– Нет, – кричит Луизка, тыча пальчиком в окно, – Киска там.
Обращаться с собаками здесь учились сызмальства, любой мальчишка не хуже взрослого мог собак и выпрячь и, что посложнее, запрячь.
Собачья упряжь – алык – делается из прочных сыромятных ремней. Одной петлей она охватывает грудь собаки, другой живот. Тяж идет к главному ремню, который называется потяг. Его прикрепляют к передней дуге нарты – барану. К потягу привязываются с двух сторон одна за другой – цугом – собаки, в отличие, например, от ненецкой упряжки, где собак впрягают в нарты веером. Собаки знают свое место, привыкают к нему, Я видела в Чокурдахе двух собак, которые бегали возле дома, вынюхивая что-то в снегу. И одна из них держалась все время сзади. Останавливалась первая, и тотчас же, как вкопанная, замирала вторая. Мне объяснили, что эти собаки так работают в упряжке, и та, что сзади, приучена повторять все движения той, что впереди. Если бегущая впереди собака начинает лениться, не налегает всей силой на постромки – еще раньше, чем каюр-погонщик, это замечает собака, бегущая сзади, и подгоняет «халтурщицу», покусывая ее за ноги.
Упряжка – это не просто некий обезличенный механизм в восемь-десять «собачьих сил». Это скорее некий собачий коллектив, где есть добросовестные собаки-трудяги и есть псы, склонные полениться, «сачкануть». Есть посмелее, позадиристее, и есть смирные, сразу поджимающие хвост, стоит соседу по упряжке, сосборив черный кожаный нос, показать клыки. Есть в каждой упряжке своя иерархия, есть свои аристократы и свои парии, но на вершине этой иерархической лестницы, признаваемый беспрекословно всеми, стоит вожак упряжки – передовик. Без хорошего передовика нет упряжки.
Упряжкой управляют только голосом. Ни хлыста, ни длинной палки-хорея, которым пользуются при езде на оленях, в руках у каюра нет. «Поть-поть-поть» – кричит он, и передовик поворачивает направо, увлекая за собой упряжку. «Кхыр-кхыр» – налево. «Тоо-ор!» – значит «Стой!» Много разных команд должен знать вожак упряжки и четко их выполнять.
Серо-черный низкошерстный Январь, слегка похожий на овчарку, – передовик в упряжке Ивана Варякина. Припадая на передние лапы, молотя хвостом, коротко взлаивая и даже как будто улыбаясь, Январь всем своим существом устремляется навстречу приближающемуся хозяину, натягивая до предела короткую цепь. Обычно отношения с собаками у охотников довольно сдержанные, лишенные всяческих сантиментов, – рабочие отношения. Собак редко гладят, ласкают – не принято. Но для Января Иван делает исключение. Он опускается на какое-то бревнышко, и Январь, жмурясь и повизгивая от удовольствия, прямо-таки подползает под хозяйскую руку.
– Он у меня талант, – говорит Иван, трепля собаку за уши, – ему и команд не надо, он сам у каждой пасти останавливается. И даже если пурга пройдет, след заметет, снегу сантиметров на тридцать нападает, он сквозь снег этот старую полозницу все равно чует, прямо по путику идет.
Есть и еще одна причина особого отношения Ивана к своему передовику. Когда охотник останавливается, чтобы проверить ловушку, он продевает остол или прудило, как его здесь чаще называют, – толстую палку с тяжелым железным наконечником – в специальную ременную петлю, прибитую сбоку нарт, и втыкает его поглубже в снег. Это – прикол, якорь для упряжки. Но если вдалеке покажется песец или дикий олень, собаки могут рвануться, выдернуть прикол и уйти. И только у передовика преподанная человеком наука должна оказаться сильнее инстинкта погони. Передовик должен удержать упряжку, не дать ей сорваться с места. Упустить упряжку или, как здесь говорят, отпустить собак – одна из самых страшных опасностей на охоте.
