Харальд Нильссен был прав в своих догадках: отношения Притчарда с Анной Уэдерелл были несколько более надрывны, нежели его собственные, однако он ошибался, полагая, что аптекарь влюблен в девушку. На самом деле предпочтения Притчарда были насквозь традиционно-консервативны и даже инфантильны. Он бы скорее запал на молочницу, нежели на проститутку, сколь бы глупа и скучна ни была первая и эффектна – вторая. Притчард ценил чистоту и простодушие, скромное платьице, тихий голос, кроткий нрав и умеренность притязаний – иначе говоря, контраст. Его идеальная женщина должна была являть полную его противоположность: насквозь понятна там, где сам он непостижим, спокойна и сдержанна там, где сам он не таков. Она станет для него чем-то вроде якоря, свыше и извне, станет лучом света, утешением и благословением. Анна Уэдерелл, при всех ее крайностях и увлечениях, слишком походила на него. Не то чтобы Притчард ее за это ненавидел – но жалел.
В общем и целом, в том, что касалось прекрасного пола, Притчард был весьма сдержан. Он не любил болтать о женщинах с другими мужчинами: эта привычка, по его мнению, недалеко ушла от вульгарного паясничанья. Он помалкивал, и в результате приятели верили в его многочисленные успехи, а женщины усматривали в нем глубокую, загадочную натуру. Он был по-своему хорош собой; дело его процветало; он считался бы весьма завидным женихом, если бы работал чуть меньше, а в обществе бывал чуть больше. Но Притчард терпеть не мог многолюдные разношерстные компании, где от каждого мужчины ждут, что он выступит как бы представителем своего пола и игриво представит все свои достоинства на тщательное рассмотрение присутствующих. В толпе он задыхался, делался раздражительным. Он предпочитал узкий круг немногих друзей, которым был безоглядно предан – как по-своему был предан Анне. Та доверительная близость, что он ощущал, будучи с ней, объяснялась главным образом тем, что мужчина не обязан обсуждать своих девок с другими; проститутка – дело личное, это блюдо полагается вкушать в одиночестве. Одиночества он в Анне и искал. Она дарила ему покой уединения; будучи с нею, он неизменно держал дистанцию.
По-настоящему Притчард любил один-единственный раз в жизни, однако уже шестнадцать лет минуло с тех пор, как Мэри Мензис стала Мэри Феркин и перебралась в Джорджию, к жизни среди хлопка, краснозема и (как навоображал себе Притчард) мешкотной праздности – следствия богатства и безоблачных небес. Не умерла ли она, не опочил ли мистер Феркин, народились ли у нее дети и выжили или нет, сильно ли она постарела или выглядит моложе своих лет, Притчард понятия не имел. В его мыслях она так и осталась Мэри Мензис. Когда он видел ее в последний раз, ей шел двадцать шестой год, на ней было простенькое узорчатое муслиновое платьице, волосы собраны в локоны у висков, на запястьях и пальцах – никаких украшений. Они сидели у коробчатого окна – прощались.
«Джозеф, – сказала она тогда (а он позже занес ее слова в блокнот, чтобы запомнить навсегда), – Джозеф, сдается мне, ты с добром всегда в разладе. Хорошо, что ты за мной никогда не ухаживал. Так ты станешь тепло вспоминать меня. Ты бы не смог, сложись все иначе».
По ту сторону двери раздались быстрые шаги.
– О, это ты, – вот и все приветствие, которым удостоила его Анна.
Она была разочарована – верно, ждала кого-то другого. Притчард молча переступил порог и затворил за собою дверь. Анна вошла в поделенный начетверо прямоугольник света под окном.
