banner banner banner
Марк Алданов. Писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции
Марк Алданов. Писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции
Оценить:
 Рейтинг: 0

Марк Алданов. Писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции


В разных формах зависимость от Толстого можно обнаружить, при сколько-нибудь пристальном внимании, почти у всех [АДАМОВИЧ (II). С. 393].

Подобного рода точка сегодня является общепринятой: русская литература XX века пошла по стопам Л. Толстого, и, как пишет Иосиф Бродский в статье «Катастрофы в воздухе», в силу этого оказалась оторванной от мирового художественного процесса:

…близость во времени Достоевского и Толстого была самым печальным совпадением в истории русской литературы. Последствия его были таковы, что, вероятно, единственный способ, которым Провидение может защитить себя от обвинений в бесчестной игре с духовным строем великого народа, это сказать, что таким путем оно помешало русским слишком близко подойти к его тайнам. Ибо кто лучше Провидения знает, что кто бы ни следовал за великим писателем, он вынужден начинать именно с того места, где великий предшественник остановился. А Достоевский, вероятно, забрался слишком высоко, и Провидению это не понравилось. Вот оно и послало Толстого – как будто для того, чтобы гарантировать, что у Достоевского в России преемников не будет.

Так и вышло: их не было. <…> русская проза пошла за Толстым, с радостью избавив себя от восхождения на духовные высоты Достоевского. Она пошла вниз по извилистой истоптанной тропе миметического письма и через несколько ступеней – через Чехова, Короленко, Куприна, Бунина, Горького, Леонида Андреева, Гладкова – скатилась в яму социалистического реализма. Толстовская гора отбрасывала длинную тень, и чтобы из-под нее выбраться, нужно было либо превзойти Толстого в точности, либо предложить качественно новое языковое содержание [БРОДСКИЙ. С. 193].

Иосиф Бродский «зрит в корень», ибо начавшаяся в «Серебряном веке» борьба вокруг литературного метода Достоевского шла именно по лини раздела модернизм – критический реализм. Если Мережковский и другие символисты превозносили Достоевского, то Горький, Бунин и все писатели-бытовики недолюбливали его как художника, хотя на сей счет предпочитали помалкивать. В этом отношении Горький был, пожалуй, первой литературной знаменитостью, посмевшей в начале ХХ в. замахнуться на одну из «священных коров» русской литературы, классика и властителя умов русской интеллигенции Федора Михайловича Достоевского. Сделал он это со свойственной ему полемической страстностью и дидактичностью в двух статьях от 1913 г.: «О Карамазовщине» и «Еще раз о Карамазовщине» [102 - Первая статья появилась в газете «Русское слово», 1913 г., номер 219, 22 сентября, с подзаголовком «Письмо в редакцию». Вторая статья была напечатана в той же газете, в номере 248 от 27 октября, с подзаголовком «Открытое письмо».], написанных по поводу готовившейся тогда Московским Художественным театром инсценировки романа Ф.М. Достоевского «Бесы» под названием «Николай Ставрогин». Статьи эти вызвали большой общественный резонанс. Горький по существу обвинил прогрессивную русскую интеллигенцию в лицемерии. Ибо, признавая, что

…Достоевский и реакционер; хотя он является одним из основоположников «зоологического национализма», который ныне душит нас; хотя он – хулитель Грановского, Белинского и враг вообще «Запада», трудами и духом которого мы живем по сей день; хотя он – ярый шовинист, антисемит, проповедник терпения и покорности, – господа литераторы, тем не менее, ставят его имя вне критики, полагая, что его художественный талант так велик, что покрывает все его прегрешения против справедливости, выработанной лучшими вождями человечества с таким мучительным трудом. И посему общество лишается права протеста против тенденций Достоевского…

Горький выступил не против Достоевского-художника, а против возведения вскрытую и гениально описанную им «темную область эмоций и чувств, да еще особенных, “карамазовских”, злорадно подчеркнутых и сгущенных» в ранг определяющих «признаков и свойств национального русского характера»:

Неоспоримо и несомненно: Достоевский – гений, но это злой гений наш. Он изумительно глубоко почувствовал, понял и с наслаждением изобразил две болезни, воспитанные в русском человеке его уродливой историей, тяжкой и обидной жизнью: садическую жестокость во всем разочарованного нигилиста и – противоположность ее – мазохизм существа забитого, запуганного, способного наслаждаться своим страданием, не без злорадства однако рисуясь им пред всеми и пред самим собою. Был нещадно бит, чем и хвастается.

