– Свят, свят! Господи, спаси и помилуй! Разве же это Китай? Это ж Россия-матушка! Калуга! Тверь! Понюхайте! Пахнет пирогами… с капустой! Или кто-то меня морочит!
Они пересекли большую привокзальную площадь и шли по Вокзальному проспекту: он был короткий, широкий и прямой; он поднимался от площади вверх, и там, где заканчивался, над горизонтальной линией мостовой пряничной горкой возвышался деревянный, сложенный из брёвен собор с многими главками, высоким шатром и золотыми крестами.
Адельберг шёл прямо, не оглядывался, сзади за ним еле-еле поспевал Тельнов, и он уже не слышал, как старик поминутно озирался и тихо приговаривал:
– Матерь Божья, ка-бутто у них тут ничегошеньки и не было: ни тебе революций, ни тебе Гражданской и никакой другой…
Они прошли Вокзальный проспект, и, выйдя на круглую Соборную площадь, Адельберг краем глаза увидел, как Тельнов остановился, уронил на мостовую мешок и начал креститься на купола.
«Чертов старик, – в сердцах помянул его Адельберг, – успеет ещё накреститься!» До дому оставалось ещё несколько сотен шагов, сейчас он перейдет через Большой проспект и повернёт на Разъезжую…
– Поторапливайтесь, поторапливайтесь, Кузьма Ильич! Ещё успеете…
Глава 9
20 июня Анна встала рано, Сашик ещё спал, день предстоял суматошный: пока сын не проснулся, надо было управиться с домом, потом отвести Сашика в «маячок» и самой бежать в танцкласс, где она давала уроки. Она закончила со стиркой, подошла к зеркалу, посмотрела на свои мокрые и красные от холодной воды руки, потом перевела взгляд на себя: «Анна, что с тобою стало?» Тыльной стороной ладони она провела по лбу, пытаясь поправить длинную непослушную прядь, свисавшую у левого виска, и посмотрела на свои руки ещё раз: «Хороша бы я была, если бы Александр сейчас появился. Матка Боска, не дай пропасть!» Она вытерла их о передник и перекрестилась. Ходики показывали половину восьмого утра, Анна легко подхватила широкий тяжёлый таз с волглым, только что отжатым бельём и толкнула плечом дверь в сад. «Может быть, просто письма не доходят? Почему он не пишет! Жив ли? Езус Марья!»
Она поставила таз на траву и взяла сверху что-то первое, маленькое, туго скрученное и отжатое, это была пижамка сына, она расправила её и закинула на провисшую верёвку. Тени падали влево, она посмотрела туда и услышала, как за спиной негромко постучали в окно, обернулась и увидела Сашика.
– С добрым утром, сынок, сейчас я к тебе подойду.
Сашик стоял в своей комнате, смотрел на неё через мутноватое стекло и тёр кулаками глаза. Она подумала, что надо бы помыть окна, что всё приходится делать самой, но не хватало времени, а нанять человека не хватало денег. Анна брала из таза бельё, встряхивала его, расправляла и вешала на верёвку, она делала это механически, а мысль, которая не оставляла её уже много месяцев, была одна и та же – уже больше полутора лет она не получала от Александра писем.
«Убит? Пленён?»
Четыре года, которые она провела с Александром в Харбине, пока он не уехал на германскую, пролетели быстро. Он и здесь часто уезжал по службе; иногда отсутствовал подолгу и возвращался с лихорадочно горящими глазами и уставшим лицом. После таких разлук они несколько дней могли не выходить из дома и даже не выглядывать за ограду своего молодого сада, потом они вырывались в концерты в Железнодорожном собрании, в кинематограф, объезжали лучшие рестораны на Китайской, носились по городу на лихачах. Зимой на санях «толкай-толкай», а летом на лодках добирались по Сунгари до Солнечного острова… Потом он снова уезжал на линию: на Хинган – на север или в Пограничную – на юго-восток… лучше не вспоминать, от этого делалось так больно…
Анна повесила на верёвку последнее, подняла с травы таз и затылком, ложбинкой шеи, чуть ниже завитка волос вдруг почувствовала, что на неё сзади кто-то тихо смотрит. Спокойно она поставила таз на траву, распрямила спину, огладила влажные руки о длинную пёструю казачью юбку, которую недавно выменяла у беженцев, и не знала, оборачиваться ей или нет. Солнце пробивалось сквозь ветки молодых яблонь и рисовало на траве нечёткий рисунок.
