26 ноября 1911 года покончили с собой видные марксисты супруги Поль и Лаура Лафарг, для которых невыносимо было наступление старости. Александра часто бывала у них, а до этого много лет с ними переписывалась. Коллонтай выступила с речью на траурном митинге у могилы Лафаргов. Здесь она и познакомилась с Шляпниковым. Ночью он привез ее в пригород, в скромный дом для малоимущих, где снимал убогую комнату. Они сразу же провели вместе ночь. «Что-то зажглось. Он мне мил, этот веселый, открытый, прямой и волевой парень. Этот “пролетарий из романа”. Мне с ним хорошо…» – признавалась в мемуарах Александра. Они долго бродили по городу, зашли в бистро. Затем поехали к Шляпникову в Аньер, успев на последний поезд. Александре Коллонтай эта ночь запомнилась на всю жизнь. Два с лишним десятилетия спустя она писала: «Ранним утром – поездом, на котором едут ребята на заводы, я из Аньера возвращаюсь в Париж. На лестнице, у дверей пансиона, где я живу, – знакомый силуэт. Бог мой! Петр Павлович! Вид убитый. Захолонуло: “Поймана на месте преступления”. – “Вчера тебя не было допоздна. И ночью… Я был сейчас в твоей комнате. Ты дома не ночевала…” Он прав!.. Но нет! Не хочу лжи. Иду на разрыв! Я не хочу новых пут, а ложь – это всегда новая мука. “Да. Я ночевала у моего нового друга”. Это жестоко. Это не похоже на меня. <…> Это нож, который я вонзила в сердце “самоуверенного”, вчера еще безмерно любимого Петеньки. Бедный, бедный П. П. Он растерялся, он стал маленьким и беспомощным. <…> Он даже не упрекал, он глядел на меня с мукой собаки, которую до смерти избивает рука любимого господина. <…> Кончилось все это слезами и объятиями. Я уверяла, что это всего лишь “вспышка”, что я люблю только его. Он рыдал, целуя меня, мои ноги, руки… Это была пытка, это было нехорошо, потому что я думала в этот момент только об А. Г. Шляпникове, о том, что вечером мы будем с ним снова вместе».
Создается впечатление, что Маслова Коллонтай не столько любила, сколько терпела. Вероятно, он был слишком стар для нее (на пять лет старше; в 1911 году ему было уже 44 года), а она предпочитала молодых любовников.
Они собирались уехать в Берлин, но она еще задержалась в Париже: прибыл муж, Владимир Коллонтай. Он написал, что по служебным делам приезжает в Париж в начале января и очень хочет встретиться с ней «для решения общих вопросов». Они встретились в кафе неподалеку от Сорбонны. Не читая, Шура подписала заготовленные его адвокатом документы о разводе, где всю вину брала на себя, сознавшись в прелюбодеянии.
Ведь по российским законам православный брак мог быть расторгнут в следующих случаях:
Доказанное прелюбодеяние одного из супругов или его неспособность к брачному сожитию.
Судебный приговор в отношении одного из супругов с лишением всех прав состояния.
Безвестное отсутствие одного из супругов.
Обоюдное согласие супругов принять монашество при отсутствии малолетних детей.
В судебном процессе требовались показания двух или трех свидетелей о факте прелюбодеяния, либо письма, доказывающие супружескую измену, либо документы, свидетельствующие о наличии внебрачных детей. У адвокатов, специализирующихся на подобного рода делах, существовали профессиональные свидетели, специализирующиеся на даче необходимых фальшивых показаний. Признание же в супружеской неверности устраняло многие проблемы.
Теперь по российским законам Владимир мог вступить в повторный брак и жениться на любимой женщине, учительнице Марии Ипатьевне Скосаревской, с которой давно жил и которая любила их с Шурой сына Мишу. А вот его бывшая супруга как официальная виновница развода в новый законный брак в Русской православной церкви вступить не могла. Но официальный брак ее никогда не волновал. «В парижском кафе при обсуждении положения в России, – написала позднее Александра в своем дневнике, – мы нашли гораздо больше общего языка, чем в годы нашего молодого, счастливого, по существу, брака».