<…>

Достоевский – сам великий мучитель и человек больной совести – любил писать именно эту темную, спутанную, противную душу. Но все мы хорошо чувствуем, что Федор Карамазов, «человек из подполья», Фома Опискин, Петр Верховенский, Свидригайлов – еще не всё, что нажито нами, ведь в нас горит не одно звериное и жульническое! Достоевский же видел только эти черты, а желая изобразить нечто иное, показывал нам «Идиота» или Алешу Карамазова, превращая садизм – в мазохизм, карамазовщину – в каратаевщину. Платон Каратаев, как и Федор Карамазов, живые, по сей день живущие вокруг нас люди; но возможно ли существование народа, который делится на анархистов- сладострастников и на полумертвых фаталистов?

Очевидно, что не эти два характера создали, и хотя медленно, а все-таки развивают культуру России [ГОРЬКИЙ. Т. 24].

Здесь следует не упускать из виду, что Горький, выступая с критикой Достоевского в целом, не о «нездоровых нервах общества»[103 - В примечании редакции к статье «О Карамазовщине» говорится: «В письме, сопровождающем настоящее письмо в редакцию, сам автор так определяет свою задачу: “Я глубоко убеждён, что проповедь со сцены болезненных идей Достоевского способна только ещё более расстроить и без того уже нездоровые нервы общества”.] пекся, а, старался помешать готовившейся тогда Московским Художественным театром инсценировки романа Ф.М. Достоевского «Бесы» под названием «Николай Ставрогин».

<…>

Большевистская печать оценила статью М. Горького как выступление большой политической значимости. Газета «За правду» (одно из названий газеты «Правда») 4 октября 1913 года в статье М.С. Ольминского «Поход против М. Горького» так определила сущность полемики: «…на вопросе о Достоевском столкнулись два мира. Пролетарский мир, в лице М. Горького, выступил против соглашения с реакцией, против антисемитизма, против неблагородства человеческой души. И против него – другой мир, готовый обниматься и с реакцией и с антисемитизмом, готовый продать своё «благородство души» первому, кто пожелает выступить покупателем [ГОРЬКИЙ (II)].

За фасадом полемики крылось очевидное нежелание «буревестника Революции» и его товарищей по партии, чтобы широкая публика видела на сцене бесчестно-бесовские образы русских революционеров. В отличие от Достоевского, Горький прославлял революционеров, делая в своих произведениях заявления типа:

Он, конечно, революционер, как все честные люди в России…[104 - Из пьесы Горького «Последние» (1908 г.), одобрительно воспринятой Лениным – см. [ГОРЬКИЙ (I)] и запрещенной к постановке в царской России.]

Свое отношение к «жестокому таланту»[105 - «Жестокий талант» – критическая статья Николая Михайловского о творчестве Достоевского в журнале «Отечественные записки» (1882 г.), в которой впервые писателю был брошен упрек, что «страстным возвеличением страдания» он приучает общество к покорному восприятию жестокостей и насилия.] Достоевского Алданов впервые высказал в 1918 г. в публицистическом эссе «Армагеддон», где «великого писателя земли русской» он называет «черным бриллиантом» русской литературы. Впоследствии, как и у Горького, его восприятие идей, образов и стилистики Достоевского будет носить двойственный характер: от категорического осуждения, до восхищения и даже своего рода подражания. Созданный Алдановым портретный образ Достоевского в романе «Истоки», использование ряда его художественных приемов, а главное – постоянная полемика с его идеями и персонажами, делает Достоевского-мыслителя одним из оппонентов № 1 в алдановском постреволюционном философском дискурсе. В одном из последних своих произведений «Ночь в терминале» (1948 г.) Алданов, как бы аппелируя к трагическому опыту только что закончившейся Второй мировой войны, жестко отвергает одну из концептуальных идей Достоевского – «Об очищении страданием»:

Нет, нет, человек лучше, гораздо лучше своей подмоченной репутации. Он только очень слаб и очень несчастен. Ну что «очищение страданием», зачем «очищение страданием»? Дайте бедным людям возможность немного очиститься счастьем, и вы увидите, как они будут хороши. Нет, философия Достоевского, при всей ее беспредельной глубине, покоится на серьезной психологической ошибке. Вдобавок его мысль была довольно безнравственна: если страдание очищает людей, то какой-нибудь Гитлер был благодетелем человечества [АЛДАНОВ (ХVIII). С. 22].

В своем труде «Л. Толстой и Достоевский» Дмитрий Мережковский, противопоставляя этих гениев русской литературы друг другу, тактично избегает оценивать их место в русской культуре по принципу «выше» – «ниже», хотя, будучи христианским мыслителем, несомненно, ставит на первое место в негласной, прочитывающейся из подтекста, табели о рангах своего кумира Достоевского.

Алданов куда более прямолинеен и категоричен: для него, как это отметил Георгий Адамович, и очевидным и безусловным представляется, что на верхах русской литературы Толстой – он один <…>, и если когда-либо появлялся пророк среди русских писателей, то это опять-таки был Толстой, а не Достоевский.

