Та крепость осталась от венецианцев. Вдоль ее давно разрушенных стен вилась узенькая дорожка, спускавшаяся к морю, прямиком в одну из пещер. Там, в этой пещере, когда-то, много веков назад, нашли икону Божьей матери, созданную, если верить преданиям, самим евангелистом Лукой. А поскольку она считалась чудотворной, так же как икона Тиносской Божьей Матери, то каждый год на Введение во храм там собиралось немало народу из окрестных деревень, дабы поклониться чуду. И многие страждущие излечивались. Но все это я узнала значительно позже. А так я без задней мысли отправлялась вместе с ним – мне нравился вид из крепости, да и не хотелось оставлять его одного (я боялась, как бы он не упал и не разбился бы на камнях, оставив меня, горемычную, одну-одинешеньку). Мы брали с собой корзинку с яйцами, сыром, помидорами и свежайшим деревенским хлебом и, добравшись до вершины, усаживались на травке и перекусывали. Иногда я отправляла вместе с ним мою драгоценную дочурку, в тех случаях, разумеется, если мне удавалось оторвать ее от постели – она у меня всегда страдала сонной болезнью. «Что, – говорю, – снова беда, снова нас укусила муха цеце?» Но в тот день он не захотел идти с ней. «Не буди ее, – сказал он, отмахиваясь, – один пойду». Я знала, каким он бывал порой твердолобым упрямцем. Уж если сказал что, хоть ты тресни, все одно его с места не сдвинешь. Я-то пойти не могла, даже если бы он и соизволил меня пригласить. Я с его двоюродной сестрой Артемисией уговорилась наготовить лапши, чтобы забрать с собой в Афины. Мы как раз задумали отъезд дней этак через десять. В Корони мы застряли больше чем на три месяца, и меня одолела тоска по Афинам. Скажи мне кто: останься еще хоть на денечек, – да ни за что. Да и он уже начал нервничать. Все его мысли были о покинутой без присмотра работе.
Обычно он возвращался около одиннадцати. «Одиннадцать! – сказала я Артемисии, когда услышала, как пробили часы на церкви. – Не поставишь кофейку? Он уже вот-вот придет…» Но минуло полдвенадцатого, двенадцать, полпервого, – где Андонис? «Бегом, – говорю я Принцессе, – посмотри, может, он у своих кузенов, а оттуда пулей в кофейню! Возможно, он пошел сразу туда». Но мерзкая девчонка давай одеваться да прихорашиваться, как будто под венец собралась. Нет чтобы разделить мою тревогу, нет, эта идиотка пошла, расселась перед зеркалом и давай прическу укладывать. Одну прядь заложит, другая развалится. Я это как увидела, аж затряслась от ярости. «Дрянь бесчувственная! – кричу я ей. – Жалкое создание! Ты меня в могилу сведешь! Как только ты можешь сидеть тут и прихорашиваться перед зеркалом вместо того, чтобы пойти и сделать, что я просила!.. Ну, берегись, вот я тебе задам, когда вернусь!» Бросаю свою лапшу на полдороге, бегу к его кузенам, оттуда в кофейню, на площадь, бегаю туда-сюда как безумная, спрашивая всех подряд, не видел ли его кто. Никто не видел. Поскользнулся и упал, думала я. Поскользнулся, упал, и теперь я найду его мертвым! Пока я бежала к крепости, мне пришло в голову все, кроме того, что случилось на самом деле.
Я уже почти дошла до вершины, от страха не чуя ног под собой, когда увидела, как он спускается вниз, держа палку над головой, чтобы издалека показать мне, что она ему больше не нужна и что он идет сам. «Андонис! Ты! Ты! Как ты мог! Как тебе не стыдно! – закричала я, когда он приблизился, и разрыдалась. – Как тебе не стыдно так меня путать! Неужели ты не понимаешь, что я тут чуть с ума не сошла от страха?» И заплакала, как маленький ребенок. Он обхватил меня за талию, и мы, обнявшись, пошли вниз.
