Лежал я тогда ночью в постельке под казенным одеялом и все Леньке казнь придумывал пострашней… Мечтал я большим человеком стать: купцом или губернатором, что бы много денег иметь и все что ни на есть продовольствие в Российской империи скупить. Пришел бы ко мне тогда Ленька, а я ему – кукиш. Хочешь жрать – клади на стол руку. За каждый кусок по пальцу. Плачет он слезами горючими, а я сижу себе в кресле сафьяновом, да золотой цепочкой играю, да на часы золотые с репетиром гляжу, а кругом золото так и сверкает. – Арцыгов коротко хохотнул. Губы его подергивались. – Глупым пацаном, без соображения был. Малолеток, одним словом. А Леньку долго помнил…
Арцыгов замолчал, задумался. Молчал и я. Что я мог сказать этому человеку, жизнь которого совершенно не была похожа на мою?
– Вот так, гимназист. Нет во мне жалости. Я вроде полушубка, от крови и слез задубевшего. Меня не жалели, и я жалеть не научился. Ну как, сыграем?
– Что-то не хочется.
– Как знаешь, – равнодушно сказал Арцыгов, сгребая шахматные фигуры. Он как-то погас, обмяк. – Как знаешь. А Кошельков, что ж, мы еще с ним встретимся.
Но с Кошельковым в первую очередь пришлось встретиться мне.
22
Очередное занятие по политграмоте не состоялось. Вечер был свободен, и я отправился домой. Груздь дежурил по розыску, а Виктор был на Хитровке, поэтому гостей я не ждал. Но гость все-таки появился – это был Тузик.
– Здорово, Сашка! – крикнул он, влетая в комнату. – А где Груздь?
– Дежурит.
– А-а.
На лице Тузика мелькнуло разочарование, и меня это кольнуло: я ревновал его к Груздю. Ревновал сильно, как потом никогда не ревновал ни одну девушку.
– Ничего, проживешь один вечер и без Груздя. Книжку прочел?
– Прочел.
Тузик положил на стол томик Андерсена. Щедро растапливая отцовской библиотекой буржуйку, я все-таки почему-то пощадил книги детства. На нижней полке шкафа, как солдаты в строю, по-прежнему стояли зачитанные томики братьев Гримм и Андерсена, Фенимора Купера и Майна Рида. Ими-то я и снабжал Тузика, продолжая просветительную деятельность Груздя.
– Понравилась?
– Не особенно, – зевнул Тузик. – Если рассуждать диалектически, то ерунда на постном масле… Чего лыбишься? Точно тебе говорю: ерунда. Опять же, вот эта «Принцесса на горошине». Будь она трижды принцесса – все равно бы дрыхла без задних ног. Меня не обштопаешь. Я-то знаю!
– Есть хочешь?
– Вот это арифметический плюс, – оживился Тузик.
«Арифметический плюс и арифметический минус», Тузик пересыпал свою речь излюбленными выражения ми Груздя. Это меня раздражало, но я даже не показывал вида.
Я достал из шкафа аккуратно завернутые в холстину полбуханки настоящего ржаного хлеба и кусок сала. Все это богатство я выменял на Сухаревке на старый отцовский костюм. Тузик жадно набросился на еду, и мои трехдневные запасы были мгновенно уничтожены.
– Мировецкое сало, – сказал Тузик, облизывая пальцы. – Буржуйская шамовка. Здорово живешь!
– Вот и переходил бы ко мне. Чего на Хитровке болтаться?
– Не, нельзя.
– Почему?
– Убьют…
В его голосе была такая убежденность, что я вздрогнул. И тогда я впервые задумался: что я в конце концов знал о жизни этого мальчишки? Только то, что он сирота, живет на Хитровке у Севостьяновой, которая приютила его то ли из жалости, то ли из каких-то своих соображений, что… Нет, пожалуй, я больше ничего не знал. А знать нужно было, хотя бы для того, чтобы помочь ему выбраться с Хитровки, расстаться с уголовным миром. «Надо будет с Груздем и Виктором посоветоваться», – подумал я и спросил:
– Кто же тебя убьет?
– Паханы убьют.
– Какие паханы?
– Всякие, – неопределенно ответил Тузик. – Анна Кузьминична и так говорит, что я продался.
– Чудак, ты же с нами все время будешь. Они и подойти к тебе побоятся!
Тузик упрямо мотал головой. Я так и не смог больше ничего от него добиться.