Она была в трауре, но по старомодному покрою платья (юбка колокол, лиф с мысиком) и выцветшей ткани Притчард догадался, что шилось оно не на нее, – видимо, чей-то подарок или, что еще более вероятно, подержанная вещь от старьевщика. Он заметил, что подол был выпущен: полоса у самого пола шириной в два дюйма выделялась более густо-черным цветом. Странно было видеть проститутку в трауре – все равно что прифрантившегося священника или ребенка с усами; прямо-таки с толку сбивает, подумал Притчард.
Ему вдруг пришло в голову, как редко он видел Анну иначе, нежели при свете лампы или при луне. Цвет ее лица был прозрачен до голубизны, а под глазами пролегали глубокие фиолетовые тени – словно ее портрет написали акварелью на бумаге, недостаточно плотной, чтобы удерживать в себе влагу, и краски растеклись. Ее черты, как сказала бы матушка Притчарда, были сплошь угловатые: очень прямой лоб, заостренный подбородок, узкий, геометрически четкий нос – скульптор изваял бы его четырьмя взмахами руки: по срезу с каждой стороны, один по переносице и вдавленная снизу ямочка. Губы у нее были тонкие, глаза – большие от природы, но приглядывалась она к миру подозрительно и нечасто прибегала к их помощи обольщения ради. Щеки у нее были впалы, так что просматривалась линия челюсти – так просматривается обод барабана под туго натянутой мембраной кожи.
В прошлом году она забеременела, это состояние согрело восковую бледность ее щек и придало полноты жалостно-худым рукам, и такой она Притчарду очень нравилась: округлый живот и набухшие груди, спрятанные под бессчетными ярдами батиста и тюля – тканей, что смягчали ее облик и придавали ей живости. Но где-то после весеннего равноденствия, когда вечера сделались длиннее, а дни ярче и багряное солнце зависало совсем низко над Тасмановым морем на много часов, прежде чем наконец кануть в красные морские волны, ребенок погиб. Его тельце давно завернули в ситец и погребли в неглубокой могилке на уступе в Сивью. О смерти младенца Притчард с Анной не заговаривал. В ее номер он заглядывал очень нерегулярно, а когда заходил, то вопросов не задавал. Но, узнав эту новость, он оплакал ее наедине с собою. В Хокитике было так мало детей – трое-четверо, не больше. Им радовались, как радуются, заслышав знакомый акцент в речи или завидев у горизонта долгожданный корабль: они напоминали о доме.
Притчард ждал, чтобы Анна заговорила первой.
– Тебе нельзя здесь оставаться, – заявила она. – У меня деловая встреча.
– Я тебя не задержу. Просто про здоровье хотел спросить.
– О! – взорвалась она. – Мне этот вопрос осточертел – просто осточертел!
Притчард не на шутку удивился ее вспышке:
– Давненько я к тебе не захаживал.
– Да.
– Но я тебя на главной улице видел – сразу после Нового года.
– Городишко у нас маленький.
Он шагнул ближе:
– От тебя морем пахнет.
– Вовсе нет. Я вот уже много недель в море не купалась.
– Тогда, значит, штормом и бурей. Вроде как, когда на улице метель метет, входишь в дом – и вносишь с собой холод.
– Что это ты себе думаешь?
– Что я себе думаю?
– С какой стати ты заговорил поэтическим слогом?
– Поэтическим?
(У Притчарда была прескверная привычка в разговоре с женщинами отвечать на вопрос вопросом. Мэри Мензис как-то раз на нее пожаловалась – давным-давно.)
– Сентиментальным. Затейливым. Не знаю. Не важно. – Анна потеребила манжет платья. – Я уже выздоровела, – сообщила она. – И следующий свой вопрос можешь не задавать. Я вовсе не собиралась совершать ничего такого противного природе. Трубочку хотела выкурить, как всегда, а потом заснула, ничего больше не помню, проснулась в тюрьме.
Притчард положил шляпу на шкаф.
– И с тех пор тебя только и делают, что травят.
– Со свету сживают.
– Бедная ты.
– Сочувствие еще хуже.