Как произошло его чудо, он не рассказал. То, что газеты Каламаты и Триполи ухитрились раздобыть столько подробностей, тоже оказалось чудом. Вторым. Деревенские собрались у нас в доме, чтобы собственными глазами узреть избранника Богородицы. Его касались, его щупали, его тормошили, чтобы убедиться, что он настоящий. «Ну а теперь-ка, кир-Андонис, давай становись марафонцем!» – сказал ему, помню, какой-то крестьянин, изо всех сил треснув его по колену. Двор Артемисии наполнился слепыми, хромыми и сифилитиками. Трудно было поверить, что вся эта нечисть столько времени оставалась невидимой, скрываясь за чистенькими, свежепобеленными фасадами деревенских домов. Но когда я услышала, что новообращенный кир-Андонис начал раздавать деньги бедным, я поняла, что пришло время топнуть ногой. Я чуть ли не насильно схватила его, и мы отбыли в Афины. Не прошло и недели после нашего возвращения, как у него снова парализовало ногу, да еще хуже прежнего!..
Ах, ну что же я за несчастная женщина, ну отчего вся моя жизнь пошла наперекосяк! – вопрошала я неизвестно кого, поднимаясь к церкви Святого Левтериса. Мало того, что не успели мы и пяти лег прожить вместе, как он заболел, как раз тогда, когда и я могла бы начать радоваться жизни, ну хоть чуть-чуть, вместо того чтобы становиться сиделкой при убогом, так теперь еще и эта напасть – надобно, видите ли, опуститься до уровня двинувшейся на религии старухи, тащиться по этим закоулкам на поклон к бог знает какой мошеннице, и это должна делать я, Нина, и все ради того, чтобы заткнуть ему рот, чтобы он перестал твердить, что это я виновата и в том, что его болезнь и не думала проходить, и что дела идут все хуже и хуже… Но что ж, в конце концов, Андонис – мой муж, снова и снова повторяла я себе, и быть снисходительной – мой долг.
Что меня больше всего выводило из себя, так это роль, которую во всем этом отвратительном водевиле сыграла Эразмия. Эразмия – бывшая ученица моей мамы. Когда-то у мамы было швейное ателье на улице Сина, и в один прекрасный день добрые родственники прислали Эразмию с Кефаллонии в Афины пожить с замужней сестрой, осевшей в Афинах, помочь ей с новорожденным, а заодно и выучиться шитью. Сначала она как ученица приходила к нам только днем. Но поскольку она, в отличие от всех прочих девиц, была немногословной и работящей, мама начала ее выделять. Мало-помалу она стала оставаться и по вечерам, до тех пор, пока не водворилась навеки в нашем доме как своя, ближе некуда. И с того момента стала главной и чуть ли не единственной причиной наших с мамой ссор. Она отравила наши отношения. Я, не признаваясь в этом даже себе, ревновала. Чем больше любви выказывала ей мама, тем больше она раздражала меня. Коварная бледная моль. Одна только ее внешность доводила меня до бешенства. Я знала, что она меня ненавидит, и ее ненависть была ядом, от которого не было противоядия. Стоило посмотреть на ее рожу, и если в эту минуту я над чем-то смеялась, смех замерзал на моих губах. Мерзкая тварь меня ненавидела, потому что, пока она слепла, пришивая на юбки бисеринки и пайетки, которые были тогда в большой моде, я развлекалась в Кифисье, читала или бегала с подружками в кино. Тогда оно еще было немым. И мы выходили из одного кинотеатра и тут же шли в другой.
