– Что? Простите, я не расслышал, – проговорил я. – Нет, они шутят друг над другом.
– Прямо рано утром, за столом?
– Между прочим, если хотите знать, Госпожа, – начал я, – то Фарук-бей сейчас даже не пьет. В такое время никогда никто не пьет!
– Не защищай их! – рассердилась она. – А мне не ври! Я сразу вижу.
– Я не вру, – ответил я. – Они ждут вас к завтраку.
Она взглянула на открытую дверцу шкафа.
– Помочь вам спуститься?
– Нет!
– Будете есть в постели? Принести поднос?
– Принеси, – решила она. – А им скажи, пусть собираются ехать.
– Они уже готовы.
– Закрой дверь.
Я закрыл дверь и спустился вниз. Она каждый год заново перебирает свой шкаф перед поездкой на кладбище, словно хочет найти там что-то, чего никогда не видела и не надевала, но в конце концов всегда надевает одно и то же ужасное старое толстое пальто. Я пошел на кухню, положил на тарелку хлеб, понес в столовую.
– Читай, – говорил Фарук-бей Нильгюн. – Ну-ка, читай вслух, сколько сегодня погибло.
– Семнадцать человек, – ответила Нильгюн.
– Ну и какой из этого вывод?
Нильгюн еще больше уткнулась в газету, словно не слышала слов старшего брата.
– Никакого смысла во всем этом теперь нет, – проговорил Фарук-бей с легкой ноткой удовольствия в голосе.
– Госпожа сказала, что к завтраку не спустится, – сказал я. – Несу вам завтрак.
– Почему она не спускается?
– Не знаю, – ответил я. – Что-то ищет у себя в шкафу.
– Ладно, давай неси нам.
– Нильгюн-ханым, – сказал я, – у вас совершенно мокрый купальник, а вы в нем сидите. Простудитесь. Поднимитесь, переоденьтесь и читайте себе вашу газету…
– Видишь, она тебя даже не услышала, – заметил Фарук-бей. – Она еще так молода, что верит газетам. С упоением читает о погибших.
Нильгюн встала из-за стола, улыбаясь мне. А я спустился на кухню. Верить газетам? Я перевернул хлеб, приготовил тарелку для Госпожи. Госпожа читает газеты, только чтобы узнать, не умер ли кто из знакомых, – узнать, нет ли там о каком-нибудь старике, умершем в своей постели, а какой-нибудь парень, разорванный пулями или бомбой, ей совсем неинтересен. Несу ей поднос. Иногда она не может разобрать фамилии из некрологов, начинает сердиться, разговаривать сама с собой, а потом вырезает их из газеты. Если она не сильно злится, то иногда смеется при мне над фамилиями из некрологов. Это все надуманные имена, все это – от лукавого, что такое – фамилия? Я подумал: моя фамилия, Караташ, досталась мне от отца, давшего мне свое имя. Понятно, что она означает «черный камень». Между тем у других людей иногда не разобрать, что означают их фамилии. Вот у них, конечно, они надуманные. Я постучался, вошел. Госпожа все еще у шкафа.
– Я принес завтрак, Госпожа.
– Поставь сюда.
– Ешьте сразу, а то молоко остынет, – сказал я.
– Хорошо-хорошо! – ответила она. А сама смотрит не на поднос, а на шкаф. – Закрой дверь.
Я закрыл. Потом вспомнил про хлеб и побежал вниз, на кухню. Ничего, не сгорел. Поставил на поднос яйцо для Нильгюн-ханым и остальную еду к завтраку и понес в столовую.
– Извините, я задержался, – сказал я.
– Метин что, завтракать не идет? – спросил Фарук-бей.
Что делать? Я опять поднялся наверх, пошел в комнату Метина, разбудил его, открыл ставни. Он ворчал, я спустился вниз, Нильгюн, оказывается, уже хочет чаю; я сходил на кухню, налил крепкого чаю; когда принес, смотрю – Метин уже спустился, даже уже за стол сел.
– Сейчас принесу вам завтрак, – сказал я.
– Во сколько ты вчера вернулся? – спросил Фарук-бей Метина.