Тот день у Ивана начался неудачно: первые пасти оказались пустыми. Четвертая ловушка сработала – Иван еще издали увидел, что бревно лежит, а не торчит вверх, как поднятое дуло пушки. Собаки на подходе к пасти почему-то занервничали, залаяли, Адам и Амур, впряженные друг за другом, попытались даже рвануться в сторону. Нарты накренились, Иван закричал, огрел ближайшего к нартам Амура прудилом. Снег вокруг пасти был взрыт и истоптан – и десятку песцов так не наследить. Иван не сразу разобрал, кто это здесь похозяйничал, а поняв, вскочил ногами на нарты и на всякий случай внимательно оглядел тундру, поворачиваясь во все стороны. Следы были медвежьи. Нечасто, но случается, белые медведи заходят довольно далеко в тундру на участках, расположенных вблизи побережья. Яр – как раз такой участок. Иван, как он однажды выразился, обслуживает побережье океана. Запах рыбы приводит зверя к пасти, и, пытаясь достать приманку, медведь задевает сторожок. Падающее бревно не может, конечно, причинить ему серьезного вреда, но, получив бревном по морде или по лапе, медведь впадает в ярость. Разметав по снегу все не слишком-то прочное сооружение, медведь идет по тундре, круша все пасти, встречающиеся на его пути. Иногда, если зверь попадется темпераментный, он, прежде чем успокоится, успевает вывести из строя десятка два ловушек.
Однако на сей раз медведь, забредший на участок Ивана, оказался или слишком флегматичным и стерпел обиду, или, наоборот, шустрым и ему удалось увернуться от падающего гнетка. Во всяком случае, пасть не пострадала и две ближайшие, видные издалека на ровной тундре, были тоже целы. Но ни в одну из них песец не попал, а в третьей оказалась почти совсем расплющенная тяжелым бревном глупая белая «крупашка» – куропатка. И только в середине дня, подъехав к очередной пасти, Иван увидел свисающий наружу роскошный белый хвост.
Песец попался, видимо, давно, сильно примерз, его пришлось долго теребить, раскачивать, отдирать от днища ловушки аккуратно, не торопясь, чтобы не повредить драгоценную шкурку. За спиной резко взлаяли собаки, но сегодня, нанюхавшись медвежьих следов, они целый день вели себя нервно, и Иван не сразу обернулся, а выпрямившись с песцом в руках увидел, что собаки уходят. Дальше он действовал автоматически: отбросив песца, схватился за длинный ременный шнур – такой шнур волочится по снегу за каждой нартой именно на тот случай, если придется ловить уходящую упряжку. Но тут же почувствовал, что шнур не натягивается, и нарты стоят на месте. А упряжка – восемь собак, освободившись от груза, перепутав постромки, смешавшись в один клубок и надрываясь в лае, быстро уходит в тундру.
Только один Амур, впряженный справа ближе всего к нартам, бился в алыке, стремясь уйти вместе со всеми, но не мог в одиночку преодолеть сопротивление воткнутого в снег остола.
Ивану еще не приходилось отпускать упряжку, но он не раз слышал рассказы об этом и от отца, и от других охотников, потому что все они, как говаривал в свое время Варякин-старший, «этим окрещены». Но такого случая, чтоб нарты остались, а собаки ушли, не было, наверное, ни с кем. Иван даже не сразу понял, как это могло произойти. Собаки весь день нервничали и на остановках у пастей грызли и кусали потяг. Особенно постаралась Чума – большая, сильная, «пертужая» собака, которая могла в одиночку тянуть нарты, но была «шибко ндравная», за что и получила свою кличку. На широком сыромятном ремне хорошо были видны следы ее мощных зубов. В этом месте и оборвался потяг, когда собаки учуяли что-то и «дернули».
