Разговор давался им обеим с трудом. Ира пыталась найти в душе нежность, привычную бережность к родным, оставленным во времени и пространстве, но ничего не находилось, кроме неприятного желания побыстрее закрыть эту главу вечернего долга. Ей было от этого неуютно. Она знала, что так быть не должно.
Сестры наконец распрощались и повесили трубки, послав приветы всем, кто находился по разные, домашние, стороны телефонного соединения. Каждая вернулась в свою вечернюю жизнь: Лариса – обиженная и разозленная невниманием сестры к ее проблемам, Ирина – опустошенная, недовольная собой от недосказанности, полная разочарований и неоцененной преданности.
У Ирины с самого детства были обязательства. Мать пыталась воспитать дочерей любящими и добрыми девочками. Разница в шесть лет – поначалу это много, потом немного приближенно, а к взрослой эпохе разница не то чтобы полностью стирается, но становится уже неважной. Что не стерлось? Та самая обида, Обида с большой буквы. Глухое недовольство Ларисы, уверенной в своей неотразимости и в том, что ее обошли. Не исчезло и желание Ирины видеть в младшей сестре милую и добрую девочку, которая на ее чувства и заботу отвечает тем же.
Мать недоумевала: как так вышло? Успокаивала Ирину: ты должна понять – Ларочка немного ревнует, Ларочка младше, Ларочке нужно показать, да и не только показать, а дать заботу и нежность. Ирина старалась. Она любила мать, любила сестру, любила и ценила само ощущение семьи и старалась не замечать ни Ларочкиных выпадов, ни порой мелочных подсчетов. Впрочем, что бы ни происходило, Ларочке всегда казалось, что заботы и внимания недостаточно, что мать не может делить любовь поровну. Ведь ей в любом случае, хотя бы из-за разницы в возрасте, этой самой любви досталось на целых шесть лет меньше.
Иру Лариса презирала. Когда это началось? Наверное, когда старшая сестра еще считала своим долгом, да и не только долгом, водить ее в школу. Школа была недалеко, они шли через двор. Двор в то время им казался огромным, почти бескрайним, где аллеи из кленов были темными от шелестящих, сходящихся наверху крон. Осенью двор становился ярко-желтым, густо-красным, светящимся от янтарных листьев, которые можно было собирать охапками, потом отбирать самые красивые и правильные, с зелеными прожилками, и ставить в вазу.
Девочки шли, взявшись за руки, вместе вдыхая обаяние осеннего утра, потирая щеки при бодром пощипывании морозца, встречая тающее и капающее сосульками первое пробуждение весны… Лариса в ту пору смотрела на сестру снизу вверх. Ирина чувствовала себя счастливой: ответственность и нежность, забота и гордость – пухлые доверчивые пальчики Ларочки в ее сильной, почти взрослой руке…
Когда же эта мягкая детская ладошка стала жесткой? Лариса верила в беззаветную преданность Иры. Любила ли она ее? Конечно, любила, безусловно, но… утомила, достала она младшую сестру до печенок своей заботой и приторной, душной, какой-то обязательной любовью. Уже годам к двенадцати Ларочка знала точно: Ира ей не интересна. Навязчивое присутствие старшей сестры во всех уголках ее детской жизни, желание срезать острые углы подростковых склок, неуверенность Иры в себе и страх – страх что-то сделать неправильно, страх получить плохую оценку, страх испачкать пальто – все это ощущалось на животно-эфемерном уровне тонким душевным регистром младшей сестры. И Ларочка в один прекрасный день руку отняла и оставила старшую сестру далеко позади и по дороге в школу, и в способностях, и во внешности, и в смелых мечтах.
«Мать никогда не давала мне того, что Ире, – говорила Лариса и в десять лет, и в двадцать, и в тридцать. – А если так, то мое право – взять самой все, что мне причитается».
Серая пугливая мышь, как она называла за глаза сестру, между тем поступила в педагогический институт. Мама относилась к Ириному выбору с уважением, сама подталкивала ее пойти по своим стопам в образовании. От Ларочки, правда, не укрылся разочарованный взгляд матери на средние способности сестры.
