Вполне естественно, что при рассмотрении целесообразности примененных средств критике часто приходится ссылаться на военную историю, ибо в военном искусстве опыт имеет гораздо большую ценность, чем любая философская истина. Но, конечно, это доказательство историей действительно лишь при определенных условиях, о которых мы поговорим в особой главе. К сожалению, эти условия так редко выполняются, что ссылки на историю по большей части приводят к еще большей путанице в понятиях.
Теперь нам надо рассмотреть еще один важный вопрос, а именно: в какой мере дозволительно или даже обязательно для критики пользоваться при обсуждении конкретного случая имеющимися в ее распоряжении более подробными сведениями о событиях, а также результатами этих событий, – иначе говоря, когда и где критика должна отвлечься от всех этих данных, дабы возможно точно встать в положение действовавшего лица.
Когда критика хочет высказать похвалу или порицание действовавшему лицу, то, разумеется, она должна постараться в точности встать на его точку зрения, т. е. сопоставить все то, что он знал и что руководило его действиями, и отстранить от себя все то, чего деятель не мог знать или не знал, – следовательно, прежде всего надо устранить данные о том, к какому результату привели предпринятые действия. Однако это лишь цель, к которой надо стремиться, но окончательно достигнуть невозможно, ибо обстановка, на фоне которой протекало какое-либо событие, никогда не может предстать перед глазами критика в том самом виде, в каком она была перед глазами действовавшего лица. Ряд мелких обстоятельств, которые могли оказывать влияние на решения, исчезли бесследно; об иных субъективных побуждениях не встречается никаких указаний. О последних узнают лишь потом из мемуаров самих деятелей или очень близких к ним лиц, а в таких мемуарах все трактуется обычно общими мазками, а порой излагается не вполне откровенно. Таким образом, у критика будет недоставать многого, что живо стояло в сознании действовавшего лица.
С другой стороны, критике еще труднее закрыть глаза на то, что ей слишком хорошо известно. Это легко лишь по отношению ко всем случайным, т. е. не коренящимся в существе обстановки, примешавшимся к ней обстоятельствам, но это крайне трудно и почти недостижимо по отношению ко всем существенным явлениям.
Прежде всего поговорим о конечном результате. Если он вытек не из случайных явлений, то почти невозможно, чтобы знание его не оказало влияния на суждение о тех событиях, из которых он получился, ибо на них мы смотрим сквозь призму конечного результата и лишь через него окончательно знакомимся с ними и учимся их оценивать по достоинству. Военная история со всеми ее явлениями представляет для самой критики источник поучения, и вполне естественно, что последняя рассматривает явления в том освещении, которое им придает рассмотрение всех событий в целом. Поэтому, если бы даже критика иногда и задавалась целью безусловно закрыть глаза на этот результат, то окончательно это ей все же никогда бы не удалось.
Но так обстоит дело не только с конечным результатом, т. е. с тем, что наступает позднее, но и с обстановкой соответствующего момента, т. е. с теми данными, которые определяют действие. В большинстве случаев в распоряжении критики их окажется больше, чем было у действовавшего лица; можно было бы думать, что закрыть на них глаза нетрудно, однако на деле это не так. Знание как предшествовавших, так и одновременных обстоятельств основывается не только на определенных сообщениях, но в значительной мере и на целом ряде догадок и предположений; мало того, редко получается сообщение о не вполне случайных событиях, которому уже не предшествовали бы предположения или догадки; они-то и заменяют точное сообщение, если последнего нет. Таким образом, понятно, что позднейшая критика, которой фактически известны все предшествовавшие и все одновременные обстоятельства, должна действовать неподкупно, задавая себе вопрос, какое из неведомых тогда обстоятельств она сочла бы вероятным. Мы утверждаем, что в данном случае полностью исключить из своего суждения известные данные столь же невозможно и по тем же самым причинам, как и закрыть глаза на конечный результат.