Когда она видела, что я надеваю платья с глубоким декольте, то желтела от злости. А наивная мама, которая ни на секунду не догадывалась об истинной природе чувств Эразмии и считала ее образцом порядочной девушки, спрашивала: «Что с тобой, дитя мое? Ты хорошо себя чувствуешь? Слетай-ка на рыночек, купи десять аршин гросгрейна, заодно и свежим воздухом подышишь!» Эта муха навозная своим лицемерием внушала маме безграничное доверие. Прежде чем приняться за работу, дождь ли, снег ли, она непременно перлась в Святого Дионисия и ставила свечку. И мама, которая очень хотела ходить в церковь, да только никогда у нее не было на это времени, уже начала принимать эту хитрую крысу за ангела-хранителя нашего дома. Глядишь, в угоду Эразмии Бог, может быть, спасет и нас, грешников! «Ты что, плохо себя чувствуешь, дитя мое?..» – ласково спрашивала она ее. А меня запирала в моей комнате, щипала и шипела, что я – вредная эгоистка, которая только и умеет, что тиранить девочек из мастерской.
А потом бедняжка мама заболела – катаракта, так что о шитье уже и речи не было. На время мы были избавлены от Эразмии. Она уехала на Кефаллонию. Мы продали дом на улице Сина и купили вот этот. Но где-то через год она вернулась со своей Кефаллонии, сняла комнату в нашем районе, якобы случайно, и снова начала к нам ходить. Мама звала ее к нам, чтобы та составляла ей компанию, а заодно бы и шпионила за мной. Она тем временем совсем ослепла и нуждалась в паре зрячих глаз, чтобы знать, что в доме происходит как надо, а что требует вмешательства. Мариэтта, несмотря на то что любила и почитала маму, далеко не всегда потакала этим ее прихотям. И в один прекрасный день мама сказала: «Давай-ка переселяйся к нам», но Эразмия отказалась от сладкого угощения, не преминув воспользоваться случаем и подлить яду. «Вы-то меня хотите, – сказала она маме, – да только не забудьте поинтересоваться, что скажет госпожа Нина, ведь она теперь хозяйка в этом доме, не так ли?» Об этой беседе мне рассказала присутствовавшая там Мариэтта. До этой истории я по разным причинам никогда не выказывала ей свою неприязнь открыто. Не из корысти, как теперь заявляет моя дочурка, потому что она, видите ли, работала на нас за так, но по той простой причине, что у меня не было особых поводов ссориться с Эразмией открыто. По характеру я человек терпеливый и сдержанный в высказываниях, особенно в общении с людьми, которых не люблю. Я стараюсь вовсе не обращать на них внимания, пусть даже они делают мне гадости.
Только однажды я чуть было не выставила ее за дверь. Она у меня уже в печенках сидела. Это было в самый разгар наших скандалов с Фотисом, закончившихся разводом, и тогда госпожа Эразмия запиралась вместе с мамой в комнате, и – шу-шу-шу – весь день шло обсуждение моих разногласий с мужем. Они выносили приговоры – обычно в пользу Фотиса – и имели наглость полагать, будто я им буду подчиняться. Или объясняли, как воспитывать мою дочь. Они, видите ли, опасались, как бы я не вырастила ее атеисткой, такой же, «как ты сама, бесстыжая». Ну и чего они добились, спрашивается, – сделали ее себе подобной, тем и погубили. Но даже тогда я все еще терпела. Тогда у мамы, кроме катаракты, нашли еще и рак. Врач не дал ей даже года жизни, и Эразмия, не могу не признать, была ей больше чем сиделка, больше чем дочь. Днем и ночью она сидела у ее кровати. А когда заболел и отец и я увидела, с какой преданностью и с каким бескорыстием она стала ухаживать и за ним до самой последней его минуты, я была потрясена. И простила все, что она сделала до этого. Часто я думала, что была к ней несправедлива, и испытывала угрызения совести. Может, я и скопище людских пороков, как уверяет моя дочь, но вот в неблагодарности меня упрекнуть точно нельзя.
Короче говоря, когда мы с Андонисом поженились, Эразмия уже была больше чем обычной приживалкой. Она стала членом семьи. Когда умерла мама, а вскоре и папа, она взялась за воспитание Принцессы. Брала ее с собой в церковь, или на ярмарку, или водила ее в парк. Временами я восставала против этого. «Вот что я тебе скажу, – говорила я, – если тебе кажется, что у Марии нет матери, и ты решила ее удочерить – на здоровье! Забирай ее отсюда, и чтобы духу вашего здесь не было, обеих. Сделай из нее монахиню в миру по своему образу и подобию, сколько угодно, но только за пределами моего дома, пожалуйста, чтобы я этого не видела и не слышала!»