– Не помню! – ответил Метин. На нем была только рубашка и плавки.
– Ты оставил в машине хоть немного бензина? – спросил Фарук-бей.
– Не беспокойся, брат! – ответил Метин. – Я ездил на чужой машине. «Анадол» здесь слишком…
– «Анадол» – что? – язвительно спросила Нильгюн.
– А ты читай свою газету! – оборвал ее Метин. – Я с братом разговариваю.
Я пошел ему за чаем. Положил жариться новый кусок хлеба. Принес крепкого чаю и спросил:
– Хотите молока, Метин-бей?
– Все спрашивали о тебе, – говорил Метин.
– А мне-то что? – фыркнула Нильгюн.
– Раньше вы с этими девочками были ближайшими подружками, – заметил Метин. – Были не разлей вода, а сейчас ты книг начиталась и презираешь их.
– Я не презираю их. Просто не хочу их видеть.
– Презираешь. Хотя бы привет передала.
– Не собираюсь я ничего передавать! – сказала Нильгюн.
– Хотите молока, Метин-бей? – повторил я.
– Ты видишь? Ты стала слишком идейной. И очень дерзкой.
– Ты знаешь, что такое – идейный? – спросила Нильгюн.
– Как не знать! – ответил Метин. – У меня сестра есть, ей недавно промыли мозги, а я каждый день это наблюдаю.
– Дурак!
– Хотите молока, Метин-бей?
– Ребята, перестаньте, ребята! – повторял Фарук-бей.
– Не хочу я молока, – ответил Метин.
Я сбегал на кухню, перевернул хлеб. Мозги ей, говорит, промыли. «Пока всем не очистят мозги от грязи, пустых верований и лжи, никому из нас нет спасения, поэтому я пишу многие годы, поэтому, Фатьма», – говорил Селяхаттин-бей. Я налил себе стакан молока и выпил половину. Хлебцы поджарились, и я отнес их.
– Когда Бабушка на кладбище начнет молиться, вы тоже молитесь! – говорил Фарук-бей.
– Я забыла все молитвы, которым меня научила тетя, – сказала Нильгюн.
– Как ты быстро все забыла! – сказал Метин.
– Дорогая моя, я тоже все забыл, – сказал Фарук-бей. – Я говорю вам – вы только разведите руки, как Бабушка, чтобы она не расстраивалась.
– Не беспокойся, разведу, – сказал Метин. – Я на такие вещи внимания не обращаю.
– И ты разведи руки, хорошо, Нильгюн? – попросил Фарук-бей. – Да на голову что-нибудь завяжи.
– Хорошо, – согласилась Нильгюн.
– Это не будет противоречить твоим идеям? – спросил Метин.
Я вышел из столовой и пошел наверх, к Госпоже. Постучал в дверь. Вошел в комнату. Она уже позавтракала и опять стояла перед шкафом.
– Что случилось? – спросила она. – Что тебе нужно?
– Хотите еще стакан молока?
– Не хочу.
Я собирался забрать ее поднос, как вдруг она закрыла дверцу шкафа и крикнула:
– Не подходи!
– Да не подхожу я к вашему шкафу, Госпожа! – ответил я. – Вы же видите, я только поднос забираю.
– Что они там делают, внизу?
– Собираются ехать.
– Я еще не выбрала… – проговорила она, но затем будто вдруг смутилась и посмотрела на шкаф.
– Поторопитесь, Госпожа! – сказал я. – А то поедем по самой жаре.
– Ладно, ладно… Закрой дверь получше.
Я спустился на кухню, налил воду для грязной посуды. Допил свое молоко, подождал, пока согреется вода; заволновался, вспомнив о кладбище; стало грустно; задумался о предметах и инструментах из кладовки. На кладбище ведь иногда хочется плакать. Сходил к ним, Метин-бей попросил чаю, я отнес. Фарук-бей курил и смотрел во двор. Все молчали. Я вернулся на кухню, вымыл посуду. Когда пришел к ним опять, Метин-бей уже сходил оделся. Я тоже вернулся на кухню, снял передник, проверил, в порядке ли галстук и пиджак, расчесал волосы, улыбнулся себе в зеркале, как всегда, когда стригусь в парикмахерской, и вышел к ним.