Чем старше становилась Лара, тем все более четко оформлялось ее желание уехать из города, одно название которого вызывало скуку и перекатывалось в рту куском серо-коричневой общепитовской котлеты. Да, историческое и героическое прошлое города вдохновляло школьников. Но вместе с приоткрытием щелочек, а потом и окон во взрослый мир молодежь с тоской смотрела на пустынные площади с обязательными, обгаженными птицами, памятниками Ленину и защитникам Родины (с большой буквы). Красные флаги в государственные праздники и на демонстрациях под транспарантами «Руки прочь от свободной Кубы!» или «Идеи Ленина и партии в жизнь!» не закрашивали серости обычных дней и не добавляли в магазины продуктов.
Кто-то переступал через период созревания с программным распитием портвейна «777» в летних скверах или зимних подъездах, шел в армию, учился или устраивался на разные предприятия в городе. После этого уровень благосостояния рос, а портвейн уже уступал место другим, более солидным напиткам. Но были и те, редкие те, кому выпадал счастливый билет и кого больше в городе не видели. Обсуждая судьбы выросших на их глазах мальчишек и девчонок, старушки на лавочках не были уверены в том, стоит ли искать удачу в иных, дальних и непонятных, хоть и привлекательных далях.
«Где родился, там и пригодился», – говорили они, снова и снова вспоминая тот случай, когда, покрутившись где-то там, опустившись до разгрузки вагонов и посинев от водки, в родной город вернулся Юрка с улицы Революции. «А ведь уезжал такой, прямо весь такой, гордый ходил, на всех нас, недостойных, свысока выглядывал! Да нужен ли он со своими картинами в Москвах этих? Если только клубы заводские расписывать! А художник, права ты, Филимоновна, от слова „худо“! Либо ты Брежнева этого пиши и красные флаги с коммунизьмом, либо работай, как все люди, по-правильному, по-нормальному! А то вишь, свободы им теперь много дали – живи, как хочешь и где хочешь, – а ума не добавили», – был вердикт простого народа на лавочках.
Уехать хотелось обеим сестрам, но Лариса считала, что ей это нужно в первую очередь. Она полагала это тоже своим абсолютным правом.
И она молчала
После уроков Нина с Лилианой заперли дверь кабинета и приоткрыли окно, чтобы традиционно «перекурить» отработанный день.
– Представляешь? Я должна тебе столько всего рассказать! Я вся из себя в шоке!
– Ниночка, что? Что случилось?
– Вчера Светка, Светлана моя, сестра, привезла Алку домой – она ходила с ней в Третьяковку…
– Я всегда говорила, что ты хорошо устроилась! Ты гуляешь, а сестра двоюродная с племянницей по музеям, по экскурсиям ходит! – каверзно, весело подмигивая подруге, отметила Лилиана.
– Ладно тебе, ей в радость. Представь меня в Третьяковке… Мрак-тоска… Даже не покуришь под парадными-то портретами… А Алка для Светки прямо свет в окошке, своих-то нет. И любит она культуру подбирать, где только можно. Вот и ребенка приобщает…
– А почему, кстати, нет своих? Она же замужем. Хотя, как мы все знаем, некоторых отсутствие мужа не остановило!
Нина засмеялась – она все про себя знала, сама не раз подшучивала над своей легкомысленностью – и постаралась отмахнуть сигаретный дым в окно. Дымное облако почти не сдвинулось, зависнув над женщинами ореолом правонарушения. Светлану она любила как члена семьи, как что-то привычное и вечное, но сестры были полюсно разными во всем.
– Да что-то у них там не получается. Светка и на обследовании лежала, я ее к Маше своей, гинекологине, устроила, к Грауэрману. Думают, что бесплодие. Будет еще проверяться.
– А муж?
– Что муж?
– Может, это он…
– Не, вряд ли. Да она с ним и говорить на эту тему не смеет – попробовала как-то, полушепотом, наверное, робко предложила тоже провериться… А он бывший военный. Вроде нормальный, но правильный весь из себя такой, прямоугольный в общем. Сама знаешь их психологию: как мужик может быть виноват? Баба если только! Но суть не в этом. Они хотели, кстати, усыновить ребенка, даже выбрали мальчика… Ездили в детский дом, встречались, гостинцы возили, играли… Начали уже документы оформлять, но потом что-то не срослось.
– Господи, бедный ребенок.
– Да уж. Светка не сильно любит об этом говорить. Да и вообще… Но я-то что хотела рассказать? Ты просто представить себе не можешь, она оказалась настоящей партизанкой!
