Книга Третий брак - читать онлайн бесплатно, автор Костас Тахцис. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Третий брак
Третий брак
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Третий брак

Третий брак

Часть первая

1

Я не могу больше, не могу, не могу, не могу, я больше ее не выдержу!.. Да что же это такое, что же это за наказание за грехи мои тяжкие, что Ты посылаешь мне, Господи? Что же я сделала, что Ты так жестоко меня караешь?! Сколько еще ей сидеть у меня на шее? До каких пор терпеть, видеть эту гнусную харю, слышать этот омерзительный голос, до каких пор?! Неужели не найдется, в конце концов, какой-нибудь кривой-слепой, который женится на ней и спасет меня, спасет от этой суки, которую подбросил мне ее отец не иначе как для того, чтобы отомстить, – будь прокляты те, кто не пустил меня на аборт!..

Хотя что, собственно, я их проклинаю? Их больше нет. Да и не их это вина. Я, я одна виновата, что их послушала. В таких делах никому не стоит верить, только себе, никому другому!.. Пока она была ребенком, я утешала себя, что время все поставит на свои места. «Она станет другой! – говорила я. – Она исправится. В конце концов, рано или поздно, но в один прекрасный день она выйдет замуж. И кто-то другой посадит ее себе на шею». Как же! Сейчас! Напрасно я надеялась. Если все так пойдет и дальше, как пить дать – быть ей старой девой. Да и как не стать, если она такая? Ах, чтоб ей пусто было, этой гадюке Эразмии, вот во что вылились эти ее поповские штучки!.. Ну какой, какой же мужчина, я вас спрашиваю, обернется вслед вот этому чудищу и посмотрит на нее с интересом, если она так одевается, так себя ведет и так разговаривает? Какой нормальный мужчина сделает матерью своих детей такую – с этими ее бредовыми идеями, истериками, экземой, от которой она все чешется и чешется, так что экземе этой никогда не зажить, не засохнуть? Ой, Боже, так и останется она в девках, как пить дать останется, и горе мне, горе, я уж и не знаю, кого мне больше жалеть – ее или себя? Потому как, что бы я там об этой дурище ни говорила, все это так, пустое, слова. Я ей мать, и душа у меня за нее болит.

Но, послушайте, мне ведь и себя жалко. Каждый раз, когда она закатывает истерику, у меня разыгрывается язва. «Раз уж Господь сотворил тебя страшилищем, – говорю я ей, – так ты уж оденься как-нибудь поинтереснее, глядишь, и сможешь соблазнить кого-никого!» Но, увы, она не похожа на меня и в этом. Я бы не сказала, что я такая уж красавица. Но уж что-что, а впечатление произвести умею. Уж я-то всегда умела одеться. В ее возрасте меня долго учить не надо было, на лету все схватывала. Я шла, и мужчины все как один смотрели мне вслед. Что твои подсолнухи на солнце! Да уж, я-то не была как это земноводное. Хотела бы я знать, на какого дьявола она похожа. Не на меня, не на бабушку, о дедушке и вовсе говорить не приходится, а уж об ее отце и того меньше. Пусть он и был последним мерзавцем, пусть он был тем, кем он был, но он был очень даже хорош. И он был красивым мужчиной – очень красивым, даже слишком, куда больше, чем это пристало мужчине…