– Мы готовы, – сказали все трое.
Я поднялся наверх. Ну вот, Госпожа наконец оделась. Опять на ней то же черное, страшное пальто; Госпожа высокая, но ее рост с каждым годом уменьшается, и поэтому подол пальто уже касается пола, а из-под него торчат острые носы ее старомодных туфель, как носы двух хитрых лисичек-сестричек. Она повязывала на голову платок. Увидев меня, точно смутилась. Мы немного помолчали.
– По такой жаре вы во всем этом вспотеете, – сказал я.
– Все готовы?
– Все.
Она оглядела комнату в поисках чего-то, посмотрела, что шкаф закрыт, опять что-то поискала и, опять взглянув на шкаф, сказала:
– Ну что, помоги мне спуститься.
Мы вышли из комнаты. Она видела, что я закрыл дверь, но сама еще раз подтолкнула ее рукой. У лестницы она оперлась на меня, а не на свою палку. Мы медленно спустились вниз, вышли во двор. Пришли остальные. Мы уже сажали ее в машину, как вдруг она спросила:
– Вы хорошо закрыли двери?
– Да, Госпожа, – ответил я, но все-таки пошел еще раз подергал дверь, чтобы она убедилась, что дверь закрыта.
Слава богу – наконец она уселась в машину.
7
О Аллах, машина, дернувшись, поехала, а я вдруг – вот странно, – я вдруг разволновалась, словно села в повозку с лошадьми, как в детстве, а потом я вспомнила о вас, милые, бедные мои, на кладбище, и тогда подумала, что заплачу, но нет, еще не время плакать, Фатьма, потому что я посмотрела на улицу из окна машины, выехавшей из ворот, и подумала – неужели Реджеп останется сейчас один дома, как вдруг машина остановилась, мы подождали немного, и вскоре карлик тоже пришел, сел через другую дверь в машину, тоже на заднее сиденье, а когда снова машина поехала – «Ты хорошо закрыл калитку, Реджеп?» – «Да, Фарук-бей», – я сильно прижалась к сиденью, – «Бабушка, вы слышали? Реджеп хорошо закрыл калитку. Чтобы вы потом не заладили, как в прошлом году, что калитка осталась открытой…», – я стала думать о них и, конечно, вспомнила, как ты, Селяхаттин, повесил над калиткой, о которой сейчас говорили, медную табличку с надписью: «Доктор Селяхаттин, часы приема такие-то» – и говорил: «С бедных я деньги брать не буду, Фатьма, мне хочется познакомиться с народом, у нас, правда, еще не очень много пациентов, мы же не в большом городе, а далеко на побережье», – и верно, в те времена не было никого, кроме нескольких бедных крестьян, а сейчас, подняв голову, я вижу все эти дома, магазины, толпа, прости господи, полуголых людей на пляже – не смотри, Фатьма, – да что же это за шум такой, все в кучу, все вперемешку, твой любимый ад, Селяхаттин, пришел на землю, смотри – все, как ты хотел, тебе это удалось, – правда, если, конечно, тебе именно этого хотелось, видишь эту толпу, – этого тебе хотелось, да? – «Бабушка с таким интересом смотрит, правда?» – да нет же, вовсе не смотрю, но твои бессовестные внуки, Селяхаттин, – «Бабушка, давай поедем кружным путем и покатаем тебя?» – наверное, считают и меня, твою безгрешную жену, такой же, как и ты, ну правильно, а что им еще делать, бедным деткам, так их воспитали, ведь ты, Селяхаттин, и сына вырастил таким, как сам, и Доан тоже своими детьми не интересовался, теперь за ними смотрит тетка, как мать – я не в состоянии, а когда тетя детьми занимается, так и бывает, и думают они, что их Бабушке интересно смотреть на все эти уродства, когда она на кладбище едет, ничего не думайте, видите – я даже не смотрю и, уронив голову перед собой, открываю свою сумку, вдыхаю ее запах – запах моей старости, а мои маленькие сухие ручки достают из крокодильего мрака сумки маленький носовой платок, я прикладываю его к сухим глазам, потому что все мысли мои – о них, и только о них, – «Чего сейчас плакать, не плачьте, Бабушка!» – но