Книга Альбом для марок - читать онлайн бесплатно, автор Андрей Яковлевич Сергеев. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Альбом для марок
Альбом для марок
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Альбом для марок

Осколки – отечественные, от зенитных снарядов. Я просыпался ночью от бухания и слышал, как в спинке моего дивана возятся мыши. Неслышный осколок лег на подоконник рядом с моей головой. Под соснами Богословских, где мы с Борей когда-то собирали ландыши, осколки лежали поверх игольника, не зарываясь в землю.

Вдруг я вздрогнул: у Богословских я был не один. Я спрятался за сосну, он тоже. Он мог быть уличный, я – хозяйский, оказалось, оба посторонние.

Разложили друг перед другом добычу. Осколков у него было чуть больше. Его так же интересовали марки/ монеты.

Шурка Морозов жил на Кривоколенной напротив Тихоновых. Отец весь день в Люберцах на заводе, мать общественница. Дома – бабка, злыдня, дед был полицмейстер, фамилия Гарниш, считается, чехи, наверно, немцы – весь день заставляет пасти козу.

Я выбегал к нему за Сосенки, на свалку. Летом сорок первого года на ней валялись измазанные говном кра-сивые царские облигации. Мы колебались, брать – не брать.

Шурка гонял козу, матерился, пел:

      У попа была коза,       Хайль Гитлер!      Через жопу тормоза,       Хайль Гитлер!      Поп на ней говно возил,       Хайль Гитлер!      Через жопу тормозил,       Хайль Гитлер!

Мальчишка с козой – хотя фамилия Гарниш, считается, чехи, наверно, немцы – все не старик с козой, поет Хайль Гитлер, а не шпион.

Мы ссыпаем в ключ серу от спичек, затыкаем гвоздем и на привязи жахаем о бревно. Раскурочиваем патроны на порох, устраиваем взрывы. Из никелированной трубки – для малокалиберных – устраиваем самодрачку. Взрослые вздрагивают от этого слова, еще не поняв, что оно из области: Руку оторвет!

Самодрачка стреляла с раскатом из любимого каталога Иве́ра:

– Солотурн!

Я нашел круглую – как колбасный круг – часть от зенитного снаряда, вставил в отверстие гвоздь и стукнул – стала греться в руках, я успел зашвырнуть в речку.

Мы бежим в поссовет на боевой киносборник Победа будет за нами. В зале одни мальчишки. В кино фашисты толстые, глупые, с повязкой на рукаве. Над ними легко потешается бравый солдат Швейк. В наш тыл с парашютом спускается бывший помещик. Заходит к своей крестьянке. Старушка незаметно посылает внучку куда надо.

Кажется, мы понимаем, немцы – не то, что в кино. Поражают воображение величественные слова:

мотопехота, Мессершмит, Юнкерс-88, Фокке-Вульф,

штурмбанфюрер,

дивизия Мертвая голова.


Про своих рассказывают анекдоты. Например:

Приходит генерал в окопы. Грузин докладывает: – Кацо – налицо, елташ – в блиндаж, Абрам – в кладовой, Иван – на передовой.

Анекдотов про немцев я никогда не слыхал.


Лето тянется так долго, что до поступления в школу на моем огородике успевает из зернышка вырасти и созреть большой кукурузный початок.

Беспалый Борис Иванович, директор, оглядел меня и сказал кому-то в окно:

– Не свисти, не в лесу!

Удельнинская школа располагалась в обширной дореволюционной даче со службами и достройками. За ними – плотницкое, на скорую руку, издавна – М и Ж. Устоявшийся запах за тридцать шагов, кучи на улице и внутри, между М и Ж просверлена дырка.

Девочки приседают, сикают у забора. Все видно. До того я считал, что у шафрановской Люськи еще не выросло.


Мама огорчилась, что учительница не старая, опытная, а молодая, но и молодой отнесла новенькие галоши.

В первый же день завуч Тукан вошел посредине урока:

– Учебная тревога!

Школа, киша, расселась в длинной – изгибами во весь двор – щели. Я оказался у выхода.

– Этʼ даже лучше, – решила мама. – Если что, скорей выбежишь.

В ней застряла идея бегства:

– Научись кататься на велосипеде. Стоит велосипед – ты взял и уехал…

– Научись управлять машиной. Стоит машина – ты взял и…

Сама, как огня, боялась велосипеда и машины. Да и ни о каком отъезде, бегстве, эвакуации в семье речь не шла: что будет, то будет.