Адельберг повернул с Большого проспекта на Разъезжую. Улица шла сверху вниз, и вон он, его дом, выглядывает: сначала первый, потом второй, большой двухэтажный, с высоким стеклянным витражом веранды, и следующий его. Двухэтажный закрывал его почти совсем, но уже был виден забор из низкого штакетника и красный кирпичный угол. Оставалось ещё шагов шестьдесят. Он подошёл к калитке, поставил на землю саквояж, обернулся к Тельнову и показал на саквояж пальцем. Тельнов сделал знак, что он его понял, и остановился.
Анна стояла всего в нескольких шагах, спиной к нему, он открыл калитку, та даже не скрипнула.
«Если я её сейчас позову, она испугается, а если подойду, она тоже испугается, но уже в моих руках!»
Анна услышала шаги, подминавшие траву, уже начавшую подсыхать после утренней росы, и уже знала, что ошибки быть не может… Иначе…
Шаги приблизились, она почувствовала на своей талии руки, которые знала так давно, и обернулась.
Глава 10
Сашик возился с пижамкой, он пытался расстегнуть пуговицы в слишком тесных петлях и сопел носом, когда в его комнату вошла мама и за ней двое мужчин. Потревоженный, он поднял взгляд, несколько раз хлопнул ресницами и закрыл глаза ладошкой.
Анна подошла к нему и присела:
– Одевайся, сынок, у нас гости.
В гостиной, в чём были, в чём пришли с вокзала, на краешках стульев сидели Александр Петрович и Тельнов, они только успели сбросить на веранде пальто и овчину. Анна их попросила немного подождать, а через несколько секунд влетел Сашик в расстёгнутой пижамке и с фотографической карточкой в руках, следом вошла Анна. Сашик обернулся к ней и показал карточку, она согласно кивнула, и тогда он подошёл к Александру Петровичу и взобрался к нему на колени. Тельнов глядел на эту картину и, не стесняясь, плакал, и слёзы текли по его небритому лицу. Анна тоже плакала, горло щипало и у Александра Петровича, но на коленях сидел его сын, и он сдерживался.
Сашик показался ему маленьким, таким, каким он видел его на фотографии и в мыслях, только не в пижаме, а в матроске и в лаковых чёрных туфельках. «Разве ему уже шесть лет?»
Дом наполнялся волнениями: греть воду, ставить ванну, готовить еду. Анна сходила к соседям и попросила прислать повара Чжао, а ещё хотелось говорить…
Через два часа Александр Петрович был уже в свежей сорочке с мягким отложным воротничком, в светлых летних брюках и мягких домашних туфлях. Чисто выбритый и с запахом одеколона, он сам себя не узнавал и от этого чувствовал себя непривычно. Анна успела отвести навзрыд рыдавшего Сашика в «маячок» и оставить его там под честное слово забрать до обеда.
Пока она была занята, Александр Петрович то выходил в сад покурить, то возвращался в гостиную. Он осматривал большую комнату, которую помнил в деталях, и видел, что ничего не изменилось: его кресло-качалка, на кожаном сиденье которого была постелена синяя китайская шёлковая салфетка с вышитым на ней желто-чёрным тигром, пробиравшимся через ярко-зелёную траву. Он смотрел на это кресло и понимал, что в нём, пока он отсутствовал, никто не сидел, и салфетка с тигром, как ему казалось, об этом свидетельствовала. Вот круглый стол, тот же, который и был, накрытый такой же синей шёлковой скатертью в тон салфетке. Над столом на длинном шнуре висел тот же оранжевый весёлый абажур, который он часто задевал головой, когда поднимался, и они с Анной всегда смеялись. Вокруг стола расставлены те же плетёные кресла, которые хрустели, когда в них садились. Шифоньер при входе – он был слева от двери, – не уместившийся ни в спальне, ни в коридоре. Анна выбрала его за большое зеркало во всю высоту средней дверцы. Только в углу, где раньше стояли рояль и громадный фикус в китайском фарфоровом сине-белом вазоне, сейчас был только фикус.