Положение Ивана, конечно, нельзя было назвать отчаянным: в нартах лежал карабин, оленья шкура, немного дров, кое-что из еды. Но до ближайшей избушки было еще часа два хода на упряжке, а у него остался один Амур. Хорошо, полярная ночь уже кончилась, но день был еще короток, снег уже заголубел, и воздух начал как бы сгущаться в преддверии ранних сумерек. Утром мороз был всего градусов тридцать, но к вечеру стало холодать.
Смертельно было жаль упряжку – ушедшие в тундру собаки чаще всего погибают, если их не удаётся быстро разыскать с вертолета. А у Ивана шансов добраться до рации не было никаких. Придется отсиживаться в поварне и ждать, когда на Яру всполошатся и начнут его искать – до Яра ему без собак не добраться. Погруженный в эти невеселые мысли Иван упрямо тянул нарты по следу ушедшей упряжки – благо, она ушла почти в ту сторону, где была избушка. Рядом «работал» Амур. Он налегал на постромки, что было силы, словно понимал серьезность ситуации, в которую они с хозяином попали. Иван посмотрел на пса, высунувшего от старания язык, и угрюмо подумал о там, что в поварне, куда он стремится сейчас дойти, запасено совсем немного рыбы. А если пурга? Ему вспомнились рассказы стариков о том, как приходилось иногда есть собак, и его передернуло.
Прошел час. Второй. Стемнело. И вдруг Ивану показалось, что вдалеке, на белой глади тундры, появилось какое-то темное пятно. И словно донесся собачий лай!
– Январь! Январь! – отчаянно закричал Иван. И через несколько минут собаки прыгали уже вокруг Ивана, путая и без того перепутанную упряжь. Январь повизгивал и бил хвостом, словно извинялся за все, что пришлось пережить хозяину. А Иван готов был расцеловать его в смышленую виноватую морду.
Если остальные собаки – мышцы, тягло, то передовик – это душа, мозг упряжки. Упряжную собаку можно заменить в любой момент – была бы вынослива – «пертужа», да хорошо бы «гнала дорогу». Смена передовика – это всегда событие, встряска для упряжки. Подготовка передовика – целая наука. Отбирают лучшего щенка из помета самой лучшей, самой чистопородной собаки. Тщательно проверяют все его стати – лапы, грудь, шерсть. Хорошо ли видит, хорошо ли слышит. Чуть подрастет – начинается учеба, натаскивание будущего вожака. Готовить его начинают задолго до того, как одряхлеет старый передовик – ведь ему предстоит стать «наставником», передать молодому всю науку. Учат молодого в основном «на практике», припрягая к «старику». Собаки обычно сохраняют «рабочую форму» лет пять, хорошего передовика держат подольше, прощая за опыт и ум некоторую потерю силы.
За жизнь через руки каждого охотника проходят сотни собак, запоминаются, конечно, только наиболее яркие индивидуальности. Но передовиков своих охотник, как правило, помнит всех. Расставание с состарившимся передовиком – всегда маленькая драма, почти всегда – уверенность в том, что другого такого не будет.
С остальными собаками расстаются без особых эмоций – ничего не поделаешь, роль собак сугубо служебная, держать собаку, которая уже не может работать, никто не станет. За год на прокорм упряжки нужно более пяти тонн рыбы. И какой – отборной. Ни одна здешняя собака есть ни щуки, ни налима не будет.
В самый первый мой приезд в Полярный я пошла смотреть, как кормят собак – а это происходит один раз в день. Прокопий Семенович Варякин вдвоем с женой вынес из дома огромный чан – алгуй – с варевом из рыбы. Несколько минут, пока варево остывало на морозе, пахуче дымясь, собаки бесились, лаяли, рвались и падали, опрокинутые натянувшейся до предела цепью. Потом Прокопий Семенович попробовал пальцем в чане, и махнул жене – давай. Содержимое чана вылили в длинное долбленое корыто. Короткая схватка возле него, два-три пинка хозяйской ноги, и через минуту все было тихо, все морды были опущены к еде. Железно усвоенное правило – позже начнешь, меньше достанется – очень способствовало наведению порядка.