они же не знают, как я вас любила, и не знают, что в этот солнечный день мысль о том, что вы умерли, невыносима для меня; еще несколько раз приложила платок к глазам, ладно, все, довольно, Фатьма, всю свою жизнь я жила с болью, и поэтому смиряться я тоже умею, все, теперь успокоилась, все прошло, видите, я подняла голову и смотрю: дома, стены, пластиковые буквы, афиши, витрины, цвета, все это тут же кажется мне противным, о Аллах, какое уродство, не смотри больше, Фатьма, – «Бабушка, а как здесь раньше было?» – я занята только своими мыслями и своей болью, а вас не слышу, чтобы что-то ответить, чтобы рассказывать, что раньше здесь были сады, сады, сады – такие красивые сады, а где сейчас эти сады, и что в первые годы здесь вообще никого не было, и ваш дед, пока шайтан не завладел им, говорил мне каждый вечер: «Пойдем, Фатьма, с тобой гулять, извини, что я застрял тут, не вожу тебя никуда, я не хочу вести себя, как восточный деспот, из-за того, что моя работа над энциклопедией отнимает у меня много сил и что у меня совсем нет ни на что времени; я хочу развлекать мою жену, хочу сделать ее счастливой; пойдем хотя бы по садам немного погуляем и поговорим заодно, смотри, что я сегодня прочитал; думаю, что наукой невозможно перестать заниматься, а у нас все такое убогое потому, что нет науки; теперь я четко осознал – нам тоже необходима эпоха Возрождения, возрождения науки; передо мной – страшный, великий долг, и я должен выполнить его: по правде, я благодарен Талату-паше, что он сослал меня в эту глушь, потому что теперь я могу читать и размышлять, не будь у меня свободного времени и этого уединения, я бы никогда не додумался бы до всего этого и никогда не понял бы, Фатьма, как важен этот исторический долг; ведь и Руссо размышлял в лугах, на природе, и все это – его фантазии одинокого скитальца, а нас-то двое.
– Мальборо! Мальборо! – Я испугалась, подняла голову и посмотрела, – кажется, мальчишка сейчас засунет руку в машину, тебя же задавят, малыш, и, проехав мимо бетонных стен, мы, слава богу, наконец поехали мимо садов, что по обеим сторонам холма, – «Так жарко, правда, братишка?» – там, где мы гуляли с Селяхаттином в первые годы, и тогда то один, то другой бедняга-крестьянин останавливался, завидев нас, и здоровался; они тогда еще не боялись его. «Доктор-бей, у меня жена сильно заболела, приходите к нам, пожалуйста, да благословит вас Аллах», – ведь он тогда еще не сошел с ума. – «Они несчастные, Фатьма, мне жалко их, я не взял с них денег, что делать», но, когда ему были нужны деньги, никто не приходил, и тогда мои кольца, мои бриллианты, – интересно, закрыла ли я шкаф, закрыла, – «Бабушка, вы хорошо себя чувствуете?» – эти никак не оставят человека в покое со своими глупыми вопросами; промокнула платком глаза; как можно хорошо себя чувствовать, когда едешь на могилу к мужу и сыну, теперь мне вас – «Бабушка, смотрите, мы едем мимо дома Измаила. Вот он!» – просто жаль, но что же это они такое говорят, о господи, так, значит, здесь – дом хромого, – не смотрю, но знают ли они, что этот ублюдок – твой, неизвестно, – «Реджеп, как Измаил?» – я внимательно слушаю, – «Хорошо, продает лотерейные билеты», – нет, Фатьма, ничего ты не слышишь, – «Как его нога?» – а известно ли кому-нибудь, что в этом есть и моя вина, потому что я хотела спасти от греха себя, своего мужа и своего сына, я не знаю, – «По-старому, Фарук-бей. Хромает», – интересно, сказал ли им карлик, – «Как Хасан?» – а ведь они тоже замечают сходство, как их дед и отец, – «Учится плохо, остался на второй год из-за математики и английского. И работы у него нет», – вот как скажут мне: «Бабушка, оказывается, они – наши