Тельнов тоже с любопытством оглядывал гостиную, вертелся в хрустящем кресле и тёр ладони об колени, потом увидел салфетку с тигром, и у него сыграло:
– А не опасаетесь, уважаемый Александр Петрович, что укусит? Сидеть-то на ней!
Адельберг обернулся, посмотрел на Тельнова и не ответил. Он молчал, он почти всё время молчал, с того момента, когда они вошли в дом.
«Старый дурак, с дурацкими шутками! – ругал себя Кузьма Ильич. – Взволнован! Он так взволнован! – Он глядел на него с тревогой. – Таким я его ещё ни разу не видел! Даже перед переправой! У него на душе какое-то смятение, неужели он думает, что она… – Тельнов смотрел на Анну Ксаверьевну, на её быстрые, уверенные передвижения по комнатам и робкую улыбку одними губами, её взгляд был напряжён и сосредоточен, а глаза, как казалось Кузьме Ильичу, спокойны. – Ну нет! Такие женщины не могут!.. Такие женщины!..»
Кузьма Ильич чувствовал себя уютно в кресле и очень неловко в этом доме. «Им бы сейчас сесть, да поговорить, чтобы никто не мешал, да сына приласкать!..»
– Александр Петрович, а может, я выйду? Прогуляюсь по саду? Посмотрю окрестности? А вы тут…
– Сидите, – резко ответил Адельберг.
«Ладно, сижу! Но нехорошо у него на душе!»
Александр Петрович и вправду чувствовал себя неспокойно и не мог понять – почему? Он вернулся! Чего же ещё? Сейчас бы подойти, обнять её, поговорить с Сашиком, но что-то мешало. Тельнов? Ну при чём тут Тельнов?
«Надо спросить, где рояль!»
Адельберг подошёл к окну в сад, это было его любимое место: кресло-качалка, книжный шкаф со стеклянными дверцами, бра на стене и под ним курительный столик. Шкаф стоял рядом с окном, здесь всегда было тихо. Под бра висел офорт с изображением Мариинского театра со стороны Офицерского моста, заказанный ещё в Петербурге перед отъездом в Харбин. На курительном столике, на прежнем месте стоял его Чаншоусин – китайский бог долголетия, он был тонко вырезан из светлого серо-салатового мыльного камня, в одной руке он держал высокий посох, в другой – тыкву-горлянку. У божка было маленькое-сморщенное в улыбке личико и неестественно большая лысая голова с выпуклым лбом, его свободный халат свисал и мягкими расползающимися складками закрывал ноги. Рядом была пепельница, сделанная из такого же мыльного камня, в виде дерущихся с растопыренными когтями и лапами, выпученными глазами и раскрытыми зубастыми пастями драконов, похожих на кошек, которых больно ухватили за загривок и оторвали от пола. Он взял божка в руки, камень был тяжёлый, тёплый и скользкий, как кусок сухого туалетного мыла.
Он поставил божка, посмотрел на книжный шкаф и увидел своё отражение в стёклах; за стёклами, на полках, в том же порядке стояли книги: Лев Толстой, Чехов, Достоевский, Григорович, Карамзин, две верхние полки занимали бесконечные Брокгауз и Эфрон, на нижней лежали детские книжки… Это было единственно новым в гостиной.
Ничего не изменилось, даже софа у противоположной стены, и подушки на ней, как и раньше, были накрыты покрывалом кружевного плетения, светло-голубым, в тон со скатертью и салфеткой – часть Анниного приданого.
«Глупости какие! Не надо спрашивать, где рояль!»
К вечеру, уже в сумерках, пролился дождь. Сашика после ужина с трудом уложили спать. Кузьма Ильич, старавшийся весь день быть незаметным, с облегчением вздохнул, когда ему показали его комнату, поблагодарил хозяйку и ушёл укладываться.