Домашние задания я выполнял одним махом. И все же, видя меня за тетрадкой, мама не могла не запеть незабвенного Ива́нова Павла:

      Надоели мне науки,      Ничего в них не понять.      Просидел насквозь я брюки,      Не в чем выйти погулять.

Незанятое унылое время я слонялся по снегу или читал.

Последние довоенные детские книжки не вяжутся с тем, что вокруг. Чудесное путешествие Нильса – так далеко, что впервые от чтения делается еще тоскливей.

Марка страны Гонделупы – жизнь совсем как в Удельной, но неправдоподобно легкая, нестрашная, благоустроенная. Захватывает – потому что про марки. Только я не поверю, что вся серия может быть на одном конверте. Папин сослуживец уходил на фронт и оставил мне на всю войну драгоценную редкость – каталог Ивера 1937 года. Я узнал, что в шведской серии не десять, а двенадцать марок, и они совсем не те, что на книжке. Ивер творил чудеса. Без словаря я понимал не только наглядные руж, блё, бистр, вермийон. Споткнулся на тембр в тембр-пост и на герр де л’индепенданс – из-за сходства с л’Инд.

Кавалер Мезон-Руж – мой первый взрослый роман, 365 страниц. Сладко тайно щемило, и я понимал, что рассказывать маме/папе про любовь Мориса и Женевьевы так же немыслимо, как про епание.

Еж конца двадцатых-начала тридцатых, комплектами – от выросших Игоря и Бориса – привозила добрая бабушка Ася. Все листали, читали, никому в голову не пришло, что мне лучше бы этого не давать – выключали же на Павлике Морозове! Еж утверждал, что жизнь везде отвратительна. Например, в Америке. Там есть один наш, хороший – пионер Гарри Айзман (его письмо и портрет), остальные – не наши, плохие. Агентство Пинкертона в Еже ничего общего не имело с прекрасным Нат-Пинкертоном папиных воспоминаний. Безработный с горя идет в шпики и из номера в номер – в картинках – пытает и убивает таких же рабочих. Было в Еже и смешное – ненужные изобретения: машина для сбивания яблок, машина для снимания сапог, машина для мытья спины. Но главное для Ежа – Лига наций, буржуи с сигарами, контрреволюционные переговоры о разоружении. Похожи на американцев – фашисты: в Италии они поят касторкой, в Германии – бьют.

В ожидании немцев Еж пошел в печку. Туда же случайно попала папина – сельскохозяйственная – Лошадь как лошадь Шершеневича. Печка стояла горячая от книг двое суток.

Ценности – кольца, часы, отрезы, мои марки – зарыли возле крыльца под фундаментом. Когда отрыли – марки заплесневели, сквозь рисунок проступили желтые прямоугольники самодельных наклеек.

Немцы должны были прийти – в Удельную и в Москву – шестнадцатого числа. Все – в Москве и в Удельной – почему-то сразу узнали, что из метро вышел поезд с правительством.


Нам с мамой было жутко в пустой даче, и мы пошли ночевать к соседям.

Голубоглазый седой Михей – у него были царский полтинник и крымские камешки – неистово бегал по комнате:

– Я увижу строй, я пройду сквозь строй, я скажу им: братья!

Михевна сидела у чайника:

– Ельня, Ельня, помешались они на своей Ельне. А про мое Ржищчево хоть раз написали? Где там моя мама? Михей, перестань бегать!

Михей не переставал:

– …и всюду жиды пархатые! Вот он здесь – не успел оглянуться, а он уже там. Пархачи!

На ночь я спросил маму про новое слово:

– Пархатые – это потому что порхают?

Я долго не мог заснуть, вспоминал:

– Ихь бин айн щюлер. Ихь хайсе Андрей. Майн фатер ист Сергеев. Майне муттер – Михайлова. Вир зинд руссиш.

Год назад на Большой Екатерининской бабушкин знакомый, учитель музыки, чех Александр Александрович Шварц узнал о моей любви к Франции и не одобрил:

– С немецким я прошел всю Европу. Учи немецкий – все тебя поймут.

Мама подучила меня немецкому, который вынесла из гимназии:

– Когда тогда немцев ждали, я, помню, все хожу, немецкие фразы вспоминаю, думаю, я сразу с ними по-немецки заговорю. А потом как подумала – да они меня живо в штаб заберут, переводчицей. А Андрюшку возьмут да на штык подденут. Нет, думаю, молчать надо.