Отсюда, если критика захочет высказать похвалу или порицание по поводу какого-нибудь конкретного действия, то ей всегда лишь до известного предела удастся встать в положение действовавшего тогда лица. Во многих случаях последнее достигается в пределах практически нужного, в других же случаях оно может и вовсе не удаться; этого не следует упускать из виду.
Однако нет никакой необходимости и даже нежелательно, чтобы критика вполне отождествлялась с действующим лицом. На войне, как и во всякой деятельности, сопряженной с искусством, требуется развитое природное дарование, называемое мастерством. Мастерство может быть крупным и малым. В первом случае оно легко может оказаться выше дарования критика, ибо какой критик решился бы выразить притязание на мастерство Фридриха или Бонапарта! Но критика не может вовсе воздержаться от суждения о крупных талантах, и, следовательно, ей надо предоставить использовать преимущество более широкого горизонта. Следовательно, критика не может вслед за великим полководцем решать выпавшие на него задачи, исходя только из имевшихся у него данных, как можно было бы проверить решение математической задачи, она должна сначала почтительно ознакомиться с высшим творчеством гения по достигнутым им успехам и по точной координации всех действий, а затем изучить на фактах ту основную связь между событиями, тот истинный их смысл, которые умел предугадать взор гения.
Но и по отношению ко всякому, даже самому скромному мастерству необходимо, чтобы критика становилась на более высокую точку зрения, дабы, обогатившись объективными моментами для суждения, она являлась возможно менее субъективной и дабы ограниченный рассудок критика не мерил бы других своей мерой.
Такое более высокое положение критики, ее похвала и порицание, выносимые после полного проникновения во все обстоятельства дела, не содержит в себе ничего оскорбительного для наших чувств, последнее создается лишь тогда, когда критик выдвигает вперед свою особу и начинает говорить таким тоном, словно вся та мудрость, которую он приобрел благодаря полному знакомству со всеми событиями, составляет его личный талант. Как ни груб такой обман, однако пустое тщеславие охотно к нему прибегает, и немудрено, что это вызывает в других негодование. Но чаще случаи, когда такое самохвальство не входит в намерения критика, а лишь приписывается ему читателем; если первый не примет известных мер предосторожности, то тотчас же зарождается обвинение в отсутствии способности суждения.
Таким образом, когда критик указывает на ошибки Фридрихов Великих и Бонапартов, то это не значит, что он сам, произносящий критическое суждение, этих ошибок не совершил бы, он даже мог бы согласиться, что на месте этих полководцев он, вероятно, совершил бы гораздо более грубые ошибки, но он усматривает эти ошибки из хода событий и связи между ними и требует от проницательности полководца, чтобы тот их предусмотрел.
Итак, критика есть суждение, основанное на ходе событий и на связи между ними, а следовательно, и на их конечном результате. Но результат может сказаться на суждении и совершенно иначе, бывает, что им попросту пользуются в качестве доказательства правильности или неправильности того или другого мероприятия. Это можно назвать суждением по успеху. Такое суждение на первый взгляд кажется безусловно неприемлемым, и все же это не так.