дяди, Бабушка, мы ведь ничего не знали», сплюнь, Фатьма, не думай, ты что, сегодня приехала сюда, чтобы думать об этом, но мы же еще не приехали, я буду плакать, я стала промокать платком глаза, у меня такой грустный день, а эти сидят себе в машине, болтают о том о сем, будто на прогулку отправились, а однажды, лишь раз за те сорок лет, мы поехали с Селяхаттином гулять на повозке, запряженной лошадью, и поднимались на ней по нескончаемому склону холма – цок-цок, цок-цок, – «Хорошо сделали, что поехали, Фатьма, у меня ведь обычно нет времени для таких прогулок из-за работы над энциклопедией; надо было мне еще бутылку вина и яиц вкрутую прихватить; поедем, посидим на лугу; но только чтобы воздухом подышать, ради природы, а не для того, чтобы, как наши соотечественники, наесться до отвала, как у нас в Турции принято; как красиво отсюда видно море; в Европе такую прогулку называют пикник, и во время него все делают неспешно; даст бог, Фатьма, мы тоже будем как европейцы когда-нибудь; может, наши дети этого не увидят, а вот внукам, даст бог, повезет – „Мы приехали, Бабушка, приехали, смотрите“, – и в те дни, когда будет властвовать наука, наши внуки будут жить счастливо, все вместе – юноши и девушки, – в нашей стране, которая ничем не будет отличаться от европейских стран»; мои внуки придут к тебе на могилу, Селяхаттин, как здесь тихо, кузнечики стрекочут на жаре, умереть в девяносто лет, сердце мое забилось, когда шум машины смолк, внуки вышли из машины и открыли мне дверь – «Выходите, Бабушка, давайте руку», – оказывается, из этой пластмассовой штуковины выбраться гораздо труднее, чем из повозки, если я, упаси Аллах, упаду, то тут же и умру, меня сразу похоронят и, наверное, обрадуются…
– Возьмите меня под руку, держитесь, Бабушка. Вот так!
…может, расстроятся, сплюнь, и чего я об этом думаю сейчас, я выбралась из машины, и, пока мы медленно идем среди надгробий, один держит меня под одну руку, другой – под другую, надгробия эти, о Аллах, прости меня, сеют в моем сердце страх, – «Все в порядке, Бабушка?» – ведь однажды и я окажусь здесь, одинокая и покинутая, – «Где же могила?» – среди этих надгробий на жаре будет пахнуть сгоревшей сухой травой, не думай сейчас об этом, Фатьма, – «Нам в эту сторону, Фарук-бей!» – смотрите-ка, карлик все еще говорит, верно, хочет доказать, что он лучше знает, где они лежат, чем их дети, ведь ты хочешь сказать: «Я его сын», да, остальные – «Здесь!» – увидели могилу – «Пришли, Бабушка, здесь!» – своего отца и простодушной матери, я сейчас заплачу, сердце мое, вот вы, здесь, бедные мои, отпустите меня, оставьте наедине с ними, я вытерла глаза платком, Господи, почему же Ты и мою душу не забрал – раз я вижу вас здесь, сплюнь, Фатьма, я ведь знаю почему, – я ни разу шайтана не послушалась, но я же сюда не обвинять вас… сейчас расплачусь, высморкалась и, задержав на миг дыхание, услышала кузнечиков, потом положила платок в карман, развела руки и читаю Аллаху за вас Фатиху[18], читаю-читаю, дочитала, подняла голову, посмотрела, – хорошо, эти руки тоже подняли, молодцы, Нильгюн красиво голову повязала, а как противно карлик выставляет напоказ свое беспокойство, прости меня, Аллах, я не терплю, когда человек гордится тем, что он – выродок, будто он любит тебя, Селяхаттин, больше всех нас и потому больше молится; кого ты хочешь этим обмануть, надо было мне палку взять, где она, а ворота они заперли, но я пришла сюда думать не об этом, а о тебе, ты здесь, под этим одиноким, заброшенным камнем, разве пришло бы тебе когда-нибудь в голову, что я приду сюда и буду читать на камне, поставленном над тобой…