Александр Петрович сидел в своём кресле и смотрел на фотографию, с которой Сашик утром уселся к нему на колени. Это была их с Анной фотография перед венчанием.
Глава 11
– Ты совсем не изменилась…
– Ты мне льстишь! Прошло столько времени. Почему ты тогда уехал так рано? Всех отправили только в апреле.
Александр Петрович зашуршал спичками и откинул тонкое одеяло.
– Ты хочешь курить? Не уходи, останься сегодня здесь, со мной! У нас ведь нет прислуги, мы нарушим старые правила! Кури здесь!
Александр Петрович на секунду замер, потом присел на кровать и положил спички.
– Спасибо, там, в пути, я об этом много думал, что не захочу уходить от тебя каждую ночь. – Он погладил её руку и поцеловал в плечо. – А почему ты думаешь, что я тебе льщу? Я тебе не льщу. Ты действительно не изменилась. Ты такая же красивая!
– Я тебе не верю, – прошептала Анна, и от её шепота пахло улыбкой, – ты видел меня сегодня, с этим отвратительным тазом…
– Да, досталось тебе…
– …И тебе…
– …Ничего, всё будет хорошо.
– Конечно! Ты же вернулся…
Шёпот в комнате был тихий, и было слышно, как в саду с яблонь на траву падают капли.
– Ты так чудесно смотрелась в новой юбке…
– Не вспоминай! Мне неловко!
– Почему? Что тут неловкого, разве эта простая одежда может что-то изменить? – Александр Петрович погладил её светлые волосы.
Анна резко отпрянула, потом притянула его к себе и зашептала:
– Нет, Саша! Ты мне не ответил. Почему ты уехал в сентябре, когда твои ушли только в апреле?
В спальне было темно. Анна смотрела на мужа и даже в темноте видела улыбку на его лице, как ей казалось, снисходительную. Александр Петрович молчал.
– Саша, ну почему?
– Разве я мог ослушаться приказа? Началась война…
– Но почему тебя?
– Я не могу этого знать, Анни. – Он чиркнул спичкой, и она увидела его профиль.
– Не отвечай, не надо, я всё понимаю! Извини, я знаю, что спросила глупость! – сказала она, придвинулась вплотную и обхватила его грудь рукой.
– Извини, моя радость. Я так могу тебя опалить, – сказал Александр Петрович, подвинулся на подушке чуть выше и пригладил ладонью её волосы; он с удовольствием затянулся папиросой, сделанной из настоящего табака, и в комнате запахло сладковатым дымом. – А что? От твоих с тех пор так ни одного письма и не пришло?
– Нет, пропали, я уже и плакать перестала. Не знаю, что думать! Жалко, если Сашик никогда не увидит своих бабушку и дедушку.
– Бабушек и дедушек, – поправил Александр Петрович.
– Да! Извини! Расскажи, как это было!
– О-о, Анни, – Александр Петрович растягивал слова, – на это нам всей ночи не хватит!
– Расскажи, нам теперь некуда торопиться, завтра отдохни, хотя бы один день, визиты будем делать после…
– Да, я согласен, только к Иверской надо сходить…
– Поклониться Владимиру Оскаровичу?
– Да, и старик этого хочет, он присутствовал, когда Каппеля хоронили, а потом выкапывали из могилы, в Чите…
– Матка Боска! Не надо об этом на ночь. – Она села и прикрыла грудь одеялом. – А ты заметил, как они потянулись друг к другу?
– Сашик и Кузьма Ильич?
– Да!
– Вот тебе и дедушка, – Александр Петрович погасил папиросу, – а там посмотрим, может быть, и бабушка появится, – тихо пошутил он, улыбнулся и посмотрел на жену.
Анна подогнула под одеялом колени, положила на них согнутые руки и уткнулась в них лицом, она сидела молча, её длинные волосы покойно лежали, закрывая плечи, и сливались с цветом кружевных оборок подушки.
– Может, ещё найдутся! – грустно сказала она и прислонила голову к плечу Александра Петровича. – Расскажи, как это было! Расскажи!