Да, я не красавица! Но умею жить. Какая женщина в моем возрасте выглядела бы так хорошо, как я? Все мои подружки и одноклассницы по Арсакийской гимназии слов нет как сдали. Встретишь их, бывало, на улице и вздрогнешь. Да они же просто старушки!.. И вовсе не потому, что уже внуки пошли, – вот у Юлии, например, внуков нет, – просто они себя запустили. Демобилизовались – и с концами. А ведь тело не старится, пока душа молода. «Пусть мои дочки теперь наряжаются! – говорят они. – Пусть наши дети идут на танцы и веселятся до упаду! Мы-то свой хлебушек уже сжевали!» Но они говорят так, потому что их дети стоят любой жертвы. У них же нет Марии! Они и знать не знают, что это такое – быть матерью Марии, поэтому я и не виню их за то, что они все как одна взвились до небес, узнав, что я снова вышла замуж вместо того, чтобы приглядеть кого-нибудь для нее. Они же не понимают, что в тот день, когда я решилась выкинуть этот фортель и выйти за Тодороса, я взвесила все за и против. Дорогая, сказала я сама себе, Мария – это жертва кораблекрушения, которая вот-вот потонет… Если я возьмусь ее спасать, она и меня за собой утащит. Если же хотя бы я выплыву, то так у нее будет еще немного времени, чтобы подрасти и хоть в чем-то повзрослеть. «Да выдай ты ее замуж, – говорили мне все вокруг, – и вот увидишь, ты сама ее не узнаешь». Я должна выдать ее замуж? А сама она найти мужа не может? Я, что ли, должна жениха на блюдечке поднести? Да со мной в ее возрасте по десять человек одновременно флиртовали. Куда бы я ни пошла, так и крутились вокруг моей юбки. Кому бы ни сказала: «Тебя возьму», побежал бы на край света!.. И как же это, скажете вы, в таком случае меня угораздило так вляпаться с Фотисом? Ну да это совсем другая история. Я стараюсь об этом вовсе не вспоминать, что теперь толку, только еще больше нервы себе треплешь. Может быть, иногда говорю я себе, так уж было провидением предназначено, чтобы я вышла за него и пережила все, что пережила. Предначертано мне было родить Медузу!.. А иногда я, наоборот, думаю, что ни Бог тут ни при чем, ни дьявол, ни судьба. Все моя вина, ничья больше! Я была упрямой, я закусила удила. Сказала: «Выйду за него», – и вышла. Из одного только упрямства. Только потому, что он не нравился никому из моих родных. Даже покойному папе, который всегда был очень осторожен в своих суждениях. Я не собиралась давать им еще один шанс влезть в мои дела и в мою жизнь, как они это уже однажды сделали. С меня хватило того горя, что они причинили мне своими кознями против Аргириса. Мне уже было не восемнадцать, как тогда, а двадцать семь. Я была независима и полна решимости делать то, что мне только в голову взбредет. В голову-то взбрело, да без глазонек осталась!..

Ну да это совсем разные вещи. Все хоть раз, да ошибаются. Но это что – повод платить вечно за одну глупую ошибку? Сколько я еще проживу? Десять лет? Двадцать? Кто знает! Я могу выйти сегодня на улицу и попасть под машину, вон они носятся как сумасшедшие. Но даже если на все про все у меня остался час, то я намерена прожить его так, как я хочу! Вряд ли кира-Галатея[2] произведет на свет еще одну Нину. Она уж давно на том свете. Хоть бы пожить без этого брюзжанья, сосредоточиться чуть-чуть и подумать о куда более серьезных вещах, чем вечная тема Марии, – Господи ты Боже мой, ну неужели Ты никогда не дашь мне этой радости?..