Нина со свойственным ей театральным накалом овладевала собеседниками, заставляя их внимать, ожидать продолжения истории, ахать и охать в нужных местах, становясь не просто зрителями Ниночкиного действа, а непосредственными участниками. Ее низкий поставленный голос был слышен порой на школьной лестнице чуть ли не на первом этаже, в то время, когда урок в ее исполнении шел на третьем. Малыши испытывали ужас, когда Нина Абрамовна гордо вышагивала на высоких каблуках по коридорам, рекреациям, как называли их здесь, в белой школе. Ей достаточно было выглянуть на секунду из кабинета, чтобы разрезвившиеся пионеры тут же вытягивались по стойке смирно под ее вопросительным взглядом вертикальнее, чем на торжественной линейке перед бюстом Ленина.
Классу к шестому и дети, и родители понимали, что громкий и строгий голос – это лицедейство, которому готовы рукоплескать в театре, но не все готовы принять в обычной средней школе. Еще через пару классов оказывалось, что эмоциональный и пугающий накал Нины – это ширма, внешняя защита, панцирная шкурка ранимого и добрейшего существа, избалованного когда-то ребенка, обласканного судьбой, несмотря на войну, эвакуацию и душную, грозящую страшным тучу антисемитизма, процессов и доносов начала 50-х. Удивительным образом Нине с лихачеством пилота, исполняющего элементы высшего пилотажа, удалось пронестись, пролететь, не задев крылом ни тучи, ни земли.
Ее острый язык мог унизить, да, без сомнения, унизить за лень или несообразительность, осмеять перед одноклассниками того, кто пытался вылезти за чужой счет или прикрываясь родительскими связями. Этот же острый язык мог в кабинете директора отстоять ученика, несправедливо обиженного, защитить и настоять на помощи тем, кто по разным семейным обстоятельствам вдруг «съехал» на опасные тройки и кому грозил перевод в другую школу, в ту, которая по ту сторону стадиона.
Однажды играющую после уроков в школьном дворе Аллу заловила старшеклассница и отвела в сторону. Алка была удивлена и польщена вниманием. Старшеклассница, странно смущаясь, спросила, где ее портфель. Алла послушно принесла. «Открой», – приказала девочка с красиво зачесанными волосами, от которых было невозможно отвезти взгляд.
В приоткрытое темное портфельное жерло старшеклассница всунула огромный кулек шоколадных конфет, да таких, которые дома бывали далеко не часто: треугольные, конусом, «Трюфели», твердый «Грильяж» в золотисто-зеленой обложке, «Белочка» с мелкими орешками, «Мишка на севере». Внутри «Мишки», как любила Алла, всегда хрустели нежные вафельки, а тонкий слой шоколада таял во рту.
Засунув поглубже конфеты, старшеклассница портфель встряхнула, закрыла и вручила Алле. «Мама твоя – просто потрясающий человек, такой вот… настоящий человек. И учитель тоже классный, мы все ее любим. Но ты ей не говори, что я сказала. Договорились? Просто запомни. Передай ей благодарность от Лены и ее мамы. И слушайся ее! Уроки хорошо делай! Поняла, мелочь?»
Алла мало что поняла, кроме того, что несет домой настоящее шоколадное сокровище. Ей не терпелось достать хотя бы одну конфету, лучше «Мишку», конечно. Взять без спроса она не могла, не смела, так что целый час дороги до дома держала тяжеленный портфель замочком к себе и берегла, не отводя взгляда и не открывая.
Дома Аллу, которая считала себя добытчицей и уже почти ощущала на языке привкус белочкиных орешков, ждал скандал.
– Зачем взяла? – громко вопрошала мама. – Как ты могла?
– Я… она… она открыла. Она положила…
– Не надо было брать, – мать снизила накал, поняв весь абсурд ситуации и представив свою маленькую дочь перед 16-летней Леной, с которой она занималась по-тихому в течение последних трех месяцев из-за надвигающейся на нее «тройки» в году. На частные уроки у мамы Лены денег не было совсем – после внезапного развода она осталась одна с двумя детьми. Нина Абрамовна позже все же выбила у завуча дополнительные занятия, на которых подтягивала Лену. Впрочем, и после этого девочка приезжала раз в неделю к ним домой, на частный, но тоже бесплатный урок.