Из Парижа она сообщила Мише: «Мимулек, папочка тебе расскажет, как хорошо и тепло мы встретились в Париже и как хорошо провели время. О тебе говорили много и дружно на тебя радовались… Знаешь, я ужасно рада, что встретила папочку. Мы так хорошо, так тепло подошли друг к другу. И столько вспомнили далекого, прошлого…»
Теперь Коллонтай официально развелась с мужем. Она писала Зое, что безмерно счастлива с новым другом: «Зоечка, родная, любимая моя, – писала Александра в Петербург своей лучшей подруге из Берлина, – я очень, я безмерно счастлива! Если бы ты только знала, какой замечательный человек стал моим другом! Только теперь я по-настоящему почувствовала себя женщиной. <…> Но главное – это то, что он рабочий. Грамотный пролетарий. Теперь, живя с рабочим, а не с буржуазным интеллигентом, хотя и самых прогрессивных, истинно социал-демократических взглядов, я лучше узнаю и понимаю жизнь, нужды, проблемы рабочих. Он открыл мне на многое глаза, он сделал меня другой. <…>».
Чувствуется, что к Зое Шура была неравнодушна как к женщине.
А вот что Зоя написала в ответ: «Дорогая моя деточка, женщина милая, Шурик мой тоненький, ненаглядный. Восхитительная, единственная! Если бы ты знала, как моя душа полна нежностью к тебе!..
Не могу понять, откуда вдруг у тебя столько самоуничижения и непонимания, что же на самом деле ты собой представляешь. Придется мне это тебе объяснить. Ты, Шура, – Александра Коллонтай, а это уже не просто имя и фамилия, это целое понятие, это большое явление <…> ты сама по себе, со СВОИМ лицом. И вот это-то и есть твоя сила, твое преимущество, в том твоя победа, что ты осталась и всегда остаешься собою. <…> Разве ты могла бы иметь всю силу обаяния и свою увлекательность для всех, если бы ты была тоже, до дна, как они? Не тебе открывают глаза, а ты открываешь глаза людям, позволяя им увидеть себя в полный рост. <…> Милая, сходи в театр, быть может, тебе нужно какое-нибудь впечатление или переживание красоты? <…> Целую горячо, горячо родную, любимую. Шлю тебе всю мою нежность».
Маслов продолжал писать Шуре письма, полные любви и готовности все простить, обо всем забыть и «вернуться к исходным позициям». Он надеялся на чудо, которого не произошло. Много лет спустя она написала в дневнике, что, читая эти письма, «страдала за него задним числом. Страдала и переживала <…> мой, уже внутренний, отрыв от него. Ведь я глубоко любила П. П. Но я настрадалась с ним. И я бежала не от него, а от страданий, которые он причинял <…>. И, когда чаша переполнилась, я схватилась за новые переживания и за веселого, смеющегося А.Г.». Петя приехал в Берлин, но эта встреча лишь оформила происшедший разрыв.
Тут лидер шведских левых социал-демократов Цет Хеглунд пригласил Александру принять участие в первомайских торжествах. Плохо было только то, что лекции шведской аудитории пришлось слушать в переводе. Шведского языка на таком уровне, чтобы произносить речь, Коллонтай тогда еще не знала. «Ничего не получается, – вспоминала она. – Не могу зажечь. Если бы говорила по-шведски, зажгла бы обязательно. А так не выходит…» И принялась за серьезные занятия шведским языком.
Через несколько лет и Шляпников стал ее раздражать и получил отставку. Мужчина, который при всей непритязательности все-таки требовал минимального ухода и внимания, был обузой. Он мешал ей работать, писать статьи и тезисы лекций. Имение давало все меньше денег. Правда, до этого по ее меркам было еще далеко.
После отъезда мужа Александра отправилась в Берлин. «С тобой хоть на край света», – воскликнул Шляпников, услышав о ее решении. «Но только на такой край, где у нас есть общее дело, где мы сможем бороться за интересы рабочих».
Секс Александре Михайловне уже приелся. Она признавалась: «…Меня прямо пугает мысль о физической близости. Старость, что ли? Но мне просто тяжела эта обязанность жены. Я так радуюсь своей постели, одиночеству, покою… Если бы он мог жить тут как товарищ!.. Но не супружество! Это тяжело». Чтобы избавиться от назойливого Шляпникова, Александра решила поехать с сыном Мишей в Америку.
Шляпников предложил отправиться «всей семьей». Коллонтай его одернула: «Я хочу побыть с сыном, я так давно его не видела». Но Шляпников не отступал, купил билет на тот же рейс, но Коллонтай поменяла свои билеты на более ранний. «Так надо. Когда-нибудь ты поймешь мои материнские чувства. Если хочешь, приезжай. Но потом» – такую записку она написала Шляпникову перед отъездом.