Вот уже два-три дня, как она взъелась на Тодороса. На нее такое накатывает время от времени. Шваркает дверьми у него перед носом. Отказывается есть с нами за одним столом. А когда мы остаемся с ней наедине, начинает поносить его с ног до головы, и его, и всю его родню до седьмого колена, хотя бедняга не дает ей к тому ни малейшего повода. Завидует она мне, чтоб ей пусто было, что тут еще скажешь? «Если тебе так неймется, – говорю я ей сегодня, – сходи в парк и найди себе какого-нибудь козла!.. Парк недалеко. В двух шагах. Пойди и сними какого-нибудь матроса или солдата, чтоб они тебе засадили! Я, что ли, должна его тебе отыскать? В твоем возрасте я не только тебя родила, но уже собиралась выйти замуж второй раз! Давай, вперед! – говорю ей. – Одевайся, марш из дома, и клянусь прахом моего отца, человека, которого я любила больше всех на свете, кого бы ты ни привела в мой дом, кем бы он ни был, но если ты придешь и скажешь: «С сегодняшнего дня этот господин – мой друг, мой жених, мой муж», я и полсловечка против не скажу, ты из меня ползвука и клещами не вытянешь. Да еще десять раз ему в ножки поклонюсь. Не я выйду за него замуж. Не я буду спать с ним. Ты с ним будешь спать. Лишь бы только он тебя не одурачил, конечно, – потому что таким засиделым, как ты, обычно просто дурят голову, – не сожрал бы твое приданое да и не бросил бы тебя, так что в итоге мало мне тебя на моей шее, да еще и выблядок прибавится! Давай, – говорю ей, – оделась и вперед на улицу; чтоб глаза мои тебя не видели! Если не хочешь мужа – у тебя же все не как у людей, так что ты и сама не знаешь, чего хочешь от жизни, – тогда иди и запрись в монастыре. Еще осталось несколько. Иди в Кератею к святой Мариам[3]! Давай, стань монахиней, как Эразмия, твой величайший образец! Ведь твой отец специально мне такой подарочек подкинул, завещав превратить мою жизнь в ад, не так ли? Давай! Одевайся! Сделай, наконец, то, что хочешь. Но только будь осторожна. Предупреждаю тебя в последний раз: даже не думай устроить мне еще хоть раз такую бурю, как сегодня, и уж тем паче при Тодоросе, потому что в противном случае, вот тебе крест, я превращусь в убийцу Кастро[4] и разрублю тебя на мелкие кусочки! И не смей убирать из гостиной фотографии моего отца и киры-Экави! Что с того, что они плохо сделаны? Скажите, пожалуйста, теперь не модно вешать фотографии на стенку. Пока я жива, этот дом мой! Я здесь хозяйка и буду вешать на стены все, что захочу, ты меня слышала? Вот когда ты, наконец, Бог даст, выйдешь замуж и у тебя будет свой дом или когда я, как ты выражаешься, сдохну и ты все это унаследуешь – а по тому, как ты надо мной измываешься, этого счастливого дня тебе недолго осталось ждать, – вот тогда хоть сама на стену повесься… Но пока я жива и последний свой вздох еще не испустила, я хочу видеть фотографии людей, которые меня любили и которые, увы, уже умерли и оставили меня на съедение такой ведьме, как ты!» Выпалила я все это, пошла и повесила фотографии папы и киры-Экави на место.

Она это как увидела, точно с цепи сорвалась. «Ой-ой-ой! – завизжала. – Смотрите, как мы боимся, чтобы не обидели нашу свекровь-прачку!» А я ей в ответ: «Если уж тут и есть прачки, так это только ты». Так начался наш сегодняшний скандал. «Сама ты прачка», – говорю ей, и – слово за слово – чуть дело до драки не дошло. Я вспыхнула как порох, потому что знаю, она специально киру-Экави поносит, чтобы меня задеть. Услышал бы Тодорос, как она его мать прачкой называет, мигом бы за волосы ухватил да всыпал бы ей по первое число. Да и кого еще это может расстроить? Кого другого, кроме меня и его? Уж не Марию, конечно. Мария – та скандалами наслаждается, жить без них не может.