Часов в девять вечера мы начали укладываться спать. Собственно говоря, было не девять, а семь, но с начала лета действовало новое постановление Совета Народных Комиссаров. В целях экономии осветительных материалов предлагалось перевести часовую стрелку на летнее время по всей России на два часа вперед. Путаницы после его издания было вначале много, но потом ничего, привыкли.
Уснул я сразу. Проснулся от того, что Тузик тряс меня за плечо.
– Саша! Саша!
– Что такое?
– Не слышишь, что ли? В дверь-то как стучат…
Я присел на кровати. Кто-то изо всех сил грохотал, видимо, ногами в парадную дверь. В передней шептались доктор и его супруга.
– Что происходит? – крикнул я.
– Л-ломится кто-то, – заикаясь, ответил доктор.
– Кто?
– Понятия не имею.
– Почему же вы не спросите?
Я натянул брюки и пошел к дверям.
– Кто там?
– Из ЧК, открывайте!
По голосу я узнал председателя домового комитета инженера Глущенко. Путаясь в многочисленных запорах, замках и цепочках, я начал отпирать.
– Живей, живей! – подгоняли меня из-за двери.
В переднюю вошли трое: Глущенко, в очках и форменной шинели внакидку, перепоясанный ремнями бритый мужчина в кожанке и высокий, сутулый человек с очень густыми бровями.
– Кто такой? – резко спросил парень в куртке, кивнув в мою сторону.
Тон парня мне не понравился.
– А вы сами кто такой?
– Гражданин Белецкий у нас в уголовном розыске работает, – сказал доктор, дыша мне в затылок. – А вот ваши документики?!
Никогда не думал, что у него может быть такой ласковый и противный голос. Я обернулся и крикнул:
– Вас никто не спрашивает, гражданин Тушнов. Проходите, товарищи.
– Идем! – весело откликнулся бритоголовый и взял меня за плечо. – Понятым будешь.
Начался обыск.
Ночной визит меня не удивил. После того как Москва была объявлена на военном положении, обыски стали обычным делом. МЧК искала бывших офицеров, скрывающихся от регистрации, оружие, припрятанные спекулянтами запасы продовольствия, валюту.
Многие, у кого нечиста была совесть, вскакивали по ночам и чутко вслушивались в ночные шорохи: не подошел ли кто к дверям? не стучат ли?
Доктор Тушнов и его супруга не относились к людям, вызывающим симпатию. Тогда мы делили всех на пять точно разграниченных категорий: свои, сочувствующие, обыватели, враги, сочувствующие врагам.
Доктора я сразу же и безоговорочно отнес к последним. Встрепанный, суетливый, в засаленном халате, из-под которого болтались завязки кальсон, Тушнов, встречая меня на кухне или в коридоре, неизменно спрашивал: «Слыхали новость? Нет? Опять «товарищи» отличились!» – и, захлебываясь от истерического восторга, рассказывал очередную антисоветскую побасенку.
Каждый слух о кулацких выступлениях или успехах белых доставлял доктору какое-то болезненное удовольствие.
В больнице он проводил не больше трех-четырех часов в день, а остальное время бессмысленно бродил по квартире или чистил на кухне кастрюли, мясорубки, салатницы, серебряные бокалы и прочий инвентарь, которым давно никто не пользовался.
Мадам же Тушнова целыми днями лежала на тахте с романом Дюма в руках или что-то на что-то обменивала на Сухаревке, которая стала центром притяжения всех спекулянтов города.
Но, несмотря на мою неприязнь к соседям, мне все-таки очень неприятно было присутствовать при обыске. В самом слове «обыск» было что-то постыдное, в равной степени унижающее обыскиваемых и тех, кто обыскивал. За годы службы мне приходилось принимать участие в десятках, а может быть, и в сотнях обысков. Но всегда я испытывал все то же чувство неловкости.
Во время обыска доктор, сгорбившись, сидел на стуле и молчал, а его супруга беспрестанно всхлипывала и, театрально всплескивая пухлыми руками, спрашивала, ни к кому в отдельности не обращаясь: «Что же это такое, а? Что же это такое, а?»
Она вызывала жалость и какое-то гадливое чувство.
После обыска, который длился около часа, чекисты составили опись изъятых ценностей, а их, к моему удивлению, оказалось немало, и старший, обращаясь к Тушнову, сказал:
– Вы, доктор, особо не волнуйтесь. Думаю, все это по недоразумению и вам золотишко возвратят. Так что зайдите ко мне послезавтра в МЧК. К тому времени выяснится.