Утром мы возвратились к себе и легли спать. За Македонкой вдруг началась канонада. Мама вскочила, упала и голенями со всего маху ударилась о спинку железной офицерской раскладушки. Охая, заперла еще на один оборот двери, поплотней занавесила окна. В убежище казалось еще страшнее. В Москве дед с бабушкой никогда не ходили: судьба.

К вечеру стало стихать. Мама выглянула сквозь стеклянную дверь на террасу: на деревянном топчане, прикрыв лицо, спал толстый чужой солдат.

Проснувшись, он оказался красноармейцем и объяснил, что на той стороне, в Новой Малаховке рвался артиллерийский склад.

Алексей Иванович повадился ходить к нам, то один, то с женщинами. Напевал:

      Жить невозможно      Без наслаждений.

Мы с Шуркой прозвали его кашалотом.

Кашалот пил, кричал неожиданно: что все военные – паразиты, – носил со склада консервы и сало в обмен на последние сливы/яблоки. Из Москвы приезжала его жена, плакала, привозила из магазина мануфактуру.

Все всё тащили. Кто-то сказал, и мы с мамой отправились за Чудаково в Кролиководство. Там нам за так – из старой дружбы к папе – дали с выставки два джемпера: загляденье – белый и белый с голубым в крупную матроску. Носить их было нельзя: пух лез в рот.

Сам папа вывез из Дома агронома отсыревшую пропыленную коллекцию минералов, учебную гранату Ф-1, перекошенный школьный микроскоп. Подобрал недостающие тома Малой советской энциклопедии.

После шестнадцатого октября папа заехал за нами. Электрички не ходили. От платформы до тамбура паровика зиял прогал. Мама его перепрыгнула, папа меня перенес на руках.

На Казанском вокзале у выхода в город сиротливый красноармеец с винтовкой проверяет паспорта. Вокруг вокзала – женщины на узлах.

По Первой Мещанской рядом с лошадьми тянутся беженцы. На подводе везут разбитый фанерчатый ястребок.


На трамвайной остановке в горчично-зеленых шинелях и квадратных конфедератках поляки не поляки, говорят между собой по-русски и немыслимо матерятся.

На Первой Мещанской у гимназии Самгиной выстроились американские штудебеккеры.

В марочном на Кузнецком офицер невоюющей Болгарии скупает неизвестно откуда взявшиеся раритеты.

Букинисты забиты роскошными старыми книгами. Ювелирные, даже галантерейные ломятся от самоцветов. Прекрасный камень с орех стоит как два-три кило картошки.

Тревога была два раза. В стороне ЦДКА стреляли зенитки. Театр Красной армии расписан пятнами, перед ним дощатая пристройка, чтобы сверху был не пятиугольник, а похоже на церковь. В сквере перед театром – зенитчики со слухачами.

В просторной Удельной зенитный огонь опьянял. Хотелось высунуться и посмотреть. На Капельском, в оторванном от земли замкнутом пространстве хотелось деться от окон подальше. Не из чувства опасности – его у меня не было.

Мама встала в очередь в булочной напротив 110 отделения, я остался на углу. Побыл минут десять, вдруг вижу, что на меня несется сорвавшийся с проводов троллейбус. Не испугался, не удивился, отошел. Троллейбус врезался, булочную тряхануло. Маму успокоили:

– Там мальчик стоял – он отбежал.

Я не отбежал, отошел.


На рынке кило картошки стоило 70–80, кило сахара 700–800, кило масла 1000–1200. У нас – вместе с дедушкой/бабушкой – по карточкам много хлеба. Вечером, тут же в булочной, папа загоняет буханку черного за 120.

Появляются невиданные продукты: в магазинах – кунжутное масло, на базаре – квашонка, в учрежденческих столовых – какавелла.

Новое выражение отовариться я долго производил от аварии.

К новому году выдали двести грамм карамели Сибирь с белочкой.


Новые военные вещи. От холода – химическая грелка. Толстый бумажный пакет нужно залить водой, тогда долго несильно греет.

От темноты – чтобы на улице не натыкались друг на друга – значок: светящаяся ромашка или просто бумажный кружок в жестяной оправе.

Зимой не топили, часто сидели без света. В кухонной темноте Бернарова Тонька слила мне за шиворот большую кастрюлю драгоценной картошки. Я заорал. Потом, помню, я на моем топчане, в комнате, вся квартира с бутылками. На спину мне прикладывают компрессы из постного масла. Не пожалел никто. Скорая помощь говорит: ожог второй степени; помочь ничем не можем, все уже сделано.