Но даже и не будь Тодороса, все равно, пока жива, я хочу видеть фотографии киры-Экави на их месте. Не потому, что она моя свекровь. Какая невестка любит свою свекровь? Только одному Богу ведомо: если бы она была жива, я бы ни за что на свете не пошла бы за ее сына. Она могла быть лучшей – лучше не бывает – подругой во всем белом свете, но только не свекровью. Уж я-то это знала, как никто другой. Не говоря уже о том, что в том душевном состоянии, в котором она пребывала в последние годы, она уже не способна была ни к каким человеческим отношениям. То была уже не прежняя кира-Экави, с ее шутками, с верой в жизнь и людей – под напускным пессимизмом, не та кира-Экави, которой можно было рассказать все свои горести и которая в ответ давала советы так, как только она одна умела это делать. Ну уж нет! Если бы она была жива, когда Тодорос вернулся с Ближнего Востока, у меня бы и мысли бы такой не промелькнуло – стать ее невесткой. Это было бы смешно. Невообразимо. Мы бы неминуемо поссорились. Я уж молчу о том, как бы все над нами потешались. Даже и сейчас я иной раз встречаю знакомых тех времен, которых сто лет не видела, и они тотчас говорят мне: «Нет, ну ты только вообрази, Нина, могла ли ты себе представить, что однажды станешь ее невесткой?» И они говорят это с такой издевкой, что, если бы я обращала на них внимание, мне бы надо было переругаться со всем миром. Ну, так или иначе, думаю я порой, отчасти они правы. И в самом деле забавно, что все случилось так, как оно случилось, но только не с той точки зрения, какой придерживаются наши знакомые. Кто из всех этих сплетниц по-настоящему знал киру-Экави? Кто знал ее золотое сердце? Иногда я сомневаюсь, что и сама до конца понимала ее, хотя уж мы-то с ней съели не один пуд соли…

Некоторые находили ее занятной. Некоторые смотрели на нее с презрением, как, например, эта снобка Юлия. Ну никак не могла она уразуметь, как это я могу с ней общаться. В открытую она, конечно, ни разу не сказала, все больше намеками. «У тебя, Нина, такое доброе сердце! – бывало, говорит она мне. – Твой дом для всех открыт, кем бы они ни были. Я вот всегда своей Лилике говорю: у Нины самое доброе сердце в мире». Никак ей было не понять, почему это я предпочитала общество киры-Экави ее собственному или жены Карусоса.

Марта считала ее шутом и однажды так и сказала: «Ты как императрица, у них всегда были под рукой шуты и карлики». И до нее тоже никак не могло дойти, хоть она и строила из себя такую умную-образованную, что же это было такое, что заставляло киру Экави вести себя и как шут тоже, – а все это было только из смирения. Киру-Экави хлебом не корми, дай превратить свою жизнь в драму, но чем больше она ее драматизировала, тем смешнее это выходило, – и всегда она язвила только на свой счет, никогда ни про кого другого.

Что же до тети Катинго с ее ханжеством и смехотворными принципами, это уж само собой, что она воспринимала киру-Экави исключительно как воплощение дьявола на земле. Ну что ж, в каком-то смысле она была права: кира-Экави была и дьяволом тоже. Но в то же время она была и богом, и святой, и нет никого, кто знал бы это лучше, чем я, потому что это я прошла с ней по пути всей ее жизни, пусть не с начала, но до самого конца, и только я понимала ее душу так, как ее не понимали даже собственные дети!..

Ее дети, ха! Имея такую дочь, как моя, я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что из всех Божьих созданий нет и не может быть никого во всем этом мире, кто понимал бы нас хуже, чем те, кто вышли из нашего чрева. И если всего этого недостаточно для того, чтобы хотеть видеть ее фотографии у себя в гостиной, тогда скажем так: я это делаю, потому что мы провели вместе незабываемые дни. Потому что я открыла ей мое сердце, а я его родной матери не открывала. Потому что она, все понимая по своему горькому опыту со своей дочерью, да и со всеми остальными детьми (ведь, в конце концов, Поликсена повела себя не лучше, чем Елена), была единственной из всех моих родных и близких, кто сочувствовал мне от всего сердца. Единственной, кто разделял и понимал мое горе и мою печаль, а как же мне не горевать, если такая мне выпала злосчастная участь – произвести на свет дитя-чудовище!..