– Как это было? – Александр Петрович снова потянулся за папиросой. – Я открою окно пошире?
Анна кивнула.
Он встал, открыл створки окна, забросил на одну из них занавеску, взял папиросу и стал разминать её: свежий ночной воздух полился в комнату, и Анна поёжилась.
– Тебе холодно?
– Нет-нет, хорошо, пусть будет так. Расскажи!
– Понимаешь, даже сейчас, когда прошло столько времени, трудно оценить и понять, что произошло. Можно только вспоминать – как это было! – Он говорил с длинными паузами.
– Почему? Ты ведь видел всё своими глазами!
– Конечно видел, но не всё. – Он присел на подоконник. – Про войну с Германией особо рассказывать нечего, там было всё ясно: вот – окопы; с одной стороны они, с другой – мы. Они носят одну форму, мы – другую, они говорят на одном языке, мы – на другом… – Он надолго замолчал. – А вот революция! А особенно Гражданская война – это совсем другое!
– Саша! Ну тогда, может быть, не надо? Может, не стоит ворошить… Извини, что я тебя попросила!..
– Да нет, Анни, стоит. В том-то и дело, что не только стоит, а просто надо это сделать; необходимо понять, что это было и почему это было так кроваво!
Анна сидела не шевелясь, она уже жалела о том, что спросила, но ей хотелось услышать что-то такое, что объяснило бы ей, почему пропали её родители, а может быть, и куда они пропали; она давно перестала получать письма от своих подруг, про кого-то слышала, что те уже в Париже, или в Лондоне, или в Риге, или в Варшаве…
– Всё началось после отречения государя…
– 2 марта?
– Да! 2 марта! Хотя, может быть, и раньше, но это если и было, то незаметно. Мы ведь не знали наверное, что происходило при дворе. Узнали только, что Гришку застрелили, и даже вздохнули с облегчением: мол, сейчас никто мешать не будет, будем готовить наступление. То, что австрийцев и германцев можно побеждать, доказал Брусилов и в четырнадцатом, и в шестнадцатом. А после отречения всё как будто встало. Мы запутались в этих агитаторах, кто за войну, кто против. Но это мы запутались, а солдаты – те точно знали свои интересы: войну долой, землю давай! И весь сказ! В шестнадцатом государь бросил к нам гвардию! Я приезжал в свой полк. Из солдат уже почти никого не осталось из тех, кто меня помнил, но как-то они ко мне подошли, эдакой делегацией, и сказали: мол, барин, шабаш войне и тебе надо «тикать домой, к жёнке под бок». Так и сказали!
– Вот и надо было их послушать! Извини, я пошутила! Это я несерьёзно, я же всё понимаю!
– Да-да, конечно, я знаю, ты же у меня умница! А в мае фронт начал разваливаться, но ещё кое-как держался, а в ноябре, после большевистского переворота, развалился совсем. Солдаты бросали позиции, они ошалели от свободы. Это был хаос. Они брали эшелоны штурмом и толпами, и во главе их были агитаторы-большевики. Бежали на север, на юг и на восток, по домам. У нас хоть Бог миловал, а на Западном фронте, на флотах, офицеров расстреливали, поднимали на штыки…
– Как Духонина?
– Да, генералу досталось, и не ему одному. В общем, началась вакханалия… Я думаю, что и Корнилов…
– Лавр Георгиевич?
– Он самый, подлил масла в огонь, когда добивался ввести смертную казнь для солдат, для тех, которые покидали позиции…
– Солдаты перестали слушаться своих офицеров? – спросила она с каким-то детским удивлением.
– Именно так! Понимаешь, Анни, это нельзя, когда молодой поручик старого солдата, извини, в морду бьёт… Ненависть, громадная ненависть накипела в солдате против нашего барства офицерского, хотя среди вновь прибывающих офицеров было много хороших. Нас, старой военной косточки, после шестнадцатого года оставалось совсем немного!
– Какой ужас!
– Поэтому Лавр Георгиевич, с одной стороны, был прав, конечно, как военный человек, а с другой стороны – это бы ни к чему не привело…
Александр Петрович вернулся на кровать и сел, высоко подбив подушки.