И тогда я заметила пса, который, грустно помаргивая желтым глазом, сидел в стороне, зябко поджимая культю, оставшуюся вместо левой лапы. Прокопий Семенович понял мой немой вопрос.
– Хороший передовик был. В капкан попал. Пристрелить полагается. Не смог. Рука не поднялась. Упряжка ушла, он ее обратно привел, в тундре меня нашел. Так что я ему, может, жизнью обязан.
Собаки уже вылизывали корыто – кто как мог, некоторые норовили влезть в него лапами. Их привязали по местам, они улеглись, сытые, умиротворенные.
– Ну, иди, пенсионер, – вздохнул Прокопий Семенович, выливая из чана прибереженые остатки. И вчерашний гордый повелитель упряжки заковылял к корыту, униженно-благодарно виляя хвостом.
Между прошлым и будущим
Знакомые вечно недоумевают, когда я в очередной раз начинаю укладывать рюкзак: «Что тебя туда тянет?»
В самом деле – что, кроме, конечно, дикой, несказанной красоты тундры?
Пожалуй, нигде не встречала я места, где бы так, как в Русском Устье, сойдясь вплотную, глядели друг другу в лицо настоящее и прошлое.
Когда «Бодист» в третьем часу ночи приткнулся, наконец, к берегу, первое, что я увидела, был старый домик Чикачевых, стоящий почти на острове – со всех сторон подступила к нему вода. Однако, уцелел, держался еще. Из низеньких дверей выскочил незнакомый парнишка, за ним – девушка в городском клетчатом пальто, а за ними и Михаил Иванович – по-домашнему, в тапочках. Парнишка схватился за мою поклажу, девушка церемонно протянула руку: «Лена». Дядя Миша радостно приседал, хрипловато хохоча и ударяя себя по коленкам: «Приехала, милая ты моя, приехала. А мы все на дачке живем, дожди были – страсть, земля-то пораскисла, водовозка до домов дойти не может, а через весь поселок не натаскаешься».
– Воды много надо, – вздохнула Леночка, – вот у нас… Она откинула полог на кровати. Уткнувшись носом в подушку, посапывало полугодовалое существо, зажав в кулачке резинового зайца. Ленка привезла из Магадана не только диплом.
– А это Славик дяди Мишин, из армии вернулся, – упредила Ленка мой вопрос, кивая на парнишку. – Охотник? Нет, что вы, он связист по специальности, на почте работает.
Я поняла, что о муже спрашивать не надо. Здесь от века радовались любому ребенку, а прижитому «на стороне» – особенно. Для маленького поселка, где почти все состоят друг с другом в разной степени родства, «вливание свежей крови» было благом. Отсюда вообще совершенно спокойное, лишенное всякого ханжества отношение к детям, рожденным вне брака. Для них существовало даже специальное название – девьи дети. В прежние времена девушка, имеющая пару девьих мальчишек, считалась завидной невестой – чуть подрастут, и уже готовы помощники. А там и свои народятся – семьи здесь всегда были традиционно многодетными. Ленка и сама девья – Матрена замужем никогда не была. А Ленка через несколько лет выйдет замуж за прекрасного парня, по профессии механизатора, и привезет его в поселок. И я буду привычно подгадывать дела так, чтобы в конце августа быть в Москве: Леночка с мужем и тремя детьми остановятся обязательно у меня по дороге с юга – домой, куда надо попасть непременно до первого сентября, потому что Елена Николаевна – директор поселковой школы.
Но это все еще будет. А пока Ленка идет впереди меня, ловко преодолевая по мосточкам тянущиеся от домов трубы отопления. Подрагивают на клетчатом модном пальто тугие тяжелые темно-каштановые локоны. Постукивают каблучки по дощатому настилу. Напевает.