2

С кирой-Экави я познакомилась в 1937 году. Или нет, не в 37-м. Точно, это произошло летом 36-го, в августе. Я потому так хорошо это помню, что тогда вот-вот должно было наступить Успение Богородицы. Мы как раз готовились к празднованию дня рождения Ее Высочества, и у нас вовсю шла генеральная уборка, борьба с пылью по всем углам, натирка паркета и прочие радости. Мы с Мариэттой, растрепанные, босиком, как раз вышли на терраску на крыше и давай перетряхивать бархатные портьеры из гостиной. Это был последний ужас на сегодня. Хватит уже, думала я, завтра тоже будет день, успеем насладиться. «Добьем портьеры и пойдем ополоснемся, чтобы хоть как-то освежиться». Не успела я договорить, как до нас донеслось трень-трень колокольчика – значит, кто-то открыл калитку. «Поди-ка посмотри, кого это там нелегкая принесла, – говорю я ей. – Давай сюда твой угол и посмотри, кто это. Надеюсь, свои, а не какая-нибудь еще особо важная персона, а то я на чучело огородное похожа. Если меня сейчас кто увидит из чужих, как пить дать за цыганку примет».

Она бросила мне свой край портьеры и легкой козочкой – ах, Мариэтта, моя Мариэтта, где-то ты теперь? – спрыгнула на балкончик над прачечной. С него прекрасно просматривается вся дорожка от калитки до главного входа. Она подозрительно сморщилась, как поступала всякий раз, как встречала кого-нибудь новенького. Я наблюдала за ней и от души веселилась. Наверняка кто-нибудь чужой, подумала я. Чтоб Мариэтта так надулась, точно кто-то незнакомый должен быть. Такая уж она была. Прямо как пес цепной – чужих на дух не переносила. Она вернулась на крышу, взялась за портьеру, и мы продолжили.

Я поняла, что она заговаривать не собирается, я уже все ее повадки наизусть выучила. «Ну и?..» – говорю я ей. «Никого». – «Как никого, когда я слышала колокольчик». – «Так никого. Я ж тебе говорю». Так она со мной разговаривала. «Эразмия. – соблаговолила она наконец сообщить. – С какой-то оборванкой».

Для Мариэтты Эразмия была «никто», как Одиссей для Полифема. Но, как я и думала, кто-то чужой все-таки заявился. Но вот кто – я и понятия не имела. Наверняка кто-нибудь из этих субчиков, с которыми Эразмия водила знакомство у святой Евфимии, сказала я сама себе, иначе Мариэтта не поминала бы оборванок. Так она называла всех, своих и чужих, кто ей был не по душе.

К несчастью, у нее была дурная привычка обзывать так и мать Андониса. «Оборванка» на «здрасьте», «оборванка» на «до свиданья». К той это так и прилипло – ну, она и в самом деле была Оборванкой с большой буквы. Кончилось тем, что мы ее по-другому уж и не называли, когда Андониса не было дома, и я всякий раз тряслась, как бы у кого-нибудь это не вырвалось и при нем. Я понимала, что он и слова не скажет, но расстроился бы человек, а у него и так расстройств было выше крыши из-за моей дочери, которая поедом его ела. А Борос мне тысячу раз говорил: «Нина, позаботься о том, чтобы ему не приходилось волноваться. Его сердце в очень плохом состоянии. Побереги его». Но что я строила со всем моим терпением и заботами, то разрушала моя дочь своим поганым языком. Только он соберется замечание ей сделать, как она уже заявляет: «Оставь меня в покое! Я тебя знать не знаю! Ты мне не отец!..» И это в двенадцать-то лет. И так доводила взрослого мужика, что его судороги хватали, дрожал, как рыба на песке.

Мариэтту мы привезли с Андроса, тем летом, когда отправились отдохнуть в имение тети Болены, двоюродной сестры отца. Мариэтта была из Писомерии – со всеми вытекающими. А писомериты, спросите любого андросца, знамениты своим негостеприимством и ядовитым языком, и Мариэтта была дочерью своей родины на все сто. Меня она любила, как преданный пес. Андониса уважала, пусть даже они и задирались друг с другом беспрерывно. Но в глубине души она знала, кто здесь хозяин, и даже побаивалась его слегка. А вот от всех остальных, своих ли, чужих ли, камня на камне не оставляла. Не было человека, к которому она не прилепила бы прозвища. Тетю Катинго она звала ханжой, а никак не госпожой. Принцессу – индюком. Когда она так говорила, я делала вид, что сержусь, чтобы не распускалась, но про себя признавала, что трудно придумать более удачное прозвище. Она всегда была надутой, как индюк, индюк она и есть, индюком надутым и останется!