Когда Бонапарт в 1812 г. шел на Москву, все зависело от того, принудит ли он императора Александра к миру завоеванием этой столицы и предшествовавшими этому событиями, как ему удалось принудить его в 1807 г. после сражения под Фридландом и как удалось принудить императора Франца в 1805 и 1809 гг. после Аустерлицкого и Ваграмского сражений; ибо раз он не получал мира в Москве, ему ничего не оставалось другого, как возвращаться вспять, т. е. понести стратегическое поражение. Мы не будем останавливаться на том, что сделал Бонапарт, чтобы добраться до Москвы, и не было ли уже при этом упущено многое такое, что могло бы побудить императора Александра заключить мир; не будем также говорить о тех гибельных обстоятельствах, которые сопровождали отступление и причина которых, может быть, уже заключалась в ведении войны в целом. Но независимо от этого вопрос остается тем же самым, ибо какими бы блестящими ни были результаты похода до занятия Москвы, все же дело сводилось к тому, будет ли император Александр настолько запуган всем этим, чтобы заключить мир. Если бы отступление и не носило на себе такого отпечатка истребления и гибели, поход все же являлся бы крупным стратегическим поражением. Если бы император Александр согласился на невыгодный мир, то поход 1812 г. стал бы наряду с походами, закончившимися Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом. А между тем и эти кампании, не будь заключен мир, вероятно, привели бы к таким же катастрофам. Таким образом, какую бы силу, искусство и мужество ни проявил всемирный завоеватель, этот конечный вопрос, обращенный к судьбе, оставался бы повсюду тем же самым. Но неужели на этом основании мы должны отвергнуть походы 1805, 1807 и 1809 гг. и на основании данных одной кампании 1812 г. утверждать, что все они – плод неразумия, что успех их противоестественен и что в 1812 г. стратегическая правда наконец восторжествовала над слепым счастьем? Это было бы крайней натяжкой, суждением донельзя тираническим, которое могло быть доказанным лишь наполовину, ибо ни один человеческий взор не может проследить нить необходимого сцепления событий вплоть до окончательного решения, принятого побежденными монархами.
Но еще менее оснований утверждать, что поход 1812 г. заслуживал того же успеха, как и предшествующие, и если он им не увенчался, то это нечто совершенно ненормальное. В самом деле, нельзя же смотреть на стойкость императора Александра как на нечто ненормальное.
Что может быть естественнее, как сказать, что в 1805, 1807 и 1809 гг. Бонапарт правильно оценил своих противников, а в 1812 г. он ошибся; следовательно, тогда он был прав, а на этот раз нет, и притом в обоих случаях потому именно, что нас тому учит конечный результат.
Все действия на войне, как мы уже говорили раньше, рассчитаны лишь на вероятные, а не на несомненные результаты; то, чего недостает в отношении несомненности, должно быть предоставлено судьбе или счастью, – называйте это как хотите. Правда, мы можем требовать, чтобы доля счастья была как можно меньше, но лишь по отношению к конкретному случаю, т. е. в каждом отдельном случае эта доля должна быть возможно меньше, но из разных случаев мы вовсе не обязаны предпочитать именно тот, в котором меньше всего подлежащего сомнению. Это было бы, согласно всей нашей теоретической установке, огромной ошибкой. Бывают случаи, когда величайший риск является величайшей мудростью.
Во всем том, что действующее лицо предоставляет судьбе, по-видимому, нет никакой его заслуги, а следовательно, в этой части на него и не ложится никакой ответственности; тем не менее мы не можем удержаться от внутреннего одобрения всякий раз, как ожидание полководца оправдывается. Когда же оно срывается, мы испытываем какое-то чувство неудовлетворенности. Дальше этого и не должно идти суждение о правильном и ошибочном, которое мы сознаем только на основании конечного результата или, точнее, которое мы просто находим в нем.
Однако нельзя не признать, что чувство удовлетворения, испытываемое нашим сознанием от меткого действия, и чувство неудовлетворенности от промаха все же покоятся на смутной догадке, что между успехом, приписываемым счастью, и гением действующего лица существует тонкая, невидимая умственному взору связь, и эта гипотеза доставляет нам известное удовлетворение. Такой взгляд подкрепляется тем, что наш интерес возрастает и переходит в более определенное чувство, когда в деятельности того же самого лица удачи и промахи часто повторяются. Отсюда становится понятным, почему счастье на войне принимает гораздо более благородный облик, чем счастье в игре. Повсюду, где благоприятствуемый счастьем вождь не задевает как-либо наши интересы, мы с удовлетворением будем следить за его успехами.