Но все это происходило тогда, когда я доходила до крайней степени кипения, – а я редко злилась. В большинстве случаев я возносила хвалы Господу за то, что нашелся хоть один человек, который уведет Марию из дома и даст всем остальным немного передохнуть. Теперь-то я в этом горько раскаиваюсь. Одному только Богу известно, как же дорого я заплатила и плачу до сих пор за те редкие минуты покоя. Я должна была выставить Эразмию из дома сразу же после смерти мамы. Без нее и Мария не превратилась бы в такое чудовище, каким она стала, и не было бы места для всех этих чудес, что случились сначала в Корони, а затем и в Афинах. Даже и в смерти Андониса я виню ее – пусть даже здесь есть только доля ее вины. Если бы Андонис не ударился в религию, он бы никогда не столкнулся с, возможно, самым большим разочарованием в своей жизни, которое в конце концов его и погубило.
До того как заболеть гемиплегией, он доводил Эразмию до слез, безжалостно высмеивая ее религиозный фанатизм. «Что ж ты замуж-то не выйдешь? – спрашивал он ее, бывало. – Что, бережешь кое-что, знаю что, для Христа?» И тут же сам и отвечал, хохоча до слез: «А я знаю почему: потому что он красивый и у него ноги не воняют!» Эразмия бледнела, тряслась от злости, даже мне ее было жалко. Но позже я поняла, что она не нуждалась в моей жалости. Наоборот, она наслаждалась ролью христианской мученицы и иудейского пророка одновременно. Часто она вскипала, обнажала меч, глаза ее метали молнии, и она гремела не хуже твоего громовержца, что-де придет день, когда Господь заставит его заплатить за богохульство, как покарал он такого-то и такую-то, и разражалась длинным списком из Ветхого Завета. Андонис вроде как пропускал это мимо ушей и продолжал веселиться. Однако пусть он этого и не показывал открыто, но я-то, я уже читала в его душе, как в открытой книге, и видела, что на самом деле эти проклятия падали на благодатную почву. Он был самым обычным крестьянином с большим запасом суеверий в личном багаже. В глубине души он боялся Бога, верил в адские муки (а у него были все основания полагать, что его душа окажется именно там), может, как я иногда думаю, это и было главной причиной, заставлявшей его богохульствовать. Но стоило ему заболеть, тут уж он припомнил каждое ее слово. Она молчала, но глаза ее сияли торжеством. Да ей и не надо было что-нибудь говорить. Ну и ловко же она разлила свою отраву! Я смотрела, как чах Андонис, и догадывалась о той борьбе, что шла у него в душе. «Эразмия права. Я согрешил, и Господь покарал меня» и так далее и тому подобное. Как-то вечером я зашла в спальню и застала его распростертым перед иконостасом. Я притворилась, что ничего не заметила, вышла и закрыла дверь. Вид Андониса, упавшего перед иконами, меня потряс. Пусть я не выношу попов, но я не атеистка. Я верю в ту неведомую силу, что управляет миром. Я была ошеломлена. Но и представить себе не могла, что пройдет совсем немного времени и то, что мне показалось искренним и серьезным раскаянием, превратится в дешевый балаган, которым все и закончилось. Потому как возвращение Андониса в лоно святой церкви было больше похоже на безумный цирк на выезде. Когда мы вернулись из Корони, Эразмия приняла его как заблудшую овцу, прижала к груди и плакала как дитя. С того самого вечера он отказался спать в нашей общей спальне, и это притом, что мы и так спим каждый на своей кровати. Я уложила Принцессу на диван в гостиной, а ему постелила в ее комнате. «Ну, если так пошли дела, можешь отправляться в монастырь. Что ж ты застрял в чаду и смраде городских соблазнов? Отправляйся на Афон, станешь святым…» – вот что я сказала ему.