И не твоя вина,Что ты была прекрасна…– Леночка, чья музыка? – спрашиваю я.
– Евгения Мартынова, – небрежно бросает она через плечо. – Вообще очень люблю весь этот цикл Дементьева. А Вы? Вот это… «Ланская? Почему Ланская? Я Натали цветы принес…»
– Литературу преподавать будешь?
– Литературу? – удивляется она. – Нет, физику.
И поднимаясь на крыльцо нового дома, говорит: «Вам, конечно, тут спокойнее будет. Дениска, правда, не капризный, но все-таки… – И помолчав, добавляет: – И книги здесь. А воды вам что одной – пару ведер».
В этот мой приезд я ощущаю себя в поселке совсем иначе. И раньше жители все были гостеприимны и доброжелательны, но относились к моим расспросам не то чтобы скептически, но как бы с сомнением: где Индигирка, где Москва, может ли быть, чтоб там и впрямь заинтересовались проблемами их житья-бытья. Да и я – «тамошняя», из другой жизни…
Я напечатала в «Литературной газете» очерк и с трепетом ждала вестей из поселка. Первым откликнулся, конечно же, Михаил Иванович: «Читали твою статью в клубе, как раз охотники съехались на Новый год, народ сказал – все правильно!»
В первое утро иду по поселку, и от каждого дома то хозяин, распрямившись с топором в руке, то хозяйка, оторвавшись от рыбы, которую она чистит для засолки, кричат мне: «С приездом, Васильевна!» Зовут в дом, угощают юколой, приглашают вечером «на строганинку», делятся новостями.
– С банькой беда, банька-то совсем обвалилась, по весне под воду ушла.
– А у Варякиных третья девчонка родилась, Иван смеется, будем, говорит, стараться – до охотника.
– Сезон хороший был, песца богато, а рыбка нынче омалилась, только кормимся.
Спасибо тебе, жизнь, за это утро…
За окном «моей» комнаты – новый четырехквартирный дом. Каждый вечер предлагает мне удивительное зрелище: с одной стороны дома на небе – пурпурные полосы заката, а с другой – небо нежно золотится восходом. Солнце как раз за домом как бы на минуту «приседает» за горизонт, чтобы тут же выскочить обратно. Пик полярного дня уже миновал.
Недавно ушли от меня гости – приходили бабушки чайку попить. Тетя Огра. Тетя Дука. Тетя Фрося. Женщины вообще-то здесь стареют рано – к пятидесяти глядятся бабушками. Но это настоящие старушки, им всем далеко за семьдесят. Довольны, что мне интересно про «досельную» жизнь: «Молодые-от и не слушают, им не надо».
– Чай хороший, – хвалят вежливо. – Как называцца-то? А, индийский! Знам, знам, молодые называют так – «со слоном». Дука, а помнишь в раньшие времена тоже в фактории привозной был, вот как тут слон, – там рука была. Яво так и звали – «с рукой».
– Юколка хороша, не пересушена. Матрона, небось, стряпала, Она хозяйка. И пирожки, небось, не Ленка пекла. Молодые – им куда, они энти… сосиски любят, хлопотать не надо.
– А правда, что раньше рыбу любили… ну… не совсем свежую, – осторожно спрашиваю я.
– Ка-ак же, кислую ели, кислую. Хозяин, бывало, говорит: «Огра, скисли-ка рыбки». Заверну в травку, положу в тепло. Подкислится, тогда жарю. Хвалит. Совсем, говорит, другой аппетит. Теперешние не едят, нет. Таперича свежую давай.
– Дак и лопоть-то нынче кака… Сноха-то исподнее снимат, а оно трешшит, искра во все стороны – страсть! А она смеется, бает этто – как ее – синтетика.
– Фрося, а ты помнишь платье у мене было шепеткое, из бурса. Бурс-от? Дак шелк, голубой был, розовый, зеленый. Переливался он, да, помнишь, как?
