависть сидела в его генах. Потому что, оказавшись в Наньюане, я узнал, что моя бабушка здесь даже известней папы. Все помнили, как она заявилась в больницу при университете и стала последними словами бранить неизвестно чем насолившую ей молоденькую медсестру, доведя ее до выкидыша. И едва ли соседи забыли, как она каждый день приходила к порогу старшей медсестры – с плевательницей, полной мусора, поскольку старшая посмела вступиться за свою подчиненную. Правда, люди говорили, что бабушка не всегда была такой злобной, характер ее стал портиться после “культурной революции”, когда дедушку изувечили и превратили в “растение”. Но еще они говорили, что до своего превращения дедушка тоже отличался крутым нравом, он тогда был заместителем директора больницы и спуска никому не давал. Так что я до сих пор не знаю, в генах ли дело.