Итак, критика, после того как она взвесила все, что принадлежит к области человеческого расчета и может быть удостоверено, должна предоставить слово конечному исходу в той части, в которой тайная внутренняя связь вещей не воплощается в видимых явлениях. При этом она должна, с одной стороны, оградить этот безмолвный приговор высшего судилища против напора необузданных мнений, с другой – возразить против нелепых злоупотреблений, которые могут быть допущены этой высшей инстанцией.
Этот приговор по конечному результату всегда должен, следовательно, удостоверить то, чего не может распознавать человеческий ум. К нему приходится обращаться главным образом в вопросе о духовных силах и их воздействии, отчасти потому, что о них можно судить с наименьшей достоверностью, а отчасти и потому, что они, близко соприкасаясь с волей, легко ее обусловливают. Там, где решение вызвано страхом или мужеством, между чувством и волей не может быть установлено ничего объективного, а следовательно, здесь уже мудрость и расчет более не влияют на вероятный исход дела.
Теперь мы еще позволим себе высказать несколько замечаний об орудии критики, а именно о языке, которым она пользуется, ибо критика в известной степени является спутником военных действий; ведь дающая оценку критика – не что иное, как размышление, которое должно предшествовать действию. Поэтому мы полагаем, что крайне существенно, чтобы язык критики носил такой же характер, какой должен иметь язык размышлений на войне; иначе он теряет свою практичность и не дает критике доступа в действительную жизнь.
При рассмотрении вопроса о теории ведения войны мы говорили, что она должна воспитывать ум вождей или, вернее, руководить их воспитанием. Она не предназначена к тому, чтобы снабжать вождя положительным учением или системами, которыми он мог бы пользоваться как готовыми орудиями ума. Но если на войне для суждения о данном случае построение научных подсобных линий[36] не только не нужно, но даже недопустимо, если истина не выступает здесь в систематическом оформлении и берется не из вторых рук, а непосредственно усматривается естественным умственным взором, то то же должно быть и при критическом рассмотрении.
Правда, мы видим, что всякий раз, как представляется слишком громоздким устанавливать природу явлений, критика должна опираться на уже окончательно признанные в теории истины. Однако подобно тому, как деятель на войне более повинуется этим теоретическим истинам тогда, когда слил свое мышление с их духом, чем когда он видит в них лишь внешний мертвый закон, так и критика не должна ими пользоваться как чуждыми законами или алгебраическими формулами, при применении которых не требуется искать нового доказательства. Она должна всегда сама светиться этими истинами, предоставляя теории лишь более точное и обстоятельное их доказательство. Таким образом критика избегнет таинственного и запутанного языка и будет литься простой речью в прозрачном, т. е. всегда наглядном ряде образов.
Конечно, это не всегда бывает в полной мере достижимо, но таково должно быть стремление критического изложения. Оно должно применять как можно меньше сложных форм распознавания и никогда не пользоваться построением научных подсобных линий как собственным аппаратом установления истины, но ко всему подходить с простым и свободным умственным взором.
Однако это благочестивое стремление, если мы можем позволить себе так выразиться, к сожалению, до сих пор господствовало лишь в очень немногих критических разборах, большинство же их из какого-то тщеславия тянулось к идейной напыщенности.
Первое зло, с которым часто приходится встречаться, – это беспомощное, совершенно недопустимое применение известных односторонних систем как формального закона. Но всегда нетрудно показать всю односторонность такой системы, и стоит это сделать хотя бы однажды, чтобы раз навсегда подорвать авторитет ее судейского приговора. Здесь мы имеем дело с определенным явлением, а так как число возможных систем в конечном счете может быть лишь незначительно, то сами по себе они представляют еще меньшее зло.