Но больше всех прочих она не переваривала Эразмию. Та у нее просто в печенках сидела. Как посмотрит на нее – передернется. А когда та притаскивала с собой своих подружек, чтобы похвастаться нашим домом, я с трудом удерживала Мариэтту, чтобы она не выгнала всю честную компанию. Не раз и не два она объявляла дорогим гостям, что я больна и не принимаю. «Пойди свари нам кофейку», – говорила я Мариэтте. Покойная мама приучила меня быть дружелюбной по отношению ко всем, а отец – не быть снобом и не отвергать никого прежде, чем хоть чуть-чуть его узнаешь, а как еще узнать человека, если не выпить с ним кофе? «Пойди сделай кофе и вишневое варенье достань!» – сколько раз произносила я эту фразу. И каждый раз она послушно шла на кухню и, высунувшись так, чтобы только я ее видела, начинала корчить рожицы, смысл коих был ясен без лишних объяснений: а вот не буду варить им кофе! Попробуй только скажи что-нибудь! Хватит с них и варенья!.. Да уж, иногда она меня ставила в крайне неудобное положение.

Хотя, с другой стороны, она говорила вслух о том, о чем я не решалась заикнуться, к тому же она была честной, работящей и преданной, да и вообще в последние годы перед войной, из-за болезни Андониса и отсутствия хоть какого-то заработка, мы докатились до того, что задолжали ей за десять месяцев работы, а она слова нам худого не сказала, поэтому я закрывала глаза на все ее недостатки и вполглаза смотрела на ее «гостеприимство», тем более что со временем наши гости к ней привыкали и не обижались. Пусть, говорила я себе, почувствует, что и она член семьи и имеет право на свое мнение.

«Так, все, ну эти портьеры к черту! – говорю я ей. – Лично я смертельно устала! Черт бы побрал эти праздники со всем их весельем, вот как-нибудь вселится в меня сам сатана, и я хлопну дверью у всех перед носом!.. Что она такое, эта твоя оборванка?» – спрашиваю я Мариэтту. Уж я-то знала, если ее не спросишь, сама ни за что рта не раскроет. Да даже если и спросишь, она не из тех, кто легко раскалывается. «Уф!.. Говорю же тебе, оборванка!..» Она была немногословна. И привыкла говорить со мной на «ты». Только к покойному отцу на «вы» и обращалась. Послушал бы это кто-нибудь, кто нас не знает, решил бы, что она хозяйка, а я – прислуга.

Но, возможно, в первый раз в своей жизни Мариэтта оказалась неправа. Кира-Экави не была оборванкой, она вообще не имела никакого отношения к тому сброду, который постоянно таскала в мой дом Эразмия, хотя я много раз ставила ее в известность, что не желаю никаких посторонних лиц в моем доме (но она не обращала на меня внимания, пряталась за спиной Андониса). Нет! Кира-Экави не была оборванкой.

Я ее сразу раскусила, и первое впечатление меня не обмануло, я не разочаровалась в ней даже и тогда, когда выяснила, что мои первые догадки были верны и что она и в самом деле познакомилась с Эразмией у святой Евфимии. Ах, один Бог знает, сколько я претерпела и терплю до сих пор из-за этой старой «святой» мошенницы!..