ДОКТОР СЕЛЯХАТТИН ДАРВЫНОГЛУ1881–1942ПОКОЙСЯ С МИРОМ!…вот, только что прочитала, Селяхаттин, но ведь ты больше не верил в Аллаха, и мне не хочется думать, что твоя душа корчится из-за этого там от адских мук, боже-боже мой, разве в этом я виновата, сколько раз я ему говорила: «Прекрати, Селяхаттин, не богохульствуй!» – разве ты не смеялся надо мной: «Глупая ты, ограниченная женщина! Тебе, как и вам всем, мозги промыли! Нет ни Аллаха, ни мира загробного! Мир иной – гадкая ложь, придуманная, чтобы руководить вами в этом мире. У нас нет ни одного доказательства бытия Бога, кроме всякой схоластической ерунды, есть только факты и предметы, и знать мы можем только о них или об их связях; мой долг – рассказать всему Востоку, что Аллаха не существует! Ты слушаешь, Фатьма?» – не думай об этом, не богохульствуй, я хочу думать о тех наших первых днях, когда ты еще не отдался шайтану, не потому, что нельзя плохо думать об умерших, а потому что ты действительно был очень хорошим и, как говорил мой отец, у тебя действительно было блестящее будущее, разве он сидел скромно в своей смотровой, сидел, конечно, один Аллах ведает, что он там делал с несчастными больными, но туда приходили крашеные, с непокрытыми головами европейские женщины, и они закрывались там, их мужья, правда, тоже приходили, а я не находила себе места в соседней комнате, не думай ни о чем плохом, Фатьма, все вообще-то, наверное, из-за них и произошло, да, да, мы как раз здесь поселились, только привадили пару-тройку клиентов – он их называл «больные», – ведь это дело сложное, – видишь, Селяхаттин, в этом я признаю твою правоту, – никого тут нет на побережье, кроме нескольких рыбаков да ленивых крестьян из дальних деревень, что дремлют в углу кофейни на пустынном причале, а они и не болеют в этом чистом воздухе, а если и болеют, то не знают, что болеют; если и знают, то не приходят, да и вообще – кому приходить: несколько домов, несколько глупых крестьян; несмотря на это, он стал известным врачом, и приезжали больные из самого Измита, а больше всего из Гебзе, бывали даже такие, кто на лодках из Тузлы приплывал, и как раз когда он начал зарабатывать, он стал ссориться с клиентами, господи, а я слушаю из соседней комнаты: «Чем ты мазал эту рану?» – «Сначала табак приложили, доктор-бей, потом повязку с кизяком…» – «Боже, разве так можно, это же доморощенные средства, так никто не лечится, теперь есть наука!.. Так, а с ребенком что?» – «У него уже пять дней температура, доктор-бей…» – «Уже пять дней! Почему вы его раньше не привезли?!» – «Шторм был на море, разве вы не видели, доктор-бей?» – «Вы ведь убили бы ребенка!» – «А что делать, коли Аллахом суждено, мы-то что сделаем?..» – «Да какой Аллах, нету Аллаха, умер Аллах!!!» – «Господи, перестань, сплюнь, Селяхаттин…» – «Да чего перестать-то, глупая женщина, ты мне еще не говори ерунды, как эти дураки-крестьяне! Мне стыдно за тебя! Говорю, скольких собираюсь настоящими людьми сделать, но собственной жене до сих пор не сумел вбить еще ни одной мысли в голову! Какая ты дура, пойми это хотя бы и поверь мне!» – «Селяхаттин, ты и этих больных потеряешь…», а он словно бы сумасбродил мне назло, когда я так говорила; слушаю из соседней комнаты, что он говорит несчастной больной женщине, приехавшей с мужем издалека, ему нужно дать ей лекарство, и он говорит: «Пусть эта женщина откроется, меня раздражает ее покрывало! Ты-то, ее муж, дурак деревенский, ты хотя бы ей скажи – раз не хочет открываться, хорошо, осматривать ее не буду! Убирайтесь оба, не собираюсь я кланяться этим вашим слепым верованиям!» – «Боже мой, доктор-бей, перестань, дай лекарство!» – «Нет, пока твоя жена не откроется – никаких лекарств! Убирайтесь! Всех вас обманули ложью об