Но уезжать в монастырь он не хотел. Предпочел устроить его в моем доме. С помощью Эразмии он перезнакомился со всей этой шушерой, святой Евфимией, с такими попами, сякими попами, расстригами, и с тем монахом, и с этими, со святой в Новом Фалиро и со святой в Крахами, и все они принялись шастать в мой дом денно и нощно, не очень-то обращая на меня внимание, как будто бы хозяйкой здесь была не я, а Эразмия. Я понимала, что все это безобразие не может длиться вечно. Либо он изменится, либо мы разойдемся. Но до поры терпела, заклиная собственного бога сотворить какое-нибудь чудо и избавить меня ото всех этих святых. Самая лучшая политика, казалось мне, просто делать вид, что я с ним согласна, иначе мы и вовсе станем чужими друг другу. Вот с таким настроем я и отправилась знакомиться со святой Евфимией.
Комнату она снимала в большом многоквартирном доме, двор его был весь в лужицах гниющей воды, по которым прыгали босые сопливые мальчишки. Не было никакой нужды интересоваться, какая из всех комнат – ее. Едва я вошла во двор, как мне в нос ударил запах ладана. Всегда его терпеть не могла. Каждый раз, когда мама кадила, я начинала задыхаться, хотя это с годами прошло. Зашла внутрь. В одном углу – металлическая кровать, посередине – стол со стульями вокруг, сундук и на полу плетеный коврик. Самая обычная комната, как у всего простонародья, – если бы не иконы, которые покрывали все четыре стены сверху донизу. Сто, двести икон, всех цветов и видов: Богородица, сидящая одесную. Божья Матерь Неусыпная, Божья Матерь Умиление, Усекновение главы Иоанна, Святой покров. Введение во храм, Благовещение, Рождение младенца Иисуса, Тайная вечеря. Распятие, Воскресение, все евангелисты, штучно и оптом, мученики, святые обоих полов – и еще целая куча икон, все отпечатанные или рисованные, но ни одной старинной, хотя бы византийской, какие были у нас дома. Посреди всего этого иконного великолепия было и изображение зодиакального круга. А это-то здесь при чем? Тайна сия велика есть…
Святая Евфимия скрючилась в низеньком кресле, стоявшем подле кровати. В комнате больше никого не было. На ней – ряса, подпоясанная кожаным поясом с серебряной пряжкой, шапочка с вышитым красным крестом, а в руках – веревка с узелками вместо четок. Я занервничала. Как бы юмористично ты ни был настроен, но невозможно равнодушно пройти мимо, увидав такое, – это странное существо больше походило на высушенные мощи святого или мумию какого-нибудь фараона, чем на живого человека…
В этот день Эразмия шила у кого-то на дому, а потому не могла пойти со мной, как мы договаривались вначале. Однако она самым детальным образом проинструктировала меня, что должно делать: опуститься на колени, поцеловать святой руку, преклонить голову, чтобы она могла меня благословить, и не говорить ни слова, пока та сама со мной не заговорит. И я была готова разыграть всю эту комедию и разыграла бы, если бы меня не остановила сама святая. Едва она увидела, как я вхожу, то, как будто бы только меня и ждала (голову даю на отсечение, что ее предупредили с вечера), подняла руку, впилась в меня своими маленькими, глубоко посаженными глазками и гласом, исходившим словно бы не из человеческой груди, а из какого-то пересохшего колодца, вострубила: «Стой». Затем перевела дыхание. «Стой! Твое имя начинается на Н… На руке твоей – три венца… Дай мне немного воды…» Не произнося ни слова, я налила из графина, стоявшего на столе, воды в стакан и помогла ей попить. «Спать хочется!» – пробормотала она, когда я вытерла капли, пролившиеся ей на грудь. «Спать хочется!..» – повторила она. Я повернулась к ней спиной, чтобы поставить стакан на стол, и когда обернулась, то она… нет, правда, она уже вовсю храпела!..