Ранней весной 1913 года Коллонтай и Шляпников на несколько дней поселились вместе в цюрихском отеле Habis Royal. Александр работал над статьей о профсоюзном движении, Шура готовилась к лекциям на любимую тему – о том, как положение матери и жены мешает женщине целиком отдать себя борьбе за победу пролетариата. Долго быть вместе Коллонтай не удавалось ни с одним из мужей или любовником. Партийные дела заставляли много путешествовать по Европе.
Весной 1913 года она писала из Цюриха сыну: «Мой дорогой Хохленыш! Часто думаю о тебе, а писать совсем некогда… Хохлинька! Отчего это в письмах никогда не можешь говорить тепло и хорошо? И хочется с тобою поговорить просто, а как-то пишешь все не о том! Ведь я тебя очень люблю, мой Хохленыш! Очень!!! Успех у меня всюду большой. Ну, целую мордочку моего Хохлиньки!»
15 июня 1913 года Шляпников писал ей из Лондона: «Я не хотел <…> расставаться с тобой потому, что еще очень люблю тебя, и потому, что хочу сохранить в тебе друга. Я не хочу убивать в себе это красивое чувство и не могу видеть и чувствовать, что ты убиваешь теперь эту любовь ко мне только в угоду предвзятой идее “на условии соединить любовь и дело”. Какой же ложью звучат теперь эти слова и что должен думать я! О, какой цинизм! <…> Любящий тебя Санька».
После его отъезда в Париж в Лондон прибыла Коллонтай – писать книгу о проблемах материнства и детства. Для этого надо было поработать в библиотеке Британского музея.
Новый либеральный русский еженедельник «Голос современника», в котором Шадурская начала работать, отправил ее своим специальным корреспондентом в Европу. Но из Брюсселя, где была ее первая остановка, Зоя уже не вернулась.
Германское издательство решило издать на немецком нашумевшую книгу Коллонтай «По рабочей Европе», и тяготевшая к социал-демократам писательница Э. Федери согласилась вместе с автором работать над переводом. Квартирка, которую Коллонтай сняла в Берлине, позволяла ей поселиться вместе с Зоей.
В феврале 1914 года Коллонтай писала сыну из Берлина: «Дорогой мой мальчик, тяжело думается о тебе, о папочке эти дни… Хочу теперь ускорить свой переезд в Россию. Мне кажется, что надо быть ближе к тебе, надо быть там, чтобы помочь тебе вести жизнь. Ведь я знаю, как твое сердце болит за папу и как ты живо воспринимаешь все его неудачи и невзгоды… Хохлинька, дорогой мой! Напиши мне про все дела папины и про все, что знаешь, невольно мучаюсь за всех вас. И так, так больно за папочку! Но верь, что если у него есть враги, то есть и друзья, которые и ценят, и уважают его. И ведь враги-то у папы потому, что кругом старый бюрократический мир с его глубокой порчей. Папина честность и благородство им бельмо на глазу…»
Сын уже вырос, а мать за свою жизнь видел считаные недели. Строго говоря, Коллонтай не находилась в розыске, и формальных причин для возвращения в Россию у нее не было. Но начавшаяся мировая война исключила ее скорое возвращение на родину. Наоборот, незадолго до ее начала Миша приехал к ней. А вскоре после того, как разразилась война, публичные антивоенные выступления и статьи Коллонтай сделали ее в России персоной нон грата.
Первая мировая
После начала Первой мировой войны Коллонтай отошла от меньшевиков и правого крыла европейской социал-демократии, поддержавшего войну. Осуждение империалистического характера войны и желание поражения «своему» правительству сблизило Коллонтай с большевиками, к которым она окончательно присоединилась в 1915 году. За активную антивоенную пропаганду, в частности, за публикацию антивоенной статьи в одном из шведских журналов в ноябре 1914 года, она была арестована шведской полицией, доставлена в крепость Мальме и выслана из страны по личному указу короля Густава V. Поселившись в Копенгагене, Коллонтай наладила тесную связь с Лениным и выполняла его поручения.