Доктор встрепенулся.
– Спасибо, товарищ дорогой, спасибо. А не скажете номер вашего кабинета?
– Тридцать седьмой.
– Весьма благодарен, весьма, – забормотал доктор, запахивая халат.
Председатель домкома подписал протокол обыска и, зябко ежась, спросил у Тушнова:
– У вас, случайно, нет аспирина, Борис Семенович?
– Откуда же ему быть, милейший? – сказал доктор и даже протянул для чего-то руку ладонью вперед, как нищий на паперти. – Откуда?
Я знал, что Тушнов врет, что еще вчера он откуда-то принес несколько пакетов аспирина, который мадам Тушнова будет обменивать на Сухаревке, но уличать его во лжи не хотелось: в этой ситуации Глущенко обращаться с просьбой к доктору не следовало. Он, видимо, и сам это понял: извинился за беспокойство и ушел домой.
Чекисты прошли ко мне в комнату.
– Еще в одну квартиру надо успеть, – сказал бритый. – Ну, покурим перед дорогой, что ли? Э-э! Зажигалку забыл! – похлопал он себя по карману. – Дурная голова!
Я достал из ящика письменного стола зажигалку-пистолет. Виктор сделал мне точную копию своей.
– Хороша вещь! – тоном знатока сказал бровастый. – Сам сделал?
– Приятель.
– Ювелир?
– Нет. Наш сотрудник. Сухоруков.
– Виктор, что ли?
– Да. А вы его знаете?
– Как же. Только не знал, что он мастер на такие штуки. Надо будет, Сережа, попросить, чтобы он нам тоже этакие сделал. На Хитровке он еще долго собирается сидеть?
– Не знаю.
– Зря только время тратит. Кошельков не дурак, к Аннушке не пойдет теперь…
Оказывается, чекисты были в курсе всех наших дел. Меня это расположило к бровастому, и я неожиданно для себя предложил:
– Зажигалку возьмите, мне Виктор другую сделает.
– Спасибо, – сразу же согласился бровастый. – Только баш на баш: ты мне зажигалку презентуешь, а я тебе перстенек.
– Что вы!
– Нет, нет, не отказывайся, обидишь, – и, сразу же переменив тему, спросил: – Как Савельев, помер?
– Нет, жив. Врачи говорят, поправится.
Бровастый засмеялся.
– Живучий мужик! Собаку в своем деле съел, а здесь все-таки промашку дал. Упустил Кошелькова, а?
– Не он упустил, Арцыгов.
– Вот как? Ну теперь долго искать будете…
– Ничего, отыщем и возьмем.
– Вот это молодец, – засмеялся бровастый. – С такими ребятами Медведев не то что Кошелькова, а Сашку Семинариста с того света возьмет!
Поговорив еще о Кошелькове, чекисты распрощались и ушли. И тут только я вспомнил о Тузике. Во время обыска я его не видел. Ушел, что ли? У Тузика была привычка уходить не попрощавшись, неожиданно. Но было уже слишком поздно. Куда его понесло?
За книжным шкафом что-то зашевелилось, и показалась взлохмаченная голова Тузика.
– Ушли?
– Да. А ты чего там делаешь?
Тузик молчал. Лицо его было бледным.
– Испугался? – допытывался я. – Это же чекисты были, к Тушновым с обыском приходили.
Тузик вылез из-за шкафа, поежился и, все еще дрожа, сказал:
– Это Кошельков был… и Сережка Барин…
Серебряный перстень упал и покатился по полу.
Бежать, немедленно бежать следом! Но куда? Почему я не спросил документы? Из неприязни к доктору. А каждый человек, который мог причинить зло моему соседу, вызывал во мне симпатию.
Вспоминая сейчас об этом случае, я думаю, что, пожалуй, самым трудным для меня было научиться отделять работу от симпатий и антипатий.
Уже много лет спустя я чуть не упустил матерого бандита из-за того, что женщина, сообщившая о его местопребывании, вызвала во мне чувство острой неприязни. И, наоборот, был случай, когда, безоговорочно поверив молодому, обаятельному парню, заинтересованному в том, чтобы направить моих работников по ложному следу, я арестовал невинного человека, и только суд вернул ему доброе имя.
Конечно, с годами становишься опытнее. Учишься ловить фальшивые нотки в показаниях, чувствовать искренность и неискренность тона. Но старая поговорка «тон создает музыку» к нашей работе неприменима. Музыку в розыске создают только факты.