Я решила уйти. Вытащила из сумки пакет с халвой, который принесла специально для нее – шел пост, – и положила на стол. Потом, ступая на цыпочках, вышла во двор, со двора на улицу, вдохнула свежего воздуха, аромата дикой сирени, растущей на другой стороне улицы. Как будто вернулась из Аида на землю. Когда Андонис спросил меня: «Ну, как все прошло?» – «Ну что тебе сказать, – ответила я, – она обнаружила, что мое имя начинается на Н, а потом заснула». Он выглядел удовлетворенным. О «пророчестве» – трех венцах – я даже заикаться не стала. Не самый это подходящий предмет для беседы с Андонисом, человеком, который одной ногой стоит в могиле. Он так слепо верил в провидческий дар своей святой, что тут же подумал бы: «Хм, так я умру, а Нина и в третий раз замуж выскочит!» И пока я, несчастная, всеми правдами и неправдами пытаюсь удержать его на этом свете, ему стукнет в голову еще какая-нибудь дурь и он сойдет в могилу на час раньше назначенного ему срока. Да и, по правде сказать, у меня и мысли не было, что такое возможно и что «пророчество» окажется настоящим. Даже и сейчас я уверена, что это было простое совпадение, ну, или на крайний случай предсказание дельфийского типа. Знаем мы все эти штучки. Наверняка Эразмия рассказала ей все обо мне. А уж когда женщина была замужем два раза, а ее второй муж наполовину парализован, да еще и сердечник, а сама она при этом вполне молода, не нужно быть особым Тиресием, чтобы прозреть будущее. Но так я думаю теперь, когда все уже произошло. В те дни я только посмеялась над безумной идеей, что могу и в третий раз выйти замуж – а что, собственно, еще могли означать эти три венца? – хотя не могу сказать, чтобы на меня это вообще не подействовало. Я начала бояться, что пройдет совсем немного времени и я потеряю его, и утроила свои усилия. Кроме парализованной ноги и сердца, у него еще были проблемы с давлением. Это уж как водится – пришла беда, отворяй ворота. И уж когда человек заболевает, то на него обрушивается все сразу, а, к несчастью, он был таким обжорой, что несмотря на то, что ему была предписана строжайшая диета, тайком прокрадывался к холодильнику и ел все подряд. Давление вместо того, чтобы падать, поднималось, и он чуть было не умирал от удушья. Так что он был вынужден делать себе кровопускания: засосывал себе ножницы в нос и напускал целый таз крови!.. Нога у него по-прежнему была наполовину парализована, но он уже свыкся со своей инвалидностью. Слава богу, хоть из-за этого он не так расстраивался. Брал палочку и хромал себе потихоньку в контору или в кофейню. И с течением времени все чаще в кофейню и все реже в контору, дела в которой, увы, тоже похрамывали. Потому что, если бы дела шли хорошо, Андонис никогда не позволил бы себе так распуститься. Он был не из тех, кто легко поддается телесным недугам. Но обстановка в мире с каждым днем становилась все хуже: война в Китае, война в Абиссинии, война в Испании!.. Все только и судачили о том, что скоро дело дойдет и до всей остальной Европы. И постепенно люди перестали вкладываться в недвижимость. Зачем, говорили они, нам строить дома? Чтобы их разрушили, когда начнутся бомбежки? Люди перестали строить, брат Андониса продолжал его обкрадывать, Эразмия не упускала ни одного случая вытянуть из него побольше на елей, всенощные и на всякую, якобы богоугодную, чепуху. Казалось, вокруг нас плетется какой-то заговор, направленный на то, чтобы разрушить всю нашу жизнь, начавшуюся всего-то шесть-семь лет назад и при таких хороших предзнаменованиях!.. Настолько хороших, что на мгновения мнилось, будто все это будет длиться вечно, а наши поездки в Лутраки, на Эгину и на Порос ничто и никто не сможет отменить!