– Долго всё это рассказывать, Анни, долго, но уж коли начал… Короче говоря, я поехал в Ставку, в Могилёв, там меня встретил Володя…
– Каппель?
– Да, мы ещё в штабе Юго-Западного познакомились. И я своим глазам не поверил! Он… всегда такой решительный, бравый… а тут вижу – растерян, не знает, что делать. Что-то говорит, но я же вижу, что он не знает… Да и никто не знал. Корнилов уже подался с Алексеевым на Дон, царь сидит под арестом в Тобольске, Керенский и его правительство в бегах, а кругом оказались большевики! И я уехал в Питер!
– В Питер! – промолвила Анна. – Как это непривычно! Питер-р-р! Даже мороз по коже…
– Да, мокрый, продуваемый всеми ветрами Питер встретил меня, прямо скажем, мрачно. К дяде Вальдемару, я у него квартировал, постоянно приходили какие-то «представители» и требовали от него уплотнения в их большой квартире. По ночам стреляют, помню, как дядя подходил к окну и кому-то грозил… Новые власти ни с чем не справлялись, старались, но… Им бы фабриками, заводами заняться, а они открыли винные склады… Кругом матросы, солдаты и кокаин! Тогда же и почта прервалась. Я ездил на квартиру к твоим, ты мне писала, что матушка с батюшкой на лето уехали в Тверь, а потом намеревались в Самару, к своим друзьям…
– В Твери у батюшки сослуживец, а в Самаре у мамы тётка…
– Да, я помню, ты писала! Но куда там! Я обратился к соседям, но и они ничего не знали. И от тебя ничего. Потом уж узнал, что почтовое сообщение прервалось где-то то ли в Москве, то ли на Волге.
– И от тебя ничего… – задумчиво сказала Анна.
– А тут ещё дяде Вальдемару пришло известие из Москвы, от соседей, что в конце октября, когда красные брали Кремль, мои матушка и почти ослепший отец вышли из дома и не вернулись и больше их никто не видел. Дяде я помочь ничем не мог и был обузой, хотя встал на учёт у новых властей и даже был внесён в какие-то списки на паёк.
– Паёк? Что такое паёк?
Александр Петрович усмехнулся:
– Паёк – это когда продукты выдают по карточкам.
– По каким карточкам?
– Карточки – это вместо денег!
– А что же деньги?
– Деньги обесценились! Так, бумажки, на которые ничего нельзя было купить. Их не успевали разрезать, они ходили рулонами, и на миллион керенок можно было купить коробок спичек…
– Как необычно!
– Так долго продолжаться не могло. Я встречал в городе своих товарищей по фронту. Знаешь, они слонялись по Петрограду с лицами заговорщиков, но в явном таком безделье и в гражданском платье. Всё это было ужасно нелепо, их просто по глазам определяли, что они офицеры. Меня звали на Дон, к Алексееву, но после всей этой суеты наших генералов с их письмами к императору об отречении, в Февральскую, я разочаровался в них и отказался туда ехать. А потом узнал, что у вас – тут в Харбине – какой-то Рютин организовал Советы, то ли большевистские, то ли меньшевистские… Я в них тоже не разбираюсь!
– Да, это было… и мы все ужасно перепугались, но потом вроде обошлось!
– Я уехал из Петрограда, сначала в Тверь, однако там никого не нашёл, даже следов, а оттуда, в феврале восемнадцатого, – в Москву. Хотя словом «ехал» это назвать было нельзя! Железная дорога практически стояла. Пешком до Москвы добрался бы скорее.
Александр Петрович взял с тумбочки графин с водой.
– Может, включишь свет? – спросила Анна.