Изумленно и без разумения я обнаруживаю и выучиваю наизусть папины Облако в штанах и Хулио Хуренито. Из них явствует, что были, есть и не иначе будут другие, яркие страны, другая, яркая жизнь. В первую военную зиму я запомнил и полюбил бодрое слово футуризм.

(Гитлер)

Не верится, что Эренбург – тот же самый, что сочиняет в газетах, как маленький Гитлер подкладывал няне на стул кнопки.


В продовольственных пусто, витрины кормят окнами ТАСС:

  Шаловлив был юный Фриц,  Вешал кошек, резал птиц.  Днем фашист сказал крестьянам:  – Шапку с головы долой!  Ночью отдал партизанам  Каску вместе с головой.  Сидит Гитлер на заборе,  Плетет лапти языком,  Чтобы вшивая команда  Не ходила босиком.

В отрывном календаре загадка: Что самое гадкое на букву Г?


В газете: Хорти, Рюти, Антонеску,

Недич, Квислинг и Лаваль.


В газете из небытия на видное место выполз некогда всемогущий лизоблюд Демьян Бедный, Ефим Придворов, то ли сын великого князя, то ли еврей. Когда-то из Комсомольской пасхи я вынес:

      Дьяков Кир тузит попа              Афанасия…      Евпл, Хуздазат, Турвон, Лупп,      Евксакостудиан, Проскудия, Коздоя.

За Комсомольскую пасху бабушка/мама меня осудили. Теперь я читал в Правде такое же хлесткое:

      Берлинская ночь под Рождество.      Геббельсовское естество      Протестовало против довременной кончины.      В силу этой причины      Сидел Геббельс в бомбоубежище за столиком      Этаким меланхоликом:      Канун Рождества      Без праздничного торжества,      Без хвастовства о победном марше.      В припадке тоски      Растирая виски,      Геббельс диктовал секретарше…

Современное развитие транспорта не спасало. Папа и бабушка ездили за пятьдесят-сто километров менять вещи, чаще всего на картошку. Примороженная, слащавая шла на оладьи; немороженая, почти не чищенная варилась или жарилась на воде.

В Талдоме баба наобещала папе, взяла отрез и смоталась. Папа не огорчился, он считал, что все равно доверять выгоднее. Мама позанудствовала:

– Ты всегда так…

Бабушка при обмене не верила никому, тем более что жулья развелось… Умела видеть, где в бутылке постное масло и где наполовину – внизу – моча.


Мы с мамой выбрались в город. Трамвай медленно ползет от Трубной к Петровским воротам. Вдруг у выхода, через стекло от водителя закричала женщина: ей влезли в сумочку, и она держала вора за руку. Давка была обычная, военная. Стоявшим рядом деваться было некуда, и они – мужчины и женщины – свели вора, молодого, дикого, на асфальт.

– Не выкручивайте! Больно! Я сам пойду! – кричал вор откуда-то взявшимся милиционерам. Пассажиры шли сзади толпой. Медленно их обогнул черный начальственный зис. Бросок – и вор уже висел на его задней решетке. Дальше как в замедленном кино: зис дергает, решетка медленно отгибается, и вор с размаху ударяется об асфальт и еще метров десять-двадцать едет на коленях, оставляя темные полосы.


Голод: в Сосенках собака понюхала только что произведенное собственное говно и принялась аккуратно есть.

К первой военной зиме никто не готовился. Ко второй бестолково готовились с ранней весны. По совету газет/радио среза́ли верхушки клубней, проращивали семена. Перекопали большую часть участка, пустили далеких знакомых: близких никогда не было.


Дядя Иван по ночам ходил с берданкой по своей половине участка.

Забылись мамины распри с Авдотьей, часто на даче оставался за сторожа я один. Авдотья, злыдня, мегера, живорычка, мамина притча во языцех давала мне почитать библиотечных Лескова, Тютчева, Станюковича, Александра Грина, Спутников Пушкина.

Мир с ней продолжался всю войну.


Всю войну и позже я вел дневник. Сделал блокнот из бланков:


МОСКОВСКИЙ Областной ДОМ АГРОНОМА

п/о Долгопрудная, Краснополянского р-на, Московск. обл.

“…”…………194… г.


9 июня 1944 г.

Живу на даче.

Сегодня мама привезла дневник, и я могу записывать, что произошло с 21 мая, когда мы приехали в Удельную. Огород у меня маленький – я посадил всего: картофель 9 шт., помидоры 10 шт., горох 25 шт., бобы 8 шт., кукуруза 15 шт., фасоль 3 шт. Все, кроме бобов, взошло…

19 июля 1945 г.