По свидетельству того же Георгия Адамовича, с которым Марк Александрович особенно сблизился после Второй мировой войны, Алданов «произносил эти два слова “Лев Николаевич” почти так, как люди верующие говорят “Господь Бог”». В оценке того или иного литературного произведения он часто ссылался на его мнение. Вот, например, такой эпизод из статьи «Мои встречи с Алдановым»:

с необычным для себя волнением <Алданов> заговорил о последней главе «Онегина», которую, очевидно, дома перечел. «Да, да, изумительно, совершенно изумительно! – повторял он и добавил: – Кажется, и Льву Николаевичу это очень нравилось». Не знаю, на чем была основана его ссылка на Толстого – ни в одной известной мне книге такого указания нет, – но само по себе его обращение к Толстому за поддержкой своего восхищения было характерно [АДАМОВИЧ (I). С. 112].

Толстой являлся не только «собеседником», но также и главным интеллектуальным оппонентом Алданова: в своих размышлениях он постоянно, то отталкивается от него, то возвращается к нему. Такое отношение к Толстому зародилось у писателя, по-видимому, еще в юношеские годы. Само вступление Алданова на стезю литературы началось с публикации его размышлений о Льве Толстом, которые составили первую книгу М. Алданова «Толстой и Роллан».

Дореволюционная петроградская жизнь молодого Марка Ландау была до предела насыщена научно-практической деятельностью и интенсивными контактами в среде столичных политиков и интеллектуалов. По-видимому, он не прочь был реализовать себя на общественно-политическом поприще и в то же время стремился попасть в «большую литературу», которая в глазах русской интеллигенции того времени имела что-то вроде харизмы. Александр Бахрах в статье «Вспоминая Алданова» пишет:

в свободное от химических изысканий и нараставших светских или общественных обязательств время Алданов умудрялся еще работать над большим исследованием о «Толстом и Роллане». <…> … в те далекие дни, особенно в России, Ромен Роллан почитался неким «властителем дум», а о томиках его «Жан-Кристофа» говорилось, как о чем-то эпохальном.

Алданов успел выпустить только довольно увесистый первый том своего первого большого литературного труда, посвященный только одному Толстому. Второй остался в рукописи и, конечно, безвозвратно погиб. Но, как-никак, эта книга была довольно блестящим преддверием для входа в литературу [БАХРАХ (I)].

Сам Алданов, обращаясь в 1930-х гг. к истокам своей литературной карьеры, четко определял момент, с которого она началась:

Мое первое литературное произведение – книга о Толстом [СУРАЖСКИЙ. С.3].

Книга «Толстой и Роллан», увидевшая свет в 1915 г. [АЛДАНОВЪ М.А], не относится к разряду «художественной литературы». По жанру ее можно отнести к «философской публицистике». В этой книге анализ творчества «великого Льва» ведется «через обращение к коренным вопросам бытия и мышления», в сочетании с анализом «актуальных социально-политических проблем современности» [КУЗНЕЦОВА Е.В.]. Здесь Алданов сформулировал свои основные идеи, касающиеся как личности Льва Толстого, так и его произведений. Одновременно он означил и главные направления своего историософского дискурса с Толстым, который впоследствии он развивал в исторических романах. В первом литературно-критическом эссе Алданова, несомненно, была задействована вся толстововедческая база данных, накопившихся к середине 1910-х гг. При этом Алдановым учитывался и тот факт, что:

Современники Льва Толстого, научные труды которых вышли в свет до 1917 года[106 - Дореволюционная литература о Льве Толстом огромна – только книг различных русских авторов за период 1880-е – 1917 гг. издано было более 20 наименований. Первыми книгами являются Скабичевский А. М. Граф Л.Н. Толстой как художник и мыслитель: критические очерки и заметки (1887 г.), Дистерло Р.А. Граф Л.Н. Толстой как художник и моралист (1887 г.), Цертелев Д.Н. Нравственная философия графа Л.Н. Толстого (1889 г.)], большей частью уделяли внимание его религиозно-философским взглядам, а не собственно публицистическим произведениям. Зачастую многие исследователи считали Толстого сильным писателем, но слабым мыслителем, указывая на свойственные ему противоречия в системе религиозного мировоззрения [КУЛТЫШЕВА][107 - Такого рода точка зрения, например, упорно культивировалась в советском литературоведении.].

По мнению Д.П. Святополка-Мирского «Толстой и Роллан» в этом отношении являет собой пример глубокого осмысления ее автором критического опыта его предшественников, из которых более других на Алданова повлиял, конечно же, Д.С. Мережковский. В «самом значительном произведении Мережковского “Л. Толстой и Достоевский”, – писал он, – «была дана интерпретация личности обоих писателей, долгое время господствовавшая в русской критике и заимствованная в немецкой» – см. [СВЯТОПОЛК-МИРСКИЙ].