Аллахе!» – «Перестань, не богохульствуй, Селяхаттин, молчал бы ты уж лучше, хотя бы с ними не разговаривай так!» – «Нет, никого я не боюсь! Знаешь, обо мне теперь кто угодно что угодно говорит: „Этот доктор – безбожник, не ходите к нему, это – сам шайтан, разве вы не видели у него череп на столе, а вся комната у него забита книгами, а еще там есть странные колдовские приборы, линзы например, что делают из блохи верблюда, трубки, из которых идет дым, проколотые иголками мертвые лягушки, кто же в своем уме пойдет туда по доброй воле доверять душу этому безбожнику, он здорового человека, упаси господь, покалечит, а того, кто ступит на порог его дома, удар хватит“», а недавно он сказал одному больному, приехавшему из самой Ярымджи: «Ты мне кажешься сообразительным малым, ты мне нравишься, ну-ка, бери эти страницы и иди читать их в кофейню», так и сказал: «Я, – говорит, – написал там, как нужно лечиться от тифа и туберкулеза, и еще написал, что Аллаха нет, иди, и пусть ваша деревня спасется; если бы я мог отправить в каждую деревню какого-нибудь такого же смышленого парня, как ты, и он собирал бы каждый вечер в кофейне всю деревню и читал бы в течение часа кусочек из моей энциклопедии, то этот народ спасся бы, но сначала – сначала мне нужно закончить мою энциклопедию, а работа все время затягивается, черт возьми, да и денег нет, Фатьма, твои бриллианты и кольца, твоя шкатулка…» – плотно ли калитку закрыли; конечно, не закрыли, – ведь теперь он уже вообще ничего не боялся, перестали к нему больные ходить, кроме нескольких безнадежно больных да тех, кому деваться некуда, и те – только порог переступят – раскаиваются, что пришли, а повернуть назад да шайтана рассердить боятся… но тебе и дела не было, Селяхаттин, может быть, потому, что были мои бриллианты, и он говорил: «Теперь больные совсем не приходят, и хорошо делают, что не приходят, потому что я выхожу из себя, когда гляжу на этих дурней, меня охватывает ощущение безнадежности, так сложно верить, что эти животные когда-нибудь станут людьми, тут я недавно спросил как-то у одного, сколько градусов сумма внутренних углов в треугольнике, я-то, конечно, знал, что этот бедняга из деревни, в жизни никогда не слыхавший, что такое треугольник, не может знать про углы, но я взял карандаш и бумагу и стал объяснять ему, посмотрю, говорю себе, какая у них способность к математике, но виноваты, Фатьма, не эти несчастные, а это государство, которое даже не шевельнулось, чтобы дать им образование; господи, я сорок часов ему рассказывал, чего только не говорил, чтобы он понял, а он только оторопело смотрел на меня да еще испугался, смотрел точно так же, как ты, глупая женщина, смотришь теперь на меня, что ж ты смотришь на меня, будто дьявола увидала, жалкое ты создание, я ведь твой муж!» – да, Селяхаттин, ты – шайтан, ведь ты сейчас в аду, в адском пламени, а вокруг – зебани[19] и кипящие котлы, или все же смерть такая, как ты говорил, он говорил: «Я открыл смерть, Фатьма. Послушай меня, это важнее всего, теперь смерть стала такой страшной, что я не могу это вытерпеть», и, подумав о том, как ему там, в могиле, я испугалась, – «Тебе плохо, Бабушка?» – и у меня внезапно закружилась голова, я решила, что падаю, но не беспокойся, Селяхаттин, в последний раз читаю Фатиху за упокой твоей души, даже если ты не хочешь, – «Бабушка, хотите, присядьте здесь, отдохните», – замолчите, замолчали, я слышу машину, проезжающую по дороге, затем – кузнечиков, и тут все смолкло, аминь, вытаскиваю платок, прикладываю к глазам, потом встала, я ведь всегда о тебе думаю, сынок, но сначала хотела вытащить из ада твоего отца, милый мой, бедный мой, несчастный мой, глупый мой сынок,