Мировая война застала Коллонтай с Мишей в Германии. Они вместе отдыхали в это лето в курортном городке Кольгруб в австрийском Тироле. 31 июля они вернулись в Берлин, а на следующий день, 1 августа, Германия объявила войну России. Их арестовали как российских подданных, но через два дня ее выпустили, так как она была врагом того режима, с которым Германия вступила в войну. С трудом удалось вызволить Мишу, мотивируя это тем, что он не достиг еще призывного возраста и не подлежал интернированию. Помог Карл Либкнехт как депутат рейхстага, убедивший полицейских, что русская социал-демократка не может быть царским шпионом. Они выехали в Данию. Еще из Берлина Шура дала знать Щепкиной-Куперник: «Только что вырвалась из немецкого плена. Пришлось пережить много ужасов и тяжелого. Даже не верю, не верю, что вырвалась…» Перед тем как отправиться на вокзал, Коллонтай записала в дневнике: «Солнечное, но уже осеннее утро. Желтеют мои любимые каштаны под окном. А небо высокое, осенне-чистой синевы <…>. Через два часа поезд увезет нас из Берлина, из Германии. Гляжу из окна. Прощаюсь не только с целой законченной полосой собственной жизни, но с чем-то большим, много большим. Более важным <…>. С отрезком истории, с эпохой, которая отошла навеки в область летописи <…>.
После войны мир будет иным. Каким?.. Глаза мои отрываются от прошлого без слез. Гляжу вперед. В будущее…»
Тогда же она написала Зое, признаваясь, что датская столица ее совсем не радует: «Как странно, мы оба попали сейчас в города, которые больше всего не любим: ты – в Париж, я – в Копенгаген. <…> Я не люблю Копенгаген, его мокрую, нудную, тоскливую погоду, гаденькие, грязненькие дешевые пансионы <…>». Однако отсюда ей удалось отправить сына пароходом в Россию и установить письменный контакт с Лениным. Мысль о расколе русской демократии в такой критический момент угнетала ее. Она все еще призывала Ленина к объединению, но «пролетарский вождь» оставался верен себе.
А Ленин писал Коллонтай в середине декабря 1914 года: «Бесполезно выставлять добренькую программу благочестивых пожеланий о мире, если не выставлять в то же время и на первом месте проповедь нелегальной организации и гражданской войны пролетариата против буржуазии… Европейская война принесла ту великую пользу международному социализму, что наглядно вскрыла всю степень гнилости, подлости и низости оппортунизма, дав тем великолепный толчок к очищению рабочего движения от накопленного десятилетиями мирной эпохи навоза».
Шура отправила сына в Россию, а сама уехала в Швецию, где был в то время Шляпников. Но когда он был рядом, то быстро надоедал, зато, когда его не было, Александра чувствовала себя тоскливо и одиноко. Даже очень скромный стокгольмский Hotel de Poste, в котором она сначала остановилась, оказался теперь не по карману. Денежные переводы из России перестали поступать, что вынудило ее перейти в более дешевый пансион «Карлссон». Приходилось зарабатывать на жизнь литературным трудом.
В одной из статей, опубликованных в Швеции, она писала, объясняя, почему правительствам воюющих стран удается вести за собой массы: «Национальные чувства, которые искусственно подогреваются капиталистами <…> во всех странах мира при помощи церкви и печати, а также проповедуются в школах, в семье и в обществе, имеют, по-видимому, более глубокие корни среди народа, чем представляли себе интернационалисты. <…> Получается, что правительства буржуазных государств лучше знали психологию народа, чем сами представители демократических и рабочих масс».
Но из Швеции в ноябре 1914 года ее выслали за революционную агитацию без права возвращения когда-либо. «Вломились утром, в восемь часов, – записала она в дневнике про свой неожиданный арест. – Формально за статьи, за выступления на собраниях и за то, что у меня с утра до вечера толкался народ – русские и шведы. Обвиняюсь в нарушении шведского нейтралитета и злоупотреблении гостеприимством <…>». Ее хотели выслать в Финляндию, то есть фактически в Россию, прямо в объятия полиции, но после протеста влиятельных шведских друзей отправили обратно в Копенгаген.
28 ноября Коллонтай писала Ленину: «Мой арест и высылка вызваны были формально статьей о войне и наших задачах в антимилитаристском шведском журнале, но, кажется, настоящим поводом послужила моя речь на эту же тему на закрытом партийном шведском собрании. Говорила я в понедельник, а в пятницу меня уже арестовали, таскали по тюрьмам (Стокгольм, Мальмё) и препроводили с полицией в Копенгаген…
Консервативная шведская пресса использовала этот инцидент, чтобы поднять травлю на шведских товарищей, особенно на Брантинга… Пишут, что Брантинг запятнал себя дружбой с русской “нигилисткой”, ведущей антимилитаристскую пропаганду в ту минуту, когда Швеция должна быть “сильна”».