Гораздо больший вред заключается в том придворном штате терминологий, технических выражений и метафор, который тащат за собой системы и который, как распущенный сброд, как обозная челядь армии, отбившаяся от своих принципов, беспорядочно повсюду бродит. Критик, не поднявшийся до цельной системы или потому, что ни одна из них ему не понравилась, или потому, что ему не удалось изучить какую-нибудь из них полностью, все же норовит использовать хотя бы кусочек ее как направляющую веху, чтобы доказать, как ошибочен был тот или иной ход полководца. Большинство совсем не умеет рассуждать без того, чтобы не пользоваться то здесь, то там каким-либо обрывком военной теории как опорой. Самые мелкие из этих обрывков, сводящиеся просто к техническим терминам и метафорам, часто оказываются лишь затейливыми прикрасами, уснащающими критическое повествование. Но по самой природе дела вся терминология и технические выражения, принадлежащие какой-нибудь системе, утрачивают свой правильный смысл, если они им когда-нибудь обладали, раз только их выхватывают из системы и употребляют как аксиомы или как маленькие кристаллы истины, обладающие якобы большей убедительностью, чем обыденная речь.
Таким-то путем и получилось, что наши теоретические и критические книги вместо простого, безыскусственного и ясного рассуждения, при котором автор, по крайней мере, сам знает, о чем говорит, а читатель понимает, что читает, кишмя кишат этими терминологиями, создающими темные перекрестки, на которых автор и читатель расходятся в разные стороны. Нередко бывает еще хуже: часто они являются простой скорлупой без зерна. Сам автор толком не знает, что он, собственно, думает по данному поводу, и успокаивается на туманных представлениях, которые в обыденной речи его самого не удовлетворили бы.
Третье зло критики – это злоупотребление историческими примерами и желание блеснуть начитанностью. Что такое история военного искусства, об этом мы уже говорили, и мы еще разовьем в отдельных главах нашу точку зрения на исторические примеры и вообще на военную историю. Факт, который задевают лишь мимоходом, может служить примером для совершенно противоположных воззрений, а три-четыре примера, выхваченные из самых отдаленных друг от друга эпох и стран, натасканные из самых разнородных обстановок и сваленные в кучу, чаще всего сбивают с толку и запутывают суждение, не обладая в то же время ни малейшей доказательной силой.
Если взглянуть на все это при правильном освещении, то примеры чаще всего оказываются простой трухой, а намерение автора ограничивается желанием блеснуть начитанностью.
Что могут дать для практической жизни эти туманные, полуправдивые, запутанные, произвольные представления? Так мало, что в значительной степени из-за них теория, с тех пор как она существует, является подлинным противоречием практике и нередко служит предметом насмешек со стороны лиц, которым нельзя отказать в высоких качествах на поле брани.
Этого никоим образом не могло бы случиться, если бы теория простым языком и путем естественного рассмотрения вопросов, составляющих сущность военного дела, пыталась установить то, что может быть установлено; если бы она без ложных претензий и неподобающей пышности научных форм и исторических сопоставлений ближе придерживалась сути дела и шла рука об руку с людьми, которые призваны руководить военными действиями, опираясь лишь на свой разум.
Глава VI. О примерах
Исторические примеры все делают ясным и, кроме того, представляют собой самое лучшее доказательство в науках, исходящих из опыта. Более, чем где-либо, это наблюдается в военном искусстве. Генерал Шарнгорст, который в своем «Спутнике» лучше всех писал о подлинной войне[37], утверждает, что для понимания военного дела исторические примеры – самое важное, и он пользовался ими с изумительным искусством. Переживи он ту войну, в которой он пал, 4-я часть его переработанного сочинения об артиллерии дала бы нам еще более блестящее доказательство того, как он наблюдал и извлекал поучения из проникновения в опыт войны.
Но писатели-теоретики лишь редко умеют так хорошо пользоваться историческими примерами; мало того, способ, которым они ими пользуются, не только не удовлетворяет разума, но даже оскорбляет его. Поэтому мы считаем важным подробнее остановиться на правильном употреблении примеров и на злоупотреблении ими.