Месяца через два после того, как я отправилась на знакомство со святой, в нашем доме состоялась знаменитая всенощная, во время которой святую внесли в дом верхом на кресле, чтобы она произнесла нам речь «на семи языках». И еще дней с десять после этого, как раз в тот вечер, когда я с Мариэттой вытряхивала портьеры на террасе, Эразмия притащила к нам в гости киру-Экави, каковое явление, как показали последующие события, было ниспослано Господом не только для того, чтобы избавить меня от Эразмии, но и попутно привести в действие те механизмы, что спустя годы должны были осуществить «пророчество» святой…
Но кто бы знал? В тот сумеречный день, когда она впервые вошла в мой дом (вообще-то это был уже второй визит, если учесть всенощную как первый), у меня и в мыслях не было, что однажды эта женщина изменит мою судьбу. Мне она показалась довольно милой, и уж во всяком случае она очень сильно отличалась от всей той швали, которую к нам тогда таскала Эразмия. Я пригласила ее заходить почаще с одной-единственной целью – позлить Эразмию. Но мы подружились, и даже наш домашний цербер, Мариэтта, привечала киру-Экави – как видела, что та идет, мигом неслась на кухню и ставила кофе, не дожидаясь, пока я ей об этом скажу. Но кто бы мог подумать, что в один прекрасный день кира-Экави станет моей свекровью!
3Не хочу выглядеть самодовольной, все-таки в этой жизни нужно быть поскромнее, но что вы хотите, я была не для Андониса. Только вот после всех этих неприятностей с Фотисом я осталась без каких-либо средств к существованию, да еще мама заболела и закрыла ателье, а существовать на скромную пенсию, которую папа получал от университета, было абсолютно невозможно. Да, у нас был дом. Нам не надо было платить арендную плату, но стены не скушаешь, если только не продать их или не заложить. Но я дала клятву не трогать дом ни при каких условиях, пусть даже мы и дойдем до крайней степени нищеты. Мама, которая по доброте душевной столько лет содержала всю свою родню, да еще подкармливала моего горе-братца, который выцыганивал у нее все до последнего гроша, так и не сумела ничего отложить на черный день. Да у нас никогда и не было столько, чтобы можно было засунуть в чулок. Единственные ценности – украшения, доставшиеся ей от матери, и их-то мы и начали обгладывать. Но когда ты болеешь, денежки быстро улетучиваются. Драгоценности мы съели на раз, а затем принялись занимать у родственников: у дяди Ираклиса, у дяди Стефаноса и так далее и тому подобное.
Я думала, не найти ли работу, но у меня не было ни малейшей идеи какую. В те времена и помыслить было нельзя, чтобы женщины, во всяком случае женщины нашего круга, работали, да я ничего и не умела, разве что пойти секретаршей или поварихой в какой-нибудь богатый дом. Но я, видишь ли, была несвободна. Кроме мамы и папы, нуждавшихся в няньке, как малые дети, а я не могла полностью доверить их Эразмии, на мне была еще и Принцесса (Мариэтту мы временно отослали назад в деревню). Принцессе было лет пять-шесть. И она уже тогда была неблагодарным созданием, не способным оценить ни одной жертвы, на которые я пошла ради нее. Естественно, я думала о замужестве. Таким же было и мнение родственников. Мы задолжали им кучу денег, так что вынуждены были их уважать. Поэтому несмотря на то, что я была совершенно не в том состоянии, чтобы начать жизнь заново и взвалить себе на шею нового сукина сына, я была вынуждена признать, что они правы. Другого выхода просто не было. И мне начали устраивать смотрины, сначала привели бухгалтера, затем зеленщика, наконец, старика, у которого было три дома, миокардит и никаких детей и родственников. Но я не имела ни малейшего желания выходить за служащего, чтобы жить только на зарплату, или опускаться до торговца и тем паче превращаться в медсестру. Вот уж для этого мне точно не надо было выходить замуж. «Да он старик, долго не протянет, а тебе останутся его дома…» Но если я и была готова выйти замуж по расчету, это не означало, что я была до такой степени циничной, чтобы строить такие чудовищные планы. Мне казалось это одним из смертных грехов, не перед Господом, Создатель подобной ерундой не занимается, но перед самой собой.