– Нет, не нужно! В общем, наш дом в Трёхпрудном, где жили родители, оказался в полуразрушенном состоянии. Из прежних жильцов там оставался только старый дворник Ренат. Он рассказал, что за две недели до моего приезда дом взорвался: то ли сажа в печной трубе взорвалась, её не чистили с осени, то ли гранату кто-то кинул, из баловства, да так точно. Короче говоря, разрушился главный дымоход, поэтому жившие там семьи разъехались кто куда, чтобы не замерзнуть. О родителях Ренат ничего сказать не мог: «Барин ушла и больше не вернулся». Попытался я было разыскать Евгения Ивановича Мартынова, о нём говорили, что он возвратился в Москву из австрийского плена, однако и это ничего не дало. Его соседи на Новинском бульваре рассказали, что он уехал то ли в Казань, то ли в Петроград и что якобы от новых властей скрывается. В Москве я прожил до начала июня, у Ренатки, в полуподвале. В Твери мне удалось выправить документы на другое имя, по ним даже устроился на работу в местный Совет и приносил Ренатке продукты, чтобы не быть нахлебником. Он на меня нахвалиться не мог. Но так тоже долго продолжаться не могло, ещё в мае пришли известия о том, что на Волге против большевиков восстали чехи…
Александр Петрович посмотрел на Анну, она так и сидела, уткнувшись подбородком в колени, она ровно дышала, и глаза у неё были закрыты.
– Ты спишь, моя голубушка! – Он осторожно обнял её за плечи.
– Нет, Саша, что ты? Как можно спать? – Глаза у неё были уже сонные, но она смотрела уверенно. – Ты говори, говори!
– В последний вечер, перед тем как покинуть Москву, я принёс бутылку самогона. Ренатке, ты помнишь его, он всю жизнь выпивал только в виде подношения, хватило двух рюмок…
– Да, помню, только уже смутно.
– …он плакал, вспоминал прежнюю жизнь, «сытую, и добрый барин, который ему ни раз не обидел» и только звал «нехристь татарский», я этого не помнил, помнил только, что его все называли просто Ренат или Ренатка… Как-то в один из вечеров ещё в начале марта я шёл мимо Большого театра после какого-то их большого сборища, а впереди меня шли две пары, двое мужчин и две женщины, они показались мне знакомыми, но я их не вспомнил, я только слышал концовку их беседы, говорил мужчина: «Дельный был доклад. Я этого инженера Кржижановского хорошо знаю. Вот кончим войну, – вернусь на завод…» – короче говоря, они что-то обсуждали, такое – грандиозное! Что-то вроде электричества для всей России…
Александр Петрович говорил, он перешёл на шёпот, потом ему показалось, что Анна уже спит, и он замолчал, однако мысли в голове текли, и он вспомнил свой последний вечер в Москве, когда на крепком венском стуле из верхних опустевших комнат перед старым колченогим столом в полуподвале они сидели с Ренаткой, остатками закуски и недопитой бутылкой самогона. Ренатка уже клевал носом и отстал с вопросами; он закутался в когда-то цветистое, но уже серое и лоснящееся одеяло и посапывал. На улице, где-то совсем близко, свистели, слышался топот ног, клацанье перезаряжаемых затворов и крики: «Стой!» И так каждую ночь. Но уже никого, кто в этот момент был не на улице, это не пугало, но страшно было оказаться прохожим: или ограбят и убьют, или арестуют и, скорее всего, тоже убьют. На столе на донце старой консервной банки догорал свечной огарок, огонёк то исчезал, тихо умирая, то подмигивал утопающим в воске фитилём, потом пыхнул в последний раз… Надо было зажечь другую свечу. Оставаться в Москве было опасно. Из соседних домов люди скрытно кланялись, и никто не выдал, хотя если ЧК допытается, что он живет под чужими документами… Об этом не хотелось думать. Но как без этого? Не думать нельзя: такая повсеместно разлилась остервенелость, а многие шли служить к большевикам. Отрабатывали жизнь? Или верили в светлое будущее? Бог их разберёт! А может, так и надо, может, перебесится народ да и начнёт строить новую жизнь, какую-то, ведь люди же когда-то напьются крови. Сколько её выпили на фронте! Всё мало? Когда в начале июня в Самаре образовалось антибольшевистское правительство и стало известно, что войсками командует подполковник Володя Каппель, – Самара от Москвы была в направлении на восток, – он решил, что надо ехать туда… И будь что будет…