23
Вспоминая сейчас о своем знакомстве с Кошельковым, я улыбаюсь, но в те дни мне было не до смеха.
Тушнов не давал мне покоя.
– Извините, Александр Семенович, – говорил он, останавливая меня в коридоре, – но я был в МЧК и не нашел вашего приятеля. Если вас не затруднит, наведите, пожалуйста, справки. Мне сказали, что ордер на обыск моей квартиры вообще не выдавался… Неразбериха какая-то!
Что я ему мог ответить? Что то были не чекисты, а бандиты и я им помогал грабить?
Докладывая о происшедшем Мартынову, я ожидал всего: выговора, отчисления из уголовного розыска. Но Мефодий Николаевич выслушал меня молча.
– Что стоишь? – спросил он, когда я закончил свою исповедь.
– Но…
– Что «но»? Хвалить не за что, а ругать не к чему. От ругани дураки не умнеют. Это уж от бога.
Пожалуй, никто бы не смог больней ударить по моему самолюбию. Из кабинета Мартынова я выскочил в таком состоянии, как будто меня высекли на самой многолюдной улице. А ведь Мартынов наверняка расскажет обо всем Медведеву. Как я ему буду смотреть в глаза?
Я мечтал о новой встрече с Кошельковым и Сережкой Барином, строил фантастические планы того, как я их задержу и доставлю в уголовный розыск. А пока я с ужасом думал о предстоящей беседе с Александром Максимовичем. К счастью, последние дни его в розыске почти не было: он все время находился в МЧК. Но всему приходит конец…
После ранения Савельев в вяземской больнице пролежал недолго, недели через две его перевезли в Москву. Медведев, высоко ценивший старого, опытного работника, довольно часто навещал его, и однажды он взял с собой меня… «Вот оно, от судьбы не уйдешь».
При уголовном розыске в то время была только одна машина, старенький «даймлер». Сколько ему было лет, ни кто не знал. Сеня Булаев вполне серьезно утверждал, что наш старик был создан Богом вместе с Адамом и Евой. Именно на этой машине Адам круглосуточно катал Еву по раю. Но Еве надоела тряская езда, и яблоко она съела не из любопытства, а чтобы избавиться от «даймлера». Первая женщина по своей наивности рассчитывала, что Всевышний в наказание заберет автомобиль, но оставит их в раю. А он поступил как раз наоборот: отправил их вместе с автомобилем на землю, а на прощание сказал: «Зарабатывайте отныне хлеб свой в поте лица своего, а по земной поверхности передвигайтесь только на этой керосинке».
– Бог не дурак, он знал, что к чему, – обычно заключал Саня свое повествование.
Сенина трактовка происхождения нашего «даймлера» пользовалась успехом. И даже Медведев, интересуясь машиной, теперь говорил:
– Как адамовская керосинка? Скоро из ремонта выйдет?
С «даймлером» случались всегда самые необычайные происшествия: то внезапно отказывали тормоза, и машина на полном ходу врезалась в каменную трубу, то что-то нарушалось в системе управления, и «даймлер» начинал делать заячьи петли, то шофер, к своему ужасу, вдруг замечал, что одно из колес почему-то мчится впереди машины.
Если ко всему этому добавить, что бензин отсутствовал и машина работала на дрянном керосине, то легко можно понять, почему сотрудники предпочитали извозчиков.
Но в тот день все дежурные лихачи были в разъезде, а своей лошади уголовный розыск не имел еще с мая, когда перед праздниками наш ленивый, добродушный мерин Пашка по указанию Медведева был зарезан и пущен на колбасу. Эту колбасу как величайший деликатес наш управделами вручал каждому под расписку, а семейным выдавалась двойная порция… До сих пор об этой колба се у меня остались самые приятные воспоминания. Мне кажется, что никогда такой вкусной колбасы я потом не ел.
Медведев сел рядом с шофером, бывшим солдатом автомобильной роты Васей Кусковым, единственным человеком, который отзывался о «даймлере» с нежностью, а я, сжимая в руках бутыль постного масла для раненого, устроился на заднем сиденье. Рассказал Мартынов Медведеву о визите Кошелькова или нет? По лицу Александра Максимовича трудно было что-либо определить.
После нескольких неудачных попыток «даймлер» затрясся, зачихал, и мы, окутавшись густым облаком бледно-голубого дыма, стремительно сорвались с места. «Даймлер» проделывал чудеса акробатики: скакал на колдобинах, подпрыгивал, словно хотел оторваться от бренной земли. Опасаясь разбить бутыль, я основательно ободрал себе локти и колени. Но, когда выехали на Тверскую, «даймлер» немного присмирел.