– И шуршил, – вздыхает Фрося, – Дорогой был…
– Дорогой, – согласно кивают остальные, – дороже не было.
– А еще энто, как яво, – верверет, черный – гладкий был и рубчиковатый.
– Еще загадка такая есть: «На трубе стоит монах в верверетовых штанах». Ну, Васильевна, догадай – кто?
Я, смеясь, поднимаю руки – сдаюсь.
– А энто, чтоб снег в трубу не попадал, ставили такой домичек, ну, он коптился, конечно, как в верверете стоял.
– А вот еще – про дом: «Попадья в избе, рукава на дворе». И не гадай, не догадаешь, то матица потолочная, концы на улицу выступают.
Начинают вспоминать загадки, перебивая друг друга, кричат отгадки, радуясь, что помнят.
– На туше уши, а на голове – ниту…
– Дак самовар то, самовар!
– А энто? Под одной крышей четыре попа?
– Стол!
– Без гвоздя, без топора мост мостицца?
– Лед да реке! – азартно врубаюсь я, и все довольны: угадала.
Хлопнула дверь – пришла хозяйка, Матрена Михаиловна: «И я в гости!»
Ее встречают веселым шумом: «Садись, Матрона, Васильевна на хозяйстве».
– Покуру, на даче нельзя – дите. Матрена достает папиросы, она страстная курильщица, как многие женщины здесь. – Про что баете?
– Дак вот вспоминам, что ели, да что носили.
– А ровдугу, – говорит Матрена, поводя чернющими глазами. У нее явно присутствует якутская кровь, но глаза не раскосые – большие, лицо смуглое, а волосы – как вороново крыло. Вообще-то она, пожалуй, больше даже похожа на цыганку.
– Ровдугу забыли! – дружно шумят бабушки. – Бурс-то и верверет привозные, а ровдугу сами делали, из оленьей шкуры, плеки шили – обувь летнюю, и рубашки. Таперича в магазин тоже везут – жамша называцца.
– Замшу? Сами делали? Расскажите!
– Моня, расскажи! У ей мать умелица была. Лучшая ровдуга – у ей. Да и сама может…
– Ну чего рассказывать, – смущается Матрена. – Трудное дело, да долгое. Шкуру ту и мочат, и скребут – до родной кожи. А потом мазанкой из рыбной печени мажут, потом мнут долго, а потом посушат и опять начинают скоблить – кидеранить по-нашему.
– У меня кидеран сохранился, где-то ляжит, – встревает тетя Фрося. – Такой, с зубьями.
– Ну да, зубчиками-то скребешь, они кожу проминают. Молодой олень – хорошо, а старый бык попадется – все руки оторвешь, плохо подчиняется. Когда вымнешь, начинаешь ее тогда дымить глинтиной – гнилое дерево так по-нашему будет. Когда выдымится, мама, помню, ее скорее снимет, завернет и на нее сядет – так дым, говорит, лучше сляживается.
Матрена закуривает погасшую папиросу, глаза ее вспыхивают озорно.
– А потом девочки из ровдуги от своих кратче ночью перчанки шьют, мальчикам дарят. Это был такой знак. Потом, может он чего подарит, и будут они жених и невеста.
Бабушки загрустили, каждой, наверное, вспомнились свои «перчанки». Все они уже давно вдовы.
Без стука заполошенно ворвалась многодетная соседка.
– Ой, Матрона, хорошо ты тутотки. У Мишеньки, знаю, бинокль есть, дети в тундре ходят, посмотреть – где, спать пора уж…
– Засиделись мы, – засобирались, закланялись бабушки, – И то – солнце светит, а ночь – за весь век не привыкнешь…
Иду по тундре – рву цветы. Маленькие, скромные разноцветные венчики. Они не кланяются размеренно и медленно, как наши цветы на длинных тонких стеблях, а мелко дрожат под ветром на своих коротких тоненьких ножках.