Бесспорно, что знания, лежащие в основе военного искусства, относятся к наукам опытным, ибо, хотя они в большинстве случаев и проистекают из свойств[38] явлений, все же с этими свойствами надо сперва ознакомиться на опыте; кроме того, практическое применение подвергается стольким изменениям под влиянием разнообразнейших обстоятельств, что действие никогда нельзя постигнуть в полной мере из одних лишь свойств примененного средства.
Действие пороха, этого великого фактора нашей военной деятельности, мы познали лишь на опыте; еще и ныне мы продолжаем беспрерывно заниматься ближайшим изучением его свойств путем опытов. Что чугунное ядро, получившее посредством пороха начальную скорость 1000 футов в секунду, раздробит всякое живое существо, которого оно коснется в своем полете, конечно, ясно само собой, и для этого нет надобности в опыте; но сколько сотен побочных обстоятельств точно определяют его действие, которое частично можно определить лишь на опыте! А ведь приходится нам считаться не с одной только материальной действительностью; мы интересуемся в особенности моральным воздействием, а чтобы изучить и оценить последнее, нет иного средства, кроме опыта. В Средние века, когда только что было изобретено огнестрельное оружие, его материальная действительность вследствие несовершенства устройства была, понятно, много слабее, чем в наши дни, но зато моральное воздействие было гораздо больше. Надо было самому наблюдать стойкость одной из частей, воспитавшихся на службе Бонапарту и предводимых им в его победоносном шествии, когда она находилась под сильнейшим и непрерывным орудийным огнем, чтобы составить себе понятие, чего может достигнуть воинская часть, закаленная долгой привычкой к опасностям и доведенная полнокровным чувством победы до предъявления самой себе требования высочайших достижений. Кто не видел этого, тот не сможет этому поверить. С другой стороны, опыт неоднократно свидетельствует, что еще в наши дни среди европейских войск можно встретить войска, строй которых легко рассеивается двумя-тремя пушечными выстрелами.
Но никакая основанная на опыте наука, а следовательно, и теория военного искусства не в состоянии постоянно сопровождать свои положения историческими доказательствами; в частности, по отдельным вопросам было бы нелегко привести доказательство в виде опытных данных. Когда на войне убеждаются, что известное средство оказывается весьма действительным, то к нему прибегают вновь; один перенимает его у другого; устанавливается форменная мода. Таким путем, опираясь на опыт, это средство входит в общее употребление и получает место в теории, которая довольствуется тем, что вообще ссылается на опыт, чтобы объяснить, откуда взялось это средство, но не затем, чтобы найти в опыте доказательство его значения.
Совершенно иначе обстоит дело, когда приходится пользоваться опытом, чтобы устранить общераспространенное средство, разобраться в сомнительном или же ввести новое; тогда необходимо выставить в доказательство отдельные примеры из истории.
Применение исторических примеров при ближайшем рассмотрении исходит из четырех различных точек зрения.
Во-первых, примером можно пользоваться как простым пояснением мысли. При всяком отвлеченном рассуждении очень легко быть неверно понятым или даже вовсе непонятым; в тех случаях, когда автор этого опасается, он пользуется историческим примером, дабы осветить в должной мере свою мысль и обеспечить взаимное понимание между собой и читателем.
Во-вторых, пример может иметь прикладной характер[39], ибо он представляет возможность показать, как трактуются те более мелкие обстоятельства, которые при общем выражении мысли не могли быть охвачены во всей совокупности; в последнем и заключается различие между теорией и опытом.
Оба эти случая относятся к собственно историческим примерам; два следующих относятся уже к историческим доказательствам.
В-третьих, можно сослаться на исторический факт, дабы подкрепить то, что было сказано. Этого достаточно во всех случаях, когда желают доказать одну лишь возможность какого-либо явления или последствия.
Наконец, в-четвертых, можно создать какое-либо поучение из обстоятельного изложения того или иного исторического факта или из сопоставления нескольких таких фактов; это поучение обретает в самом этом свидетельстве свое полное доказательство.