В начале 1900-х гг. появление книги Мережковского вызвало бурную полемику в русской печати. Критика отмечала мастерство Мережковского, вложившего «много труда в свою книгу», обнаружившего «недюжинную эрудицию», сумевшего «рядом тщательных тонких наблюдений ввести читателя в самый процесс художественного творчества» и представить «прямо замечательные страницы», посвященные «характеристике художественных приемов» Толстого и Достоевского.

Вместе с тем такой яркий мыслитель, как Лев Шестов, например, признавая, что «идеи г. Мережковского хорошие, благородные, возвышенные идеи – не хуже, может быть, лучше других идей, обращающихся ныне в обществе», ставил, однако, под сомнение саму идею книги, имевшей, по его словам, «только формальное, литературное значение»:

Вся огромная книга целиком посвящена доказательству той «философской» идеи, что в мире существует некое единство; что на нас и на ближайшие к нам поколения возложена задача отыскать новую религию, что с задачей этой близкое будущее справится, а затем – наступит конец мира… Эти идеи книги Шестов находил ненужными [ШЕСТОВ]. По словам Н. Бердяева, через Достоевского и Толстого открывает Мережковский конец великой русской литературы, ее неизбежный переход к новому религиозному откровению и новому религиозному действию. И открытый им конец литературы он почувствовал, как наступающий конец мира, как апокалипсис всемирной истории [БЕРДЯЕВ (III). С. 127].

Неприятие у многих критиков вызвали главы, посвященные Л. Толстому. Так, например, по словам Б. Эйхенбаума, Мережковский

«только несправедлив» к Л. Толстому, а иному может показаться, что он любит и ненавидит «до конца». Мережковский… выдумывает, огонь стыда признает, а о стыдливости молчит», оставаясь «заносчивым и лицемерным в самом своем покаянии [ЭЙХЕНБАУМ].

Впоследствии Петр Струве «основную ошибку» Мережковского видел в том, что им

спор ведется сразу в двух плоскостях: в плоскости конечных философских вопросов и в плоскости текущей политики. Большинству читателей Мережковского доступна и интересна только вторая плоскость[108 - Цитируется по [МЕРЕЖКОВСКИЙ Д. Примечания].].

Несомненно, что в первую очередь:

В своем дебютном произведении Алданов учитывает опыт Мережковского, <…> влияние Мережковского прослеживается в «Толстой и Роллан» и на содержательном уровне, и на уровне поэтики. <…> Свойственная <Мережковскому как> писателю-символисту поэтика двойничества, т.е. разложение явлений действительности на антитетичные пары и поиск синтеза противоположностей, оказалась актуальной для Алданова, конструировавшего образ Толстого по тому же принципу. <…>

<Он> заимствовал у Мережковского представление о Толстом как одновременно эллине (художнике) и иудее (мыслителе), <и эта> антитеза входит, таким образом, в структуру образа Толстого в «Толстой и Роллан».

<…>

«Эллин, перешедший в иудейство, или иудей, проживший долгий век эллином, влюбленный в жизнь мизантроп, рационалист, отдавший столько сил критике нечистого разума, гений, рожденный, чтобы быть злым, и ставший нечеловечески добрым».

В такой внутренней противоречивости и заключается, по Алданову, загадка Толстого. Его образ, построенный на антитезах, явно повторяет характерные схемы Мережковского. Достаточно вспомнить, что одна из глав в «Л. Толстой и Достоевский» посвящена раздвоению у Толстого, да и вся книга в целом проникнута идеей двойственности, которую автор рассматривает применительно к Толстому и Достоевскому.

<Согласно Мережковскому>: «Л. Толстой сознает, во что он верит или не верит как мыслитель, – по сравнению с тем, что он “знает бессознательно” как вещий тайновидец плоти», и приходит к выводу, что «в Л. Толстом живут и всегда жили два не только отдельные, но иногда и совершенно друг другу противоположные, враждебные существа».

… внутреннее толстовское столкновение язычества и христианства, отмеченное Мережковским, оказалось важным и для Алданова. Именно этот внутренний конфликт, по мнению Алданова, не позволил Толстому закончить «Хаджи-Мурата», где нравы горцев, их правосудие изображены не идеализированно, противоречат толстовству, и, тем не менее, «яснополянский моралист забыл свою проповедь, отдавшись чарам поэзии Кавказа».

<…>

У Алданова Толстой, <также, как и Мережковского>, неоднократно уподобляется Ницше: так,

<например>, он замечает, что и Толстой, и Роллан «оба – воплощенная искренность, и каждый мог бы, подобно Ницше, назвать себя ego ipssisimus[109 - ego ipsissimums – (лат.) само «я», в смысле «моя самость».]».

<…>