Иду на кладбище – поклониться могилке Прокопия Семеновича Варякина. Кладу букетик у подножия деревянного – как все здесь – памятника: две досчатые плиты – одна на другой, ступенькой, сверху – пирамидка. Принятая здесь форма надгробия – голбас.
Стою, вспоминаю голос Прокопия Семеновича: «Эх, милая, это тебе тундра чужа, да страшна, а мне – дом». Лицо старого охотника – редкую бородку, улыбающиеся, хитровато прищуренные глаза, голову, седую странно – не целиком, не прядями, а как бы через волос.
И вдруг понимаю – ведь там, под эти странным надгробием лежит не то, что осталось от бренного его тела, а лежит он сам – такой, каким опустили его много лет назад в могилу. Потому что не в земле покоится он, а во льду, который не оттаивает никогда.
Обычай хоронить «в землю» – наверное, единственное, принесенное пращурами нынешних русскоустьинцев из «тамошней» жизни, что вошло в противоречие со здешней природой. Тундровые коренные народы, во всяком случае, до принятия ими христианства, никогда не закапывали своих покойников. Их подвешивали, завернув в шкуры, высоко над землей – чтоб не достал зверь, и ветер, воздух, солнце делали свое дело. Есть что-то нечеловеческое (или не Божье?) в том, что умершие люди десятилетиями лежат, как в огромном холодильнике, в мерзлоте, сохраняя свой земной облик, – отцы, деды, прадеды нынешних обитателей Русского Устья. К счастью, они об этом не задумываются. Впрочем… Говорят, жену Прокопия Семеновича несколько раз насильно приводили с кладбища. А потом тихая, работящая Матрена Ивановна, не бравшая в рот спиртного, горько запила…
Я бреду медленно к поселку, и в душе моей во всей своей грозной силе и величии звучат слова, ставшие для большинства из нас простым географическим понятием – в е ч н а я мерзлота.
Рано утром вижу из окна старинную мою знакомую – Екатерину Николаевну Портнягину родную сестру тети Огры. Семья Портнягиных одна из немногих, совсем не подвергшихся вторжению нерусской крови ближайших соседей своих – якутов и юкагиров. У обеих старых сестер – совсем русские лица с пронзительно голубыми глазами. Сын Екатерины Николаевны Серафим тоже светлоглаз и светловолос, у него узкий, совсем нездешний хрящеватый нос с горбинкой, как у матери. А жена Верочка – якутка, и внуки у Екатерины Николаевны получились черноголовенькие, с быстрыми узенькими глазками.
Дети младшего сына Николая в портнягинскую породу, особенно Оленька. Так и просится на ее русую головку венок из васильков, которых Оленька никогда не видела.
Не минула этой семьи страшная беда, которая подстерегает здесь всех. Почти каждый год берет коварная ледяная Индигирка человеческие жертвы. Привыкшие постоянно быть на воде, мужчины порой теряют осторожность в обращении с лодкой, с мотором. Николай неправильно переключил скорость, лодка резко рванулась вперед и он, потеряв равновесие, упал в воду. В наших широтах – это неприятное происшествие, не более, здесь – верная гибель. И не только потому, что никто не умеет плавать. Температура воды в Индигирке никогда не поднимается выше 1—2 градусов.
Два дня искали тело Николая на лодках вдоль берегов и нашли бы, наверное. Индигирка через несколько дней выбрасывает на берег тела своих жертв, но была поздняя осень, по реке уже шло сало, и на третий день она стала.
Говорят, в конце мая, когда начался ледоход, часами простаивала тетя Катя на берегу, глядя, как ломаются, громоздятся друг на друга льдины. Что творилось в ее материнском сердце? Ведь где-то, впаянное в такую же ледяную глыбу, неслось, как в вечность, в безбрежный простор Ледовитого океана, тело ее сына. Самого младшего, самого любимого…