…Только я открыл дверь на террасу, как увидел, что человек 10 ребят обрываются по направлению к калитке из клубники. У калитки был сломан замок. Я конечно испугался.


Жутко, когда непонятные многие спины ускользают к калитке. Жутко одному в даче. Хорошо, что папа забил толстой фанерой стеклянные двери на террасу. Плохо, что окна такие большие и низкие, что кто-то с улицы может смотреть в дом. Стекло не защита.


Шурка Морозов – садолаз – меня не забывал, и не потому, что мог у нас есть все, что росло. Причина – марки, монеты, солдатики, игры.

Сидя на чердаке, мы сочиняли приказы, рисовали планы, придумывали ордена. Я вырезал их секатором из консервных банок и раскрашивал масляной краской.

В саду за столом играли в подкидного, в акульку, в три листика, чаще всего – искозлялись – вдвоем, со слепыми. Важное дело в козле – чья хвалёнка. Главная карта – шоха́, шамайка. Валета склоняли вальтом, в именительном падеже – пант. Десятка в инфляцию стала тыщей.

Переговаривались на тайном языке школьно-подзаборного происхождения. Вместо: Я хочу курить:

– Я́-хонци хо́-хонци ку́-хонци.

Курили зверский вишневый лист, солому, изредка – филичевый табак и лакшовые папиросы: Норд, Путину, Прибей. До войны я таскал у деда – на пробу – копеечную Ракету.


Шурка ослепительно матерился. В ответ на просьбу: – Оставь:

– Хуй тебе от дохлого татарина! – или:

– Хуй те в сумку, чтоб не терлись сухари! – или:

– Кури, скорее сдохнешь, мне наследство останется.

Вместо здравствуй: – Как делишки насчет задвижки? – или якобы для взрослых: – Как делишки насчет запора к калитке?

Покупка: – Махнемся?

– ?

– Я те хуй в рот, а ты мне язык в жопу!


Шурка спрыгивал от кондюков на полном ходу, набравшись электричечной цивилизации:

      В стране далекой юга,      Там, где не злится вьюга,      Жил-был красавец,      Джунгли испанец,      Легкого был он веса…      Васенька толкнул меня сначала, да-да,      Так что меня сразу закачало, да-да,      Я собрался что есть духу,      Двинул Васеньке по уху,      Так что бедный Вася полетел.      Костя не стерпел такой обиды,      Кровью налилось его лицо,      Из кармана выхватил он финку – хлопцы —      И всадил под пятое ребро.      Сидели мы на крыше,      А может быть, и выше,      А может быть, на самой на трубе…

Целое лето я валялся на крыше – дачников не было, верх не занят – и горланил песни и арии. По переулку проносились садолазы, вопили:

– Андрей, спой серенаду!

Я дожидался Шуркина условного тройного посвиста – боялся пойти к нему сам, неуютно выходить за забор, страшно, что покусает Шуркина Мухтарка – однажды кусала.

Являлся Шурка:

      Хорошо в краю родном,      Пахнет сеном и говном!

Вдвоем не страшно – ходили купаться. Он ловко плавал, я еле держался на воде. Пузырь воздуха в больших мокрых черных сатиновых трусах поддерживает.

Однажды попробовали повесить котенка, помня, что шаловлив был юный Фриц, вешал кошек… Приготовили шнурок, облюбовали сук – не выдержали, отпустили.

В другой раз – плывем на плоту по узенькой Македонке, баламутим воду у мостков. Баба полощет белье, ругается. Шурка:

– Молчи, старая!

– Как те не совестно, я те в матери гожусь!

– Ты мне в подметки не годишься!


Благонамеренные соседки шептали маме:

– Что общего у Андрюши с этим шпаненком?

Сказать то же про Юрку Тихонова не пришло бы в голову: сын хороших родителей.

Тихоновы происходили с Капельского. Когда Юрка родился, мой папа обменял свой просторный полуподвал на Покровке на маленькую барскую комнату на Капельском.

За зыркающую повадку Юрку прозвали Шпиком – смертельное оскорбление. Со мной он держался превосходительно – четыре года разницы, московский уличный опыт. Звал меня одиночником.


Рассуждал: – Потому что потому

Окончается на У.

Соглашался веско: – Факт. игриво: – Вы правы ́, за вами рубль, жовиально: – Прав, Аркашка, твоя жопа шире, пёрнув: – Жопа подтверждает.