Стояла золотая осень. На мостовой желтели опавшие листья. Но листьев еще много было и на деревьях. Кое-где белели одинокие каменные тумбы. Не так давно они были густо заклеены объявлениями биржи труда, обязательными постановлениями Комиссариата продовольствия, информацией о завозе продуктов в Москву, оповещениями Сибирского торгового дома Михайлова о холодильниках для сбережения меховых вещей от моли… А теперь на них ни одного клочка бумаги. С бумагой в республике плохо. Навстречу нам попалась группа хорошо одетых людей, которых конвоировали два красноармейца. Один из красноармейцев махнул нам рукой. Много таких групп встречал я в тот месяц в Москве. Заложники… То были первые дни красного террора.
Убийство Володарского, Урицкого, покушение на Владимира Ильича… Враги пытались обезглавить революцию, потопить ее в крови, запугать террором. Но просчитались…
Первого сентября «Известия» опубликовали обращение бойцов 1-го московского продовольственного отряда: «Создадим твердое кольцо для охраны наших представителей и подавления контрреволюционных восстаний. Требуем от Совета Народных Комиссаров решительных мер по отношению к контрреволюционерам».
По заводам и фабрикам прокатилась волна митингов. «Хватит нянчиться с контрреволюцией! – требовали ораторы. – Ответить на белый террор красным террором!»
Газеты жирным шрифтом печатали решения ВЦИК: «Предписывается всем Советам немедленно произвести аресты правых эсеров, представителей крупной буржуазии и офицерства и держать их в качестве заложников…»
У нас ВЧК арестовала Горева и заведующего питомником служебных собак Корпса, но через несколько дней по настоянию Медведева выпустила…
Мы подъехали к маленькому двухэтажному домику, верхний этаж которого снимала семья Савельева. «Даймлер» забренчал и остановился.
Встретила нас жена Савельева, Софья Михайловна, хлопотливая, многословная.
– Милости просим, милости просим, – приговаривала она, пропуская нас вперед. – Федор Алексеевич будут очень рады.
О своем супруге она всегда говорила в третьем лице, обращаясь к нему только по имени-отчеству и на «вы».
Я передал ей бутылку с маслом, и она рассыпалась в благодарностях:
– Благослови вас Бог! Профессор сказал: жиры, жиры и жиры. А где их взять в наше время? И хлеба-то не хватает. Забыли вкус пшеничного. Сын спрашивает: а что такое пшеничный хлеб?
– Ничего не поделаешь. У всех так, – сказал Медведев.
– Я знаю, но легче от этого не становится. Вы не подумайте, я не жалуюсь, – вдруг почему-то испугалась она. – Но понимаете, дети и вот Федор Алексеевич болеют…
– Что врачи говорят?
– Ну что говорят? Слабые они очень, им бы на пенсию…
– С пенсией подождет. На пенсию мы уже с ним на пару пойдем. Этак лет через тридцать…
– Вы все шутите, Александр Максимыч. Ишь вы какой богатырь, Илья Муромец, да и только, а Федор Алексеевич слабенький, болезненный, в чем лишь душа держится…
Пройдя через гостиную, увешанную многочисленны ми пожелтевшими фотографиями, среди которых почетное место занимал фотопортрет хозяина дома в полицейском мундире при погонах и орденах, мы вошли в маленькую комнатку. Мебели здесь почти не было: трельяж с мутными от времени зеркалами и кровать. На столике, придвинутом к кровати, – застекленные коробки с бабочками, склянки с лекарствами и исписанные листы бумаги – монография, над которой Савельев трудился несколько лет.
Воздух в комнате был тяжелый, спертый.
Савельев, подпираемый со всех сторон подушками и подушечками, полусидел в постели и что-то объяснял сыну, девятилетнему мальчику с такими же ласковыми, как у матери, глазами.
– Окно бы открыли, – сказал Медведев. – Дышать нечем.
– Да я ей говорил, – безнадежно махнул рукой Савельев. – Сквозняка боится.
Он похлопал сына по руке.
– Иди к мамаше, Николай.
Мальчик неохотно поднялся.
Савельев сипло вздохнул, закашлялся. В комнату неслышно проскользнула Софья Михайловна, наклонилась над ним.