Коллонтай выгнали из Швеции навсегда, не подозревая, что через шестнадцать лет она вернется в Стокгольм с триумфом.
Из Копенгагена Александра написала сыну:
«Михенька, милый!
Копенгаген мне совсем не нравится. Теперь он еще грязнее, чем летом, а хороших пансионов совсем нет. С радостью уехала бы в Англию, да пугает дорога – 7 дней ехать. Не нравится мне здесь и то, что люди какие-то сухие, холодные…»
Пока же в Дании было невесело. «Все время ворчала в Стокгольме, – самокритично записала она в дневнике, – что Шляпников мешает работать. Теперь жизнь наказала. Никто не мешает. Никому нет дела до меня. А не работается». Вызвала Шляпникова из Стокгольма, и он с радостью приехал. Александра записала в дневнике: «С А. отношения лучше, чем были раньше. Теплее. Пожалуй, ближе. Я ему много помогаю в его работе… Из него может выйти лидер, подлинный лидер. Ведь все данные есть».
Вдвоем, с Шляпниковым за бутылкой дешевого вина встретили Новый 1915 год, и Александр уехал в Стокгольм. «Я сейчас, как школьница, оставшаяся без гувернантки, – призналась Александра в дневнике сразу же после отъезда Шляпникова. – Одна! Это такое наслаждение!.. <…> Мне казалось, я просто не вынесу этой жизни вдвоем. Приспособилась, однако. Подкупила его ласка (всегда одно и то же! Всегда на это попадаешься!). Потом появились тысячи нитей. Ах, я даже люблю его, совсем нежно люблю. Но до чего, до чего я была бы счастлива, если б он встретил милое, юное существо, ему подходящее. <…> Только после отъезда А. я начала по-настоящему работать».
По предложению руководителей норвежских социалистов Александра переехала в Норвегию. Пришлось добираться паромом до Мальмё, где в начале февраля 1915 года она высадилась на запретный шведский берег. Там ее ждал предупрежденный заранее Шляпников. Он довез Александру в поезде до Гетеборга и вернулся в Стокгольм, а Коллонтай отправилась в Христианию (нынешнее Осло). Там ее встретили норвежские друзья.
Эрика Ротхейм, норвежская певица, с которой они познакомились в Германии, нашла для Александры маленький, тихий «Турист-отель» в горах над Христианией, в курортном поселке Хольменколлен, в получасе езды на электричке от норвежской столицы. Правда, от станции до него надо было еще идти двадцать минут пешком. В дневнике Коллонтай писала: «Наш домишко – красная избушка, но внутри электричество, центральное отопление, телефон. Чистота идеальная. В воскресенье приезжает молодежь гулять, кататься, прыгать на лыжах. <…> Снег, сосны, ели, запушенные снегом, внизу Христиания и фиорды. <…> Странное чувство удивительного покоя и в то же время неловкости за то, что в это ужасное, кошмарное, кровавое время попала в это зачарованное царство гармонии и красоты. <…> Взрослые и дети катаются на санках, слышен перезвон бубенчиков – Россия…»
Эрика Ротхейм имела поблизости небольшой домик. Шура забегала к ней на чай, но беседы затягивались до вечера, «чай» плавно перетекал в ужин… После одного из таких визитов, когда в беседе участвовали еще две дамы, Коллонтай раздраженно записала в дневнике: «Разговор ни о чем. Скука. <…> Что делают эти люди, когда нас, гостей, нет? Муж на службе, дети в школе, а жена? Меня еще девочкой пугала эта неотвратимая скука в благополучном семейном доме. <…> Вчера, смотря на Эрику Ротхейм, я поняла, что она от опостылевшего семейного повседневья часто удирает за границу и что там у нее всякие переживания: надо заполнить пустоту жизни». И сразу беспощадный вывод: «Я устала сближаться с людьми, приспособляться к новой обстановке, сживаться. Я устала вбирать жизнь. <…> А жизнь все суровее, требовательнее, неумолимее…»
Мещанское благополучие не затронутой войной Скандинавии Александре претило.