Святая Евфимия была «монахиней». В молодости таскалась по округе и продавала свечки, ладан, «щепочки со Святаго Креста» и жития святых. Должно быть, в конце концов она их все-таки прочла, поскольку до нее дошло, что не так уж трудно кому-нибудь еще, кроме древних святых отцов, заделаться святым, потому как, когда она состарилась и не могла уже больше туда-сюда ходить по улицам и переулкам, сняла комнатушку возле церкви Святого Левтериса, принялась изображать святую и жила на подношения уверовавших в ее святость (от одного – триста грамм сахара, от другого – сто пятьдесят кофе и так далее и тому подобное), ими, как я позже узнала, торговала ее невестка – у святой было двое сыновей. Своей славой она была обязана прежде всего тому, что вот уже сорок лет не ела мяса, но кроме этого подвига за ней числился и другой – она предсказывала будущее.

Однажды и я решила отправиться к ней на знакомство. Не для того, чтобы узнать свою судьбу. Это мне было известно лучше, чем кому-либо другому, – погожий денек по утречку видно. Пошла, только чтобы умаслить Андониса. Господи, помилуй его душу, но в тот момент он просто всем рылом в религию зарылся – ровно твоя свинья в желуди. Когда мы поженились, большего безбожника и нечестивца свет не видывал. Нет, правда, такого богохульника я в жизни не встречала. Не то чтобы он был безбожником, потому что богохульствовал. Бывают верующие люди, которые поносят Христа и Богородицу и по батюшке, и по матушке со всем простодушием, а бывают такие, кто не верит, но и сквернословить не будет, хоть ты его озолоти; таким был бедный папа. Это, знаете ли, вопрос воспитания. Андонис не относился ни к тем, ни к другим. Он ругался страстно, зная цену каждому извергнутому слову. Высмеивал все, что имело хоть какое-то отношение к Богу или церкви. Дня не было, чтоб он не помянул мою привычку зажигать лампадку под иконой – не иначе как чтоб тебе отпустили все твои грехи, так он говорил. Он еще имел наглость говорить о моих прегрешениях. Я-то, горемычная, зажигала ее прежде всего из уважения к памяти покойницы мамы. Я чувствовала, что неправильно отказываться от традиции только потому, что она умерла, от традиции, которой наша семья придерживалась с тех пор, как я начала познавать мир. А еще я делала это и потому, что, по правде говоря, всегда боялась спать в темноте. Но таким Андонис был до тех пор, пока не заболел.

Когда у Андониса обнаружили гемиплегию и у него отнялась левая нога, то все дела он передал в руки одного из кузенов, который в конце концов отблагодарил его за оказанное доверие не только словом, но и делом, обчистив до последней нитки, мы же отправились на все лето в Корони. Он впервые возвращался в свою деревню после того, как столько лет провел в Афинах. И это я заставила его уехать из города. Мы могли бы поехать на Андрос, как когда-то. Но я надеялась, что климат Корони окажется полезнее. На Андросе все-таки слишком влажно. Кроме того, так мне казалось тогда, и с психологической точки зрения ему будет полезно вернуться спустя годы в родные пенаты, туда, где прошли его детские и юношеские годы. Это поднимет ему настроение, размышляла я, придаст мужества. И как потом стало очевидно, я была не так уж неправа. Только все произошло совсем не так, как я предполагала.

Борос, наблюдавший его в Афинах, прописал ежеутренние прогулки для укрепления мышц. Как правило, он поднимался в крепость на вершине горы. Если вы ни разу не ездили в Корони, значит, знать не знаете, что это такое – красота природы. Когда я была еще юной девицей, мы всей нашей веселой компанией ездили в путешествия на Эгину, в Метаны, на Сунион, на Андрос и так далее и тому подобное, но такой красоты, как в Корони, я нигде не видела. Ох, грехи мои тяжкие, вот, надеюсь, кончится когда-нибудь эта чертова история, эта кровавая мясорубка, когда брат убивает брата, и Господь удостоит меня радости снова туда отправиться, взглянуть на это дивное место пусть даже и всего один разочек, прежде чем навеки закроются мои глаза. Когда-то у нас была книга Афины Тарсули с фотографиями разных мест Пелопоннеса, была среди них и фотография Корони. Но что сталось с этой книгой, где она теперь, понятия не имею, она мне уже много лет как не попадалась.