Лена старалась изо всех сил, но была немного потерянной в последние месяцы, как будто оступилась, сошла с хорошей, понятной и светлой дороги на обочину с труднопреодолимой грязной жижей. Ей было сложно сосредоточиться на путающихся, стоит только отвлечься, неправильных глаголах. Такое случилось у нее время – из-за резкой смены привычного семейного уклада. Лена тяжело переживала предательство, по ее убеждению, отца. А еще она с тоской смотрела вслед сразу ухнувшему куда-то вниз материальному уровню и без того скромной советской жизни.
– Нинка, так что Светлана? Привезла Аллу? И что? – Лилиане не терпелось услышать продолжение.
– Она играла с ней в лото какое-то, потом они читали… А дальше Алка пошла смотреть мультик. А перед телевизором у меня «Новый мир» лежит, ну тот, знаешь?
Лилиана замерла. «Один день Ивана Денисовича» им принесла Лидия Николаевна. До этого были сшитые пачки листов самиздата. То, что невозможно было достать в обычной советской библиотеке, давалось только своим и только на пару дней. Читали быстро, по ночам, чтобы тут же отдать и передать дальше. Прятали под подушку, среди постели, убранной внутрь складывающегося дивана, старались не оставлять на виду, особенно если в доме были дети. Нина, как обычно, чувствовала себя свободной от разных условностей и конспирации. Она была убеждена в том, что в ее дом наверняка приходят только свои и с самыми лучшими намерениями.
– Ты что имеешь в виду? – Лилиана перешла на шепот. – Это «Один день», что ли? Ты спрятать не могла получше? Собственно, получше – это не про тебя, ты вообще ничего не прячешь. Приходи – читай – бери. Ты хочешь всех подставить? Он отовсюду изъят. Твоя сестра, конечно, не пойдет стучать, но она же правильная до противности! Идеи партии и Ленина в жизнь!
– Слушай дальше. Все так, но я ж говорю, не совсем так. Меня все это потрясло неимоверно…
– Короче, так она увидела? Ну понятно, надеюсь, она не пойдет никому докладывать… Жалеет тебя, дурочку наивную… Но ты же можешь быть аккуратнее! Сколько раз тебе говорить?
– Хорошо, хорошо, буду, обещаю, но это все не то. Дослушай же до конца, боже ж ты мой! Она заметила и взяла в руки посмотреть. Я зашла, когда она стояла там растерянно и пялилась на портрет рядом с названием.
– Ну и? Начала мораль читать? Призывала любить родину и партию и перестать поддерживать антисоветчиков?
– Ты все мимо, дорогая. Она спросила, кто это. Я ответила. Спокойно все так. Без эмоций. А что? В конце концов, это же было издано в советском журнале. Ну да, потом потребовали изъять, но… вот случайно остался… завалялся номерок… «Да, – ответила я ей, – это он. Он самый. И роман называется так-то». Она стоит, как молнией шарахнутая. И я тоже стою. Смотрю на нее, на ее бледное, удивленное лицо. Потом она журнал кладет, так даже отпихивает его от себя подальше и говорит тихо, как будто сама с собой: «Я ему еду возила, когда он там, на даче жил. А потом бумаги разные привозила из Переделкина в Москву под судочками с едой. Лене помогала. И видела его там, на даче в Переделкине, мельком, но запомнила. Давно это было, больше десяти лет назад».
Лилиана застыла с сигаретой в руке.
– Ну не фига ж себе! То есть ты хочешь сказать, что твоя Светка, комсомолка вечная, с восторгом бегающая на первомайские демонстрации, ездила тайно в Переделкино в 196… Черт, когда же это было? В 1965 году, что ли? Когда он скрывался на даче у Чуковских? То есть ездила, не зная, кому она помогает и почему?
– Именно так, дорогая! Она же в доме у Чуковских всю юность провела и до сих пор туда ездит. Праздники разные там устраивали, вместе с Риной Зеленой детей развлекали. Меня тоже звали, но мне было не до того – я только-только в театре при ДК ЗИЛ начала играть. Какие там детские праздники? А Светка всегда с Леной Чуковской дружила. Они долгое время вместе работали в химической лаборатории. Сейчас не знаю, как и что там у них, дружба или не очень. Светка перешла в НИИ какой-то, где-то на Вавилова, непонятных для обычного человека органических или неорганических, не помню, каких, соединений.
Весь абсурд этой ситуации заключается в том, что Светка, имея в анамнезе прибабахнутую мать-сталинистку, тетку мою, которую не научили ничему две отсидки в лагерях или где там она сидела, так вот наша Светка помогала подруге вывозить антисоветские рукописи, не спрашивая и никогда, даже потом, не задавая ни единого вопроса. И дальше бы молчала. Просто портрет увидела и узнала его. Удивилась тому, что увидела. Решила узнать, кто это.
– С ума сойти! Почитать случаем не захотела?
– Хорошая шутка! Она такое не читает. Посмотрела, пролистнула, на портрет поглядела… и положила так бесшумно, аккуратно, ровненько, подальше от себя отодвинула. Ну и мораль, само собой, не забыла прочитать. «Перестань, – говорит, – домой эту антисоветчину таскать, у тебя ребенок. И так одна ее тянешь. Да и вообще, как можно этому всему, этой грязи верить? Да, были перегибы, но наша страна требовала служения идеалам…» Ну и все дальше в том же духе. Не буду тебя уговаривать, сказала под конец, мы разные люди, нас и воспитывали по-разному, но мне жаль, что у тебя нет ничего святого в жизни. Удивляюсь, как так получилось, что ты, с высшим образованием в отличие от меня, такая неблагодарная! Ты почему-то хаешь все, что тебе дала наша страна, наша советская родина…» Вот пришлось выслушать. Мне ведь педсоветов с историчкой-коммунисткой не хватает! А кстати, если не читала, как она знает, что это грязь?
Нина засмеялась и сбросила резко пепел с сигареты, как всю жизнь стряхивала и не брала в голову морали и нравоучения.
– Ну это же наше обычное: «не читал, но осуждаю»! Правда, тут история забавненькая, такая удивительная, немного нестандартная, – Лилиана задумчиво покачала головой.
– Потом она даже ужинать с нами не стала, даже чаю не попила, сумку взяла и уехала. Я вообще не в курсе, что она там читает. «Поднятую целину» если только… или про Зою Космодемьянскую. Алке тоже это все внушает – как родину любить… Жаль ее.
– Жаль? Да она счастливее нас! Ни тебе размышлений, ни метаний, ни сомнений… Но слушай, она же помогала, получается, самому?
– В том-то и дело, дорогая ты моя, что помогала она не ему, а Лене Чуковской. И молчала после этого, как та самая партизанка Зоя. Не знала, ни почему помогала, ни кому помогала. Молча и тихо. В судочках рукописи возила… Рисковала ведь! Не каждый на это пойдет, даже среди диссидентов, я думаю. Главное – это что ее Лена попросила. И все. Этого ей было достаточно. Вот ведь история, правда? Наивная верная Светка. С коммунистической верой в сердце помогала Солженицыну. Умора!
– Тише ты! Разоралась. Мы в школе как-никак…
– Да, ты права. Все, смолкаю, схожу со сцены… Овации, господа товарищи! Давай докуривай и пойдем отсюда, из нашего гадюшника.
Нина потушила сигарету и засунула ее в пустую пачку «Столичных», куда дружно стряхивали пепел. Лилиана смотрела в темнеющее окно. «Как все непросто, – думала она, – есть же места на земле, где можно читать все, что хочется, без купюр, открыто? Сколько еще наша жизнь останется вот такой – двойной, полуживой, потаенной и с постоянной оглядкой? Вечность. Ничего никогда не изменится».
Вслух же она сказала задумчиво, вспомнив о Нининой двоюродной сестре, при которой они не смели ни материться, ни рассказывать особенно остренькие провокационные анекдоты:
– Вы такие разные со Светой… Просто не верится, что вы сестры. Да, знаю, двоюродные, но это же не важно. Больше-то у вас никого нет. Нина, вот ты – такая яркая, с твоим вечным театром, твоими постоянными компаниями и ресторанами! Спекулянтки со шмотками! И рядом она… Всегда скромно одетая, в то, что сама себе вяжет по большей части… Правильная такая… Готовая всегда броситься на помощь… А она тебе когда-нибудь завидовала?
– Не знаю… Никогда не думала об этом. Она родилась – мне было пять лет. Я была старшей. Меня бабушка очень любила, баловала и всех вокруг баловать приучила. Вот такая история!
Нина засмеялась, совершенно не стесняясь того, что случилась в жизни их семьи такая несправедливость, и продолжала:
– А ее мать строила партийную карьеру, очень идейная была. Занимала какой-то высокий пост на харьковском заводе то ли тракторном, то ли сталелитейном… Потом мать посадили. Более того, она даже дважды сидела – до войны и после. Успела хоть дочь в Москву к родным отправить, и то хорошо. Светка у теток жила на Рождественском бульваре, в полуподвале. Образования нормального не получила. До сих пор себя вожатой-комсомолкой воображает. Это было самое яркое время в ее жизни. Просто действительно живет этим, верит в лучший из миров. Ни тени сомнения в руководящей линии партии. Рано пошла работать – старшая из теток ее в лабораторию на «Новую зарю» устроила. А тетка с самой Жемчужиной дружила, конечно, до всех событий, знаешь… Так при поддержке тетки Светка стала химиком. Сейчас вон в НИИ какой-то перешла, я говорила уже.
– Тебе не кажется, что это немного несправедливо: ты в институт, а она в лабораторию на химзавод…
– Ну… жизнь такая. И семья наша, женская, вся со своими заморочками, условностями, суевериями… Мать ее, полностью мишуга2, сама, говорят, боролась за чистоту партийных рядов. Узнав, что муж ей изменил, его Иваном звали, хороший мужик был, тетки говорили, на него донос написала. Его забрали. А потом и ее. Не избежала тоже доносов, несмотря на должность. А может, именно из-за этой должности и донесли. А в семье ее мамашу не сильно любили, сторонились, может, потому что за русского замуж вышла, а может, за идейность с доносами… Я даже не знаю, была ли она партийной, надо будет спросить. Наверное, была – как еще тогда такую должность ей доверили?
– Надо же, ничего себе! Вот это история! Хотя… в каждой семье свои истории… В нашей тоже хватает.
– Да уж. Все тетки, все пять сестер, получили хорошее образование. Учились в русской гимназии в городе, не в какой-то там школе при синагоге в местечке. Жили небедно. Революция случилась – бабушка всем пяти сестрам дала деньги на собственный дом, каждой – на свой дом. Представляешь? «Можно теперь, говорит, жить по-людски, не прятаться, не бояться». А все пять сестер учиться уехали, кто в Москву, кто в Харьков. Революция ведь случилась. Свобода, мать твою!
– А где они жили? На Украине?
– Местечко назвалось Посад Новая Прага. Недалеко от Екатеринослава. Что это сегодня? Днепропетровск? Дед был коммивояжером, ездил в Польшу, контракты хорошие заключал, его ценили. Даже в Варшаву ему перебраться предлагали, вот так он им пришелся. Он с восторгом эту новость принес жене, моей бабушке. Тогда уехать в Варшаву, до Первой мировой войны, было, наверное, как сегодня если б в Париж пригласили! Жили хорошо, как я понимаю. Ну понятно – погромы постоянные, в 1906-м полсемьи вырезали.
– Какой ужас! И ты так спокойно об этом говоришь!
– Да у всех в семье такие истории, просто не все рассказывают. Какой смысл рассказывать? Это было давно.
– И что с Варшавой? Не сложилось?
– Бабушка сказала ему: «Хочешь – поезжай. А мы с девочками останемся здесь». Как отрезала. Мощная у меня была бабка, всех в кулаке держала, деда тоже. Он ей: подумай! Посмотри вокруг! Погромы! Казаки! А она ему: «Ничего не знаю, не поеду никуда». И дед отказался от своих планов. Все остались. Ну а после революции дедушка купил тот полуподвал на Рождественском… На всех.
– Вот ведь как получилось… Как чувствовала твоя бабуля! Ужас. Что тогда был ужас, что после был бы ужас, никто бы не уцелел. И до революции был разгул, не пойми что, для евреев ад, никакой защиты. Черносотенцы. Не говорят, правда, об этом особенно. Революция, что ни говори, многое изменила, многое дала, открыла всем возможности… Вон твоим теткам позволила уехать учиться…
– Это да, дала, а потом взяла… обратно со временем. А в 37-м еще догнала и добавила… И вагоны в 53-м приготовила, чтобы всех уже разом… Тех, кому возможности на голову свалились…
В дверь раздался аккуратный мягкий стук. Нина и Лилиана переглянулись. Они говорили вполголоса. Они всегда закрывали дверь. Они, даже Нина, старались не травить, как тогда говорили, анекдоты перед коллегами с непроверенной репутацией. Они никогда открыто, в стенах школы, не критиковали распоряжения администрации. Они всегда следовали давно и четко означенным правилам, не показывая прилюдно своего отношения к той или иной ситуации. По крайней мере, им так казалось. Двойная мораль и осторожность – этому следовали все. Тому же учили и своих детей.