Она записала в дневнике: «…На днях приедет Саня. А у меня двоится желание, двоится настроение. Одной все-таки тяжело, без близких. Но когда я желаю присутствия Сани, то всегда себе представляю кого-то близкого, родного, кто обо мне ласково подумает. Стоит же представить себе всю действительность, и руки опускаются. Опять начнется: “Сделай это! Найди то! Напиши для меня и т. д.”. И потом, меня прямо пугает мысль о физической близости. Старость, что ли? Но мне просто тяжела эта обязанность жены. Я так радуюсь своей постели, одиночеству, покою. Если бы еще эти объятия являлись завершением гаммы сердечных переживаний. <…> Но у нас это теперь чисто супружеское, холодное, деловое. <…> Так заканчивается день. И что досадно: мне кажется, будто Санька часто и сам вовсе не в настроении, но считает, что так надо.
Если б он мог жить тут как товарищ! Как веселый товарищ он мне мил, я люблю с ним говорить, даже приласкать его, он же милый мальчик. Но не супружество! Это тяжело».
Шляпников вновь приехал 8 марта 1915 года, и этот приезд Александру не обрадовал, но скорее раздосадовал. Накануне она получила известие, которое едва не сразило ее. Александр Саткевич сообщил, что скоро женится, и просил поздравить его с законным браком. По этому поводу появилась возмущенная запись в дневнике Коллонтай: «И с кем?! С очень, очень обыденной “дамочкой”, безличной и типично буржуазной. <…> Я понимаю прекрасно всю психологию Дяденьки и рада за него, потому что сейчас это то, что ему нужно. И потому, что она даст ему все свое тепло, заботу. А он, бедный, в этом очень нуждается. У меня даже теперь какое-то чувство успокоения за него, но, когда я читала письмо, сидя у Ротхейм (я его там получила), мне казалось, что я читаю письмо с извещением о смерти близкого человека. Эта свадьба – крест на нашу долголетнюю, особенную близость-дружбу. Ровно двадцать лет знакомства, дружбы, понимания. <…> Сколько пережито! Двадцать лет? Мне кажется, много, много больше. Мне кажется, у меня всегда была Дядина дружба, его забота, его исключительная привязанность. Великая, незаменимая ценность! Опора, последняя опора в жизни! Казалось, без нее вообще не прожить. Сколько раз в самые тяжелые минуты жизни борьба, сознание, что где-то есть человек, для которого я самое дорогое в жизни, давали силы и вносили утешение. Мысль, что всегда можно позвать Дяденьку, давала иллюзию, что я не одна, и помогала нести жизнь… Я знала <…> что где-то есть человек, к которому я всегда могу обратиться и за большим, и за малым, который сделает для меня все, что сможет, и сделает с радостью…
Провела бессонную ночь. <…> Так сиротливо! Если б я чего хотела сейчас, так это одного: присутствия Дяденьки. Выплакаться на его плече, на все, на все пожаловаться <…> Теперь я для него почти чужая. А сколько лет и сколько мук нас связывало. И сколько тепла и добра я от него видела! Это единственный человек, который меня не только любил по-настоящему, по-большому, по-человечески, но и знал, и понимал».
Непонятно, на что Александра надеялась, много лет держа на расстоянии своего старого преданного любовника. Александр Александрович терпеливо ждал, что когда-нибудь она к нему вернется, дабы вместе обустроить семейный очаг, пусть даже не в законном браке. Но Александре Михайловне семейный очаг был не нужен, он ее пугал, так как неизбежно ограничил бы ее свободу.
Периодически наезжавший Шляпников все больше тяготил ее. Сказывались и долгая разлука с Россией, и бездеятельность. У нее началась депрессия, она писала о своем одиночестве и ненужности.
Шляпников уехал выполнять очередное ленинское задание в Лондон. Там нашелся издатель, готовый издать сочинения вождя большевиков. Вместе со Шляпниковым поехала еще одна русская эмигрантка – юная Лида, «из эсеров», как писала о ней Коллонтай, «чистая и милая девушка, но узкая, не чувствует, что совершается сейчас». Ревности Александра как будто не испытывала. В дневнике она отметила: «Проводила Александра – и отдыхаю. Он пробыл здесь один месяц и три дня, а кажется, был год. До чего устала вся! Как всегда, при нем ничего не наработала, запустила даже свои одежды и сижу без денег. Сижу без сапог и даже без белья – все рвется и рвется. <…> Мы живем на то, что зарабатываю я одна. Когда я одна, могу помогать еще и товарищам, и партию поддерживать, а с Александром ничего не остается».