Вразумлял: – А ты говоришь, купаться…

В сердцах: – Ёп-понский городовой!

Закругляя: – Хорошенького понемножку, – сказала старушка, вылезая из-под автобуса.

Отказывал: – На вота тебе! – и показывал на ширинку.


Осуждая Шурку, соседки не замечали, что при – допустим – равном безобразии Шуркин фольклор был мальчишеский, бодрый, а Юркин – взрослый, усталый:

      Поручик хочет,      Мадам хохочет…           На острове Таити           Был негр Тити-Ити…      И о девушке в серенькой юбке…      В Капитановском порту      С какава на борту      Жанетта оправляла такелаж…

Если у Юрки появлялось новенькое, то это бывало не дай Бог:

  Старушка не спеша  Дорожку перешла,  Ее остановил милиционер:  – Вы нас не слушали,   Закон нарушили,   Платите, бабушка, штраф три рубля!  – Ой что же, Боже мой,  Да что ты, Бог с тобой!  Сегодня мой Абраша выходной —  Я в этой сумочке  Несу три булочки,  Кусочек курочки и пирожки.  Я никому не дам,            Все скушает Абрам,            Набьется он тугой, как барабан…           – Что ты, Вася, приуныл,            Голову повесил,            Или в булочной Абрам            Хлеба не довесил?           – Надо свесить два кило,            Свесил кило двести.            Как увижу я его,            Удушу на месте!

Юрка прельщал засаленным гроссбухом с марками: Стрейтс-Сетльмент, Лабуан, Абиссиния, синяя американская:

– Линко́льн, освободитель негров.

В круглой картонной коробке из-под мармелада у него были монеты.

– Платина – самый легкий металл, – Юрка показывал алюминиевый жетон Лиги наций.

На очень тяжелой монетке – как сейчас помню – и ошибаюсь:


3 РУБЛИ НА СЕРЕБРО 1840 ГОДА —

и по окружности: ИЗЪ ЧИСТАГО УРАЛЬСКАГО ПЛАТИНЫ.

(По Краузе, платиновая трешка 1840 года существует в единственном экземпляре, и надпись правильная.)

Ни с легкой, ни с тяжелой Юрка не расставался. Однажды промурлыкал:

– Мои финансы поют романсы. Бери рупь Катерины Второй. Семь червей.

Цена дикая, быть в дураках унизительно. Я вертел екатерининские рубли, пока на лучшем не прочитал:


ПЕТРЪ III Б. М. IМП. I САМОД. ВСЕРОС.

Забрал. Деньги со своего огорода, цена кило помидор. Сам выращивал, сам продавал соседним дачникам.

Чем дальше, тем больше излишки сада/огорода шли на базар. Авдотья торговала сама. Мама – никогда: или бабушка, или Анна Александровна, тихоновская монашка:

  – Яблоки – вырви глаз,  Налетай, рабочий класс!

После базара считали выручку – я смотрел, как неизвестно откуда выплывают непривычные, наверняка изъятые купюры тридцатых годов. Удивительным образом, люди брали эти сомнительные бумажки так же охотно, как рупь с шахтером, трешку с красноармейцем, пятерку с летчиком, червонец с Лениным, ди́кан.

У Анны Александровны был серебряный рубль Николая Второго. Она считала, что он стоит столько, сколько тогда можно было на него купить. Оставалось махнуть рукой.

Анна Александровна (мама за глаза говорила только: Святая) происходила из бывших, сидела на Беломоре, ходила под номером. Тихоновы пустили ее сторожить на зиму – она осталась у них насовсем и из таких, как сама, устроила маленький монастырь. С утра до ночи шли старушки от станции и удельнинской церкви к Тихоновым и обратно. То ли никто не донес, то ли время военное – их не трогали. Соседи звали Анну Александровну Ханжой и были бы рады сказать про нее что-нибудь скверное. Нас всех подряд она почитала красными. Что бы ни делала или говорила, во всем был вызов и настороженность.

– Здравствуйте вам. Нельзя ли мокруши?

– Пожалуйста, – всегда говорил папа.

Перед террасой под яблонями она выщипывала мокрицу для кур. Я вертелся поблизости, она со мной заговаривала – всегда о своем. От нее у меня был на лето старый – с ятями – перевод с французского.

Дневник:


19 июня 1945 г.

…Анна Александровна дала мне почитать “Проповеди для детей” Де Коппета. Замечательная книга.


Над этими простенькими историями я лил слезы, молчал о слезах и о впечатлении. На всю жизнь запомнил и распевал на самодельную мелодию: