– Брат, дай, пожалуйста, ключи от машины.
– Ты уезжаешь?
– Да, вытащу свой чемодан и уеду.
– Если принесешь наверх и наши чемоданы, то дам тебе машину до завтрашнего утра, – пообещал я.
– Не беспокойтесь, Фарук-бей, я принесу их, – сказал Реджеп.
– А ты сейчас не собираешься пойти в архив искать чуму? – спросил Метин.
– Что искать? – удивился Реджеп.
– Чуму я уже завтра буду искать, – сказал я.
– Сразу пить начнешь? – спросил Метин.
– А какое тебе дело до того, что я пью? – спросил я. Но не рассердился.
– И в самом деле! – ответил Метин, взял ключ от машины и ушел.
А мы с Реджепом, не раздумывая больше ни о чем, пошли за Метином и спустились вниз. Потом мне пришло в голову сходить на кухню и порыться в холодильнике, но, спустившись по маленькой лестнице, я, вместо того чтобы пойти туда, повернул в противоположную сторону и, пройдя мимо комнаты Реджепа, дошел до конца узкого коридора. Реджеп шел следом.
– Ключ от кладовой еще здесь? – спросил я. Потянулся к дверному наличнику и вытащил пыльный ключ.
– Госпожа не знает, – сказал Реджеп. – Не говорите ей.
Я повернул ключ, но дверь пришлось сильно толкнуть, чтобы открыть. Кажется, за ней что-то упало; я посмотрел и растерялся: запыленный череп лежал между дверью и сундуком. Я поднял его с пола, сдул пыль и, стараясь казаться веселым, протянул Реджепу:
– Ты помнишь это?
– Что, простите?
– Ты, наверное, никогда не заходишь сюда.
Я положил череп на маленький столик, заваленный бумагами. Как ребенок, схватил и потряс какую-то стеклянную трубку, а потом положил ее на одну из чаш заржавевших весов. Реджеп стоял на пороге, молчал и со страхом смотрел на то, к чему я прикасался. Сотни маленьких скляночек, осколки стекла, ящики, брошенные в коробку кости, старые газеты, ржавые ножницы, пинцеты, книги на французском по анатомии и медицине, коробки, полные бумаг, фотографии птиц и самолетов, наклеенные на дощечки, стекла от очков, картонный круг, состоявший из семи разноцветных частей, цепи, швейная машина, за которой я в детстве играл в автомобиль, нажимая на педаль, отвертки, насекомые и ящерицы, приколотые к дощечкам, сотни пустых бутылок из-под ракы, на которых было написано: «Управление по монопольной политике», различные порошки в аптечных пузырьках с этикетками и пробки в цветочном горшке…
– Это что, пробки, Фарук-бей? – спросил Реджеп.
– Да, возьми, если тебе надо.
Он не входил в комнату, наверное, потому, что боялся, и я подошел к нему, отдал их. Затем я нашел латунную табличку, на которой было написано, что доктор «Селяхаттин принимает больных каждое утро с 8 до 12, а после обеда с 14 до 18». На мгновение мне захотелось забрать эту табличку с собой в Стамбул, но не ради развлечения, а на память, а потом я вдруг почувствовал отвращение, странную ненависть и боязнь прошлого и истории и бросил табличку к другим запыленным вещам. После этого я запер дверь. Когда мы шли с Реджепом на кухню, я увидел в лестничном пролете Метина. Что-то бормоча, он носил наверх наши чемоданы.
5
Я поднял чемоданы Фарука и Нильгюн, а потом разделся, надел футболку и летний костюм, взял свой туго набитый кошелек, спустился вниз, сел в старый ржавый «анадол» и уехал. У дома Ведата я вышел из машины. Не было никого видно, кроме служанки, работавшей на кухне. Я прошел через двор за дом; слегка толкнув окно, увидел в кровати Ведата и обрадовался. Я подпрыгнул, как кошка забрался в комнату и прижал голову Ведата к подушке.
– Ты что, сдурел?! – закричал он.
Я засмеялся, у меня было хорошее настроение.
– Ну, что нового?
– Ты когда приехал? – спросил он.
Я рассматривал комнату, поэтому ответил не сразу. Все было как в прошлом году, включая фотографию вульгарной голой женщины. А потом я почувствовал нетерпение.
– Давай, – сказал я, – вставай, парень, подымайся!
– Что можно делать в такое время?
– А что все делают после обеда?
– Ничего-о-о!
– Что, здесь никого нет?
– Не, все тут, и еще кое-кто приехал совсем недавно.
– И где все собираются?
– У Джейлян! – ответил он. – Она недавно приехала с родителями.
– Хорошо! Пошли туда!
– Да Джейлян еще не проснулась.
– Ну тогда пошли куда-нибудь еще, искупаемся хотя бы! – предложил я. – В этом году я еще ни разу не купался, потому что преподавал английский и математику всяким недоразвитым деткам текстильных фабрикантов и скупщиков металла.
– То есть ты хочешь сказать, что Джейлян тебя не интересует?
– Вставай, пошли лучше к Тургаю.
– Ты знаешь, что Тургая пригласили в молодежную баскетбольную команду?
– Меня это не интересует, я бросил баскетбол.
– Чтобы еще больше вызубривать, да?
Я ничего не ответил. Посмотрел на загорелое, здоровое, аккуратное тело Ведата и подумал: да, я очень много учусь, если я не буду первым в классе, мне будет сильно не по себе, и я знаю, что таких, как я, называют «зубрила», но у моего отца нет фабрики по производству конвейеров, и прядильной фабрики, во главе которой он поставит меня через десять лет, у него тоже нет; нет у моего несчастного отца и склада по приему металла, литейного цеха или пусть небольшого, но серьезного заказа из Ливии; и даже импортно-экспортной компании у него тоже нет. Есть у моего отца, уволившегося с должности каймакама[15], только могила, раз в году мы ходим к ней, чтобы Бабушка не плакала дома, и тогда она плачет на кладбище. А потом я спросил: «Ну а другие что делают?»
Ведат лежал на кровати лицом вниз и не собирался вставать, но тут он хотя бы шевельнулся, передвинулся к краю подушки и стал рассказывать. Мехмед вернулся из Англии с девушкой-медсестрой, девушка сейчас живет у Мехмеда, вместе с его семьей, но спят они в разных комнатах, и девушка-то на самом деле – тридцатилетняя женщина, но с нашими девчонками общается нормально, а Туран, если я в курсе, в армии. Откуда мне знать, подумал я, зиму я провожу не в высшем обществе Стамбула и Анкары, а дома у тети или в школьной спальне, а чтобы заработать немного денег, даю уроки математики, английского и покера таким глупым детишкам богачей, как ты. Но я ничего не ответил, а Ведат рассказал, что отец Турана отправил его в армию, решив, что иначе сын никогда не станет человеком, и даже покровителей не стал ему искать, а сказал, что солдатская жизнь научит его уму-разуму. Когда я спросил, поумнел ли он, Ведат с серьезным видом ответил, что не знает. Он сказал, что Туран приехал на двухнедельную побывку, а когда начал рассказывать, что Туран ухаживает за Хюльей, я задумался. Потом Ведат добавил, что еще появился один новый парень, по имени Фикрет, и тогда я сразу понял, что Ведат им восхищается, потому что он называл этого Фикрета «классный парень» и «умница», а потом стал рассказывать, какой мощности мотор у его катера. Меня это все уже сильно раздражало, и я перестал слушать этого болвана. Когда он это заметил, мы немного помолчали, но потом опять стали разговаривать.
– Что делает твоя сестра? – спросил он.
– Стала настоящей коммунисткой. Да еще и, как они, твердит постоянно: «Теперь я очень изменилась».
– Вот жаль; что ж это она?..
Я смотрел на фотографию голой женщины на стене.
– И у Сельчука сестра тоже такой стала, – добавил он почти шепотом. – Говорят, в кого-то влюбилась! Твоя тоже от этого?
Я не ответил. По моим нервным жестам он понял, что эта тема мне не нравится.
– А как твой брат?
– С ним вообще все плохо! – ответил я. – Только пьет и толстеет. Плюнувший на все увалень.
– Он тоже коммунист?
Я ответил и, пока говорил, разозлился: «Ему настолько все безразлично, что он не сможет заниматься никакой политикой. Но по правде, с сестрой они понимают друг друга хорошо. Меня же все это не интересует, пусть делают что хотят, но так как одна идейная настолько, что ненавидит деньги, а второй так ленив, что не может даже руку протянуть, чтобы заработать эти деньги, то все, что происходит, касается и меня. А дурацкий, старый, странный и мерзкий дом все так и стоит там непонятно зачем».
– А твоя Бабушка и этот, который работал в доме, больше не живут там?
– Живут. Но если бы они жили на одном этаже многоквартирного дома, который можно там построить, то тогда я бы всю зиму не бился с недоразвитыми детками богатеев – где ось гиперболы, какая связь между точкой пересечения гиперболы и коэффициентом k, понимаешь? Я обязательно должен уехать на будущий год в Америку учиться в университете, а как мне деньги найти?
– Ты прав, – ответил он, но, кажется, ему стало немного неудобно.
Мне тоже стало неудобно, так как я испугался, что Ведат решит, будто я не люблю богатых. Мы немного помолчали.
– Ну что, пошли уже на море, – сказал я затем.
– Да, и Джейлян уже, наверное, проснулась.
– Мы ведь не обязаны туда идти.
– Все собираются там.
Он встал с кровати, на которой до сих пор лежал неподвижно; на нем не было ничего, кроме маленьких плавок, у него было хорошо загорелое, ухоженное, аккуратное и красивое тело. Он зевнул, как зевает человек, которого ничто не беспокоит.
– Фунда тоже собиралась идти!
Меня злило тело Ведата. И кажется, что-то еще.
– Хорошо, пусть.
– Но она ведь спит.
Я сказал: «Так иди разбуди», глядя на обнаженную женщину на стене и стараясь не смотреть не тело Ведата.
– Что, действительно разбудить?
Он ушел будить сестру. Потом вернулся, закурил, жадно затягиваясь, с таким видом, словно у него полно всяческих проблем, без сигареты он не может, и спросил меня:
– Ты все еще не куришь, да?
– Нет.
Наступило молчание. Я представил, как Фунда лежит в кровати и почесывается. Затем мы немного поговорили о разных мелочах вроде того, что холодная вода в море или теплая. А потом вошла Фунда:
– Ведат, где мои сандалии?
В прошлом году эта Фунда была маленькой девочкой, а в этом году у нее длинные красивые ноги и крохотное бикини.
– Привет, Метин!
– Привет!
– Что нового? Ведат, спрашиваю, где мои сандалии?
Брат и сестра тут же начали ссориться: он сказал ей, что она не следит за своими вещами, а она ему – что вчера нашла в его шкафу свою соломенную шляпу; они ругались еще некоторое время. Потом Фунда вышла, хлопнув дверью, а вскоре вернулась как ни в чем не бывало, и на этот раз они заспорили, кому брать ключи от машины из маминой комнаты. В конце концов пошел Ведат. Мне было не по себе.
– Ну, Фунда, а у тебя что нового?
– Да что может быть нового! Ничего!
Мы немного поговорили. Я спросил, какой она в этом году закончила класс, оказалось – первый курс лицея, два года была на подготовительном, нет, она не в немецко-австрийском лицее, а в итальянском. Тогда я пробормотал ей: «Equipement eletrique Brevete type, Ansaldo San Giorgia Geneva…» Фунда спросила меня, не прочитал ли я это на каком-нибудь сувенире из Италии. Я не стал говорить ей, что во всех стамбульских троллейбусах над передней дверью висит табличка с такой вот непонятной надписью, и все, кто ездит на этих троллейбусах, волей-неволей запоминают это, чтобы не умереть от скуки, потому что меня внезапно охватило чувство, что если я скажу ей, что езжу на троллейбусах, то она станет меня презирать. Мы помолчали. Я немного подумал об отвратительном создании – их матери, ложившейся поспать днем, утопая в ароматах кремов и духов, проводившей время, лишь бы только поиграть в карты, и игравшей в карты, лишь бы убить время. Потом вернулся Ведат, размахивая ключом.
Мы вышли, сели в раскалившуюся на солнце машину, проехали двести метров, остановились перед домом Джейлян и вышли из машины. Мне захотелось что-нибудь сказать, так как было стыдно, что я волнуюсь.
– Как у них тут все изменилось!
– Да.
Мы прошли по камням, вкопанным в газон на расстоянии шага друг от друга. Садовник поливал на жаре сад. Тут я увидел несколько девушек и спросил у Ведата – просто лишь бы что-то сказать:
– Вы когда-нибудь играете в покер?
– А?
Мы спустились к ним по лестнице. Девушки лежали на шезлонгах в изящных позах. Они осмотрели меня, и мне подумалось: ведь на мне – рубашка из «Исмета», которую я купил на деньги, выигранные в покер, джинсы «Левайс», под ними – плавки, а в кармане – четырнадцать тысяч лир, заработанных мной за месяц частных уроков всяким дурням! Потом я опять спросил Ведата:
– Я спрашиваю, вы играете в азартные игры?
– В какие еще игры? Девчонки, знакомьтесь, это Метин!
С Зейнеб я уже вообще-то знаком.
– Привет, Зейнеб, как дела?
– Хорошо.
– Это Фахрун-Ниса, но не называй ее так, она рассердится. Зови ее Фафа!
Некрасивая эта Фафа. Мы с ней пожали друг другу руки.
– А это – Джейлян!
Я пожал жесткую, но легкую руку Джейлян. Мне захотелось отвести взгляд. Внезапно я подумал, что, может быть, влюблюсь, но эта мысль показалась мне наивной и глупой. Я посмотрел на море, и мне хотелось поверить, что я не волнуюсь, что спокоен, и успокоиться. Другие заговорили, позабыв обо мне.
– На водных лыжах тоже трудно.
– Мне бы хоть раз удержаться на воде!
– Но, по крайней мере, на них не так опасно, как на обычных.
– Надо, чтобы купальник плотно сидел.
– Потом руки болят.
– Приехал бы Фикрет, покатались бы.
Мне стало скучно, я стоял, переминаясь с ноги на ногу, покашлял.
– Да сядь ты уже! – сказал Ведат.
Я был уверен, что выгляжу очень серьезным.
– Садись! – сказала Джейлян.
Я посмотрел на нее – она была красивой. Да! Я опять подумал, что, наверное, влюблюсь в нее, и вскоре поверил в то, что я верю в свои мысли.
– Вон там был шезлонг, – сказала Джейлян, указывая головой.
Я пошел к шезлонгу и мельком увидел через открытую дверь бетонного дома жуткую мебель на нижнем этаже. В американских фильмах богатые, но несчастливые супруги со стаканами виски в руках ругаются и кричат друг на друга именно среди такой мебели. Мебель эта и запах богатства и роскоши, струившийся из дома, казалось, спрашивали меня: «Что ты здесь делаешь?» – но я успокоился и сказал себе: «Я умнее их всех, вместе взятых!» Я посмотрел на садовника, еще поливавшего сад, взял шезлонг, вернулся; он с легкостью раскрылся, я сел рядом с ними и, размышляя, влюбился я или нет, стал задумчиво слушать их.
Фафа рассказывала что-то на тему «у нас такой прикольный класс», а ее одноклассница Джейлян то и дело просила рассказать что-нибудь еще, и поэтому, когда эти рассказы закончились, я окончательно сжарился на солнце, но так ничего и не решил. Затем я надумал было тоже рассказать немного таких дурацких историй, так как не хотел считаться дикарем, который не понимает шуток, и в подробностях поведал им, как мы в школе украли из кабинета директора вопросы к экзамену. Я не стал рассказывать им, сколько мы заработали денег, когда продали эти вопросы кое-кому из глупых богатых учеников, – ведь они поняли бы меня неправильно. А этот пустяк, совершенный мной потому, что у меня нет богатого отца, который подарил бы мне на день рождения или без всякого повода часы «Омега», что у меня на руке, показался бы им отвратительным, несмотря на то что их отцы с утра до вечера проворачивают именно такие дела. В это время мы услышали ужасный шум мотора какого-то катера, приближавшегося к нам. Все повернулись и посмотрели в ту сторону. Я понял, что это Фикрет. Его катер так быстро подплыл к пристани, что, казалось, чудом не разбился, и, подняв в воздух водяной столб, внезапно остановился. Фикрет с трудом допрыгнул до берега.
– Как дела, народ? – спросил он, быстро взглянув на меня.
– Знакомьтесь, – сказал Ведат. – Метин, Фикрет!
– Ребята, что вы будете пить? – спросила Джейлян.
Все попросили кока-колу.
Фикрет даже не ответил, а только отмахнулся, поджав губы. Так отмахиваются, когда злятся. Я посмотрел на Джейлян, но не понял, расстроилась она или нет. Но зато я понял другое: мне давно известно, кого будет строить из себя этот Фикрет, – он изображает волевого мужчину. Когда ты некрасив и глуп, то должен выглядеть сильной личностью хотя бы благодаря своему быстроходному катеру и сверхскоростной машине, чтобы девчонки обращали на тебя внимание. Джейлян принесла напитки. Все долго сидели со стаканами в руках и разговаривали.
– Музыку включить?
– Куда пойдем вечером?
– Помнишь, ты говорила, у тебя есть Элвис?
– Был. Где же этот альбом, «Best of Elvis», a?
– Не знаю.
– Мне скучно.
– Что будем делать?
Затем, словно устав от слов и палящего солнца, мы немного помолчали, потом снова заговорили и опять помолчали, и вновь поговорили и замолчали, и в этот момент из невидимых колонок грохнула такая примитивная мелодия, что я подумал – теперь мне нужно что-нибудь сказать.
– Музыка как в лифте, – сказал я. – В Америке такую слушают, только когда долго едут на лифте.
– Долго едут на лифте?
Да, ты именно так и спросила, Джейлян, когда я заговорил, наблюдая, как ты меня слушаешь, и делая вид, что вовсе не смотрю на тебя, потому что сейчас я, кажется, верю, что отныне влюблен в тебя, и стесняюсь этого. Но я говорил и рассказывал для тебя, Джейлян. Я рассказал, какое место в жизни ньюйоркцев занимают эти поездки на лифте, что небоскреб Empire State Building ровно 50 футов или 102 этажа высотой и что с него видна панорама на 50 миль. Правда, я не сказал, что в Нью-Йорк еще не ездил и ничего этого еще не видел, но зато сказал, что население этого города, согласно нашему школьному изданию энциклопедии «Британника» 1957 года, составляет 7 891 957 человек и, согласно этому же изданию, в 1940 году население было 7 454 995 человек. И вдруг Фафа перебила меня:
– Ух ты! Ну ты и зубрить!
Ты засмеялась вместе со всеми, и тогда я, пытаясь дать вам понять, какой я сообразительный, и желая доказать, что, для того чтобы запоминать что-то наизусть, зубрежка не нужна, объяснил, что я, например, могу быстро умножать в уме двузначные цифры.
– Да, – подтвердил Ведат, – у этого парня необыкновенная голова, вся школа знает!
– Семнадцать на сорок девять! – сказала Джейлян.
– Пожалуйста: восемьсот тридцать три!
– Семьдесят на четырнадцать!
– Тысяча восемь!
– А как узнать, что правильно? – спросила Джейлян. – Принести бумагу и ручку?
Я был взволнован, но только улыбался.
Тогда ты, Джейлян, не выдержав моей улыбки, действовавшей тебе на нервы, вскочила с места и, побежав в дом с той жуткой мебелью, вскоре вернулась; на лице у тебя было выражение жадного любопытства, а в руках – блокнот из какого-то отеля в Швейцарии и серебряная перьевая ручка.
«33 × 27 =?», «891», «17 × 27 =?», «459», «81 × 79 =?», «6399!», «17 × 19 =?», «323!», «Нет, 373», «Джейлян, умножь, пожалуйста, еще раз!», «Ладно, 323», «99 × 99 =?», «Это самое простое! 9801».
Ты злилась, Джейлян, злилась так, что уже почти ненавидела меня.
– Да ты настоящий зубрила!
Я только улыбался и думал, что в дешевых бульварных романах, наверное, пишут правду, что любовь всегда начинается с ненависти.
А потом Джейлян пошла кататься на водных лыжах на катере Фикрета, а я погрузился в раздумья о соперничестве и, видимо, сразу понял, что эти мысли будут развлекать меня до самой ночи, потому что, черт побери, я теперь верил и полагал, что я влюблен.
6
Я проснулся, встал, надел пиджак, повязал галстук и вышел на улицу. Какое тихое, сияющее, прекрасное утро! На деревьях вороны и воробьи. Я посмотрел на ставни – все закрыты. Все спят, вчера поздно легли. Фарук-бей выпил, а Нильгюн смотрела на него, пока он пил. А Госпожа то и дело звала к себе наверх. Я даже не услышал, во сколько пришел и лег спать Метин. Я осторожно, чтобы не разбудить никого скрежетом, надавил на насос, облил лицо холодной утренней водой, потом вернулся в дом, отрезал на кухне два куска хлеба, взял их, пошел в курятник, открыл дверь. Курицы с кудахтаньем сбежались ко мне. Я с удовольствием выпил два яйца, аккуратненько разбив их с острого конца, съел свой хлеб. Взял еще несколько яиц и, не закрывая двери в курятник, пошел было уже на кухню, как вдруг увидел Нильгюн и удивился: она проснулась, взяла сумку и куда-то собирается идти. Заметив меня, она улыбнулась:
– Доброе утро, Реджеп!
– Куда в такую рань?
– На море. Потом будет много народу. Быстренько искупаюсь и вернусь. Яйца из курятника?
– Да, – ответил я и почему-то почувствовал себя в чем-то виноватым. – Завтракать будете?
– Буду, – ответила Нильгюн. Улыбнулась и ушла.
Я смотрел ей вслед. Точно как кошка – внимательная, капризная, осторожная. На ногах сандалии, ушла с голыми ногами. В детстве они у нее были тонкими как тростинки. Я вошел в дом, поставил кипятить воду для чая. Мать ее такой же была. А теперь в могиле. Поедем сейчас на кладбище, помолимся. Ты маму-то свою помнишь? Не помнит, ей же три года было. Доан-бей служил каймакамом где-то на востоке и в последние два года присылал своих на лето сюда. Твоя мама сидела в саду, на руках Метин, рядом – ты, на ее бледное лицо целый день светило солнце, но уезжала она в Кемах[16] такой же бледной, как и приехала. «Хотите вишневого соку?» – спрашивал я у молодой госпожи. «Спасибо, Реджеп-бей, – говорила она, – поставьте сюда». Я поставлю, а у нее на руках Метин. Через два часа прихожу, смотрю – отпила только глоток из огромного стакана. Потом приходит толстый потный Фарук, говорит: «Мама, я проголодался» – и тут же залпом выпивает весь стакан. Вот молодец! Я достал скатерть, пошел постелить ее, как вдруг почувствовал запах ракы: Фарук-бей разлил вчера вечером на стол. Я пошел, взял тряпку, обтер стол. Закипела вода, я заварил чай. Со вчерашнего дня осталось молоко. Завтра пойду к Невзату. Захотелось кофе, но я сдержался, продолжил заниматься делами.
Я раздумываю, а уже поздно. Когда я накрывал на стол, спустился Фарук-бей. У него, как у деда, тяжелая походка, от которой скрипят ступени. Он зевнул, что-то проворчал.
– Я заварил чай, – сказал я. – Садитесь, принесу вам завтрак.
Он тяжело плюхнулся туда, где сидел вчера вечером, когда пил.
– Молока хотите? – спросил я. – Хорошее, жирное.
– Хорошо, неси! – сказал он. – Моему желудку полезно.
Я пошел на кухню. Его желудок. Ядовитая вода, что скапливается там, когда он пьет, в конце концов проделает в нем дырку. «Если ты теперь будешь пить, ты умрешь, – говорила Госпожа. – Слышал, что сказал врач?» Доан-бей задумчиво посмотрел перед собой, а потом сказал: «Лучше мне умереть, мама, чем терпеть то, что голова не работает, я не могу жить бездумно». А Госпожа сказала: «Это называется не думать, сынок, а грустить». Но тогда они уже разучились слышать друг друга. Потом Доан-бей умер, пока писал те письма. Изо рта у него пошла кровь, как у его отца; ясно, что из желудка. Госпожа плакала навзрыд и звала меня, будто от меня что-то зависело. Прежде чем он умер, я снял с него окровавленную рубашку, надел чистую, отглаженную, так он и умер. Сейчас поедем на кладбище. Я вскипятил молоко и осторожно налил в его стакан. Желудок – темный, неведомый мир, о нем только пророк Юнус[17] ведает. Мне делалось страшно, когда я думал о черной дырке. Но своего желудка я не чувствую, его будто бы нет – ведь я знаю меру, забываться тоже умею, но я же не такой, как они. Я отнес ему молоко, смотрю – Нильгюн пришла. Как быстро! Волосы у нее мокрые. Красиво.
– Принести вам завтрак? – спросил я.
– А что, Бабушка на завтрак не спускается? – спросила она.
– Спускается, – ответил я. – По утрам и по вечерам.
– А днем почему не спускается?
– Ей не нравится шум с пляжа, – ответил я. – В обед я ношу тарелки наверх.
– Давайте подождем Бабушку, – предложила Нильгюн. – Когда она просыпается?
– Она уже давно проснулась, – ответил я. Посмотрел на часы: восемь тридцать.
– А-а-а, Реджеп! – вспомнила Нильгюн. – Я купила в бакалее газету. Теперь по утрам буду я покупать.
– Как хотите, – ответил я, выходя.
– Ну и что изменится от того, что ты будешь ее покупать? – вдруг закричал на нее Фарук-бей. – Что изменится от того, что ты узнаешь, сколько человек убили, сколько фашистов, сколько марксистов, а сколько нейтральных?
Я вышел из столовой. Куда же вы все торопитесь, что же вам всем надо, почему вы не можете довольствоваться малым? Ты никогда этого не узнаешь, Реджеп! Это же смерть. Я думаю об этом, и мне делается страшно – ведь человек такой любопытный. Селяхаттин-бей говорил, что начало всей науки – любопытство; понимаешь, Реджеп? Я поднялся наверх, постучал в дверь.
– Кто там? – спросила она.
– Я, Госпожа, – ответил я, входя.
Она открыла свой шкаф, роется в нем. Сделала вид, что закрывает дверцы.
– Что случилось? – спросила она. – Чего они там кричат внизу?
– Ждут вас к завтраку.
– И поэтому кричат друг на друга?
В комнате запахло старыми вещами из шкафа. Я вдыхал этот запах и вспоминал.