– Федор Алексеевич, вы бы водички испили…
– Какая там вода!.. Вода, вода, – сказал он, отдышавшись. – Только и знает, что водой поит, а водки не дает. Горев у меня сейчас. Медицинский спирт раздобыл где-то. Дай, говорю, хоть на донышке. Не дает…
– А где Горев? – спросил Медведев.
– Во дворе Петр Петрович. Не забывает. Честный человек. Зря его ВЧК арестовала…
– Арестовали – выпустили. А одной честности в наше время мало. Честный… И Деникин честный, и Корнилов был честным.
– Охо-хо, – вздохнул Савельев, – кровавое время.
– Крови хватает, – согласился Медведев. – И ручейками, и речками течет…
В комнату заглянула Софья Михайловна.
– Фельдшер пришел перевязку делать…
Мы вышли в гостиную. Медведев держался со мной так, будто ему ничего не известно. А может, действительно Мартынов ему ничего не говорил? Ведь Мартынов не любит выносить сор из избы…
24
Мы уже около часа провели у Савельева, когда вошел Горев. Никогда не думал, что человек может так сильно измениться за короткий срок. Темные мешки под воспаленными глазами, подергивающиеся углы рта, неряшливые клочья давно не подстригавшейся бороды, грязный воротничок белой сорочки…
Может, его так сломил арест?
Держался Горев тоже не так, как раньше. Не было прежней надменности, он почти не иронизировал и вообще был какой-то усталый, затравленный. К разговору он не прислушивался и смотрел на собеседников отсутствующи ми глазами. Заговорил только один раз, вне связи с общей беседой:
– Моего старого друга на днях взяли. Сын его тоже офицер, в военном комиссариате. Спрашиваю: «Что собираешься предпринять?» – «Ничего, – отвечает. – Получил, к чему стремился».
Наступило неловкое молчание. Медведев, как мне показалось, с любопытством в упор смотрел на Горева.
– Возмущаетесь?
– Да-с.
– Может быть, и зря. Революция, ведь она родственных уз не признает. Порой превращает во врагов и отца с сыном, и дочь с матерью.
– Чтобы так поступать, надо слишком верить в свою правоту.
– Иначе и нельзя. Боец должен верить в то, за что сражается.
– А если он все-таки не верит?
Медведев приподнял свои массивные плечи.
– Какой же он к черту боец, если не верит? Такой превратится во врага или сбежит с поля боя. Сейчас идет война за Россию. Если с нами, то верить нам, если с ними, то верить им.
– Но ведь есть люди, которые не могут решить, к кому присоединиться.
– Есть. Но выбор им сделать придется. И не завтра, а сегодня. Кто этого не сделает, окажется в положении зерна между двумя жерновами. Раздавят…
– Может, чаю попьем? – вмешался Савельев, которого тяготил этот разговор. – У Софьи Михайловны сохранилась пачка настоящего китайского…
Ни Медведев, ни Горев больше не вернулись к этой теме. За чаем говорили о здоровье Ленина, положении на фронте, потом, как обычно, разговор перекинулся на служебные дела.
– Спекулянты заели, – говорил Медведев. – Просто в блокаду Москву взяли.
Действительно, каждую неделю на Сухаревке проводились облавы, сопровождавшиеся истошными бабьими криками и визгом. Но рынок существовал по-прежнему, шумный, гомонящий, бесстыжий. У розовой Сухаревской башни вздымался к небу дым от тысяч самокруток, толкалась неугомонная разношерстная толпа – купеческие поддевки, картузы, мундиры со споротыми погонами, котелки, солдатские шинели, армяки, лапти.
По карточкам давали только четверть фунта серого, наполовину с опилками хлеба, а на Сухаревке легко можно было выменять белую как снег муку, толстые розовые ломти сала, свежее сливочное масло.
– Надо бы на Сухаревке специальную группу создать, – сказал Савельев, отхлебывая чай из блюдца. – Что облавы? Пропололи, а они, как бурьян, вновь лезут. Может, пока туда из особой группы людей перебросить?
– Нет, ослаблять борьбу с бандитизмом нельзя. На Малой Дмитровке опять вооруженный налет. Мартынов совсем извелся.
Савельев расстегнул на груди нижнюю рубашку, обнажив толстый слой бинтов.
– Кстати, как мой старый знакомый Кошельков поживает?
Я обжегся чаем.
– Неплохо поживает, – прищурился Медведев, – за наше здоровье молится.
– Обидно, у меня ведь с ним личные счеты…