– Ну что ж, тогда я сочувствовать не стану, а, напротив, проявлю жестокость, – промолвил Притчард.
– Мне все равно.
Казалось, говорит она с безразличным сожалением. Притчард разозлился было и собирался уже дать волю гневу, но вовремя напомнил себе, что он тут по делу.
– И кто же твой клиент? – осведомился гость, чтобы ее поддеть.
Анна отошла было к окну – и теперь изумленно полуобернулась:
– Что?
– Ты сказала, у тебя деловая встреча. Кто же это?
– Да нет никакого клиента. Мы тут с одной дамой договорились пойти шляпки посмотреть.
Притчард хмыкнул:
– Я, знаешь ли, про кодекс чести проституток наслышан. Тебе нет необходимости лгать.
Анна изучающее рассмотрела его словно бы с огромного расстояния – словно для нее он был лишь пятнышком на горизонте, далекой тающей точкой. Наконец она заговорила – медленно, точно обращаясь к ребенку:
– Ну конечно, ты ж не знал. Я этим делом покамест больше не занимаюсь.
Притчард изогнул брови и, скрывая изумление, рассмеялся:
– То есть ты теперь честная женщина? Шляпки, цветочки в ящиках, все такое? Без перчаток на улицу не выходишь?
– Только пока я ношу траур.
При этом ответе, высказанном просто и тихо, Притчард осознал, как глупо выглядит со своим нелепым смехом, и в груди у него стеснилось от досады.
– А Дик что по этому поводу говорит? – полюбопытствовал Притчард, имея в виду работодателя Анны мистера Мэннеринга.
Анна отвернулась.
– Он недоволен, – признала она.
– Да уж еще бы!
– Джо, я не хочу с тобой это обсуждать.
– Что ты имеешь в виду? – ощетинился Притчард.
– Я ничего не имею в виду. Ничего особенного. Просто я устала о нем думать.
– Он тебя обижает?
– Нет, – покачала головой Анна. – Не то чтобы.
Притчард хорошо разбирался в проститутках. Есть жеманницы, они изображают, будто до глубины души шокированы, манерничают, сюсюкают; есть дебелые, услужливые тетехи, они носят ниспадающие рукава до локтя в любую погоду и всех называют «мальчиками»; есть пьянчуги, плаксивые и жадные, с растрескавшимися, покрасневшими костяшками пальцев и слезящимися глазами; и, наконец, есть категория, к которой принадлежала и Анна, – непостижимые натуры, то ясные и прозрачные, а то яркие, искрометные; их манера держаться говорит об утонченном страдании, о несчастье настолько законченном и совершенном, что оно заявляет о себе как о невозмутимом внутреннем достоинстве. Анна Уэдерелл была больше чем темная лошадка – она была сама тьма или плащ тьмы. Она была безмолвной прорицательницей, думал про себя Притчард, – жрицей, что знает не мудрость, но порок; какие бы жестокости ты ни совершил, ни сказал и ни наблюдал своими глазами, она явно повидала много чего похуже.
– А ко мне ты почему не пришла? – проговорил он наконец: ему хотелось обвинить собеседницу хоть в чем-нибудь.
– Когда?
– Когда тебе поплохело.
– Я была в тюрьме.
– Ну, после.
– И чем бы ты мне помог?
– Я бы, вероятно, избавил тебя от многих неприятностей, – коротко отозвался Притчард. – Я мог бы доказать, что в опиум подмешали яд, если бы ты позволила мне свидетельствовать в твою пользу.
– Ты знал, что опиум отравлен?
– Это всего лишь догадка. А как же иначе, Анна? Разве что…
Анна снова отошла от него, на сей раз к изголовью кровати, обхватила пальцами железную шишку. Стоило ей двинуться, и Притчард снова почувствовал ее запах – запах моря. Сила этого чувства его просто ошеломила. Ему пришлось сдержать порыв шагнуть к ней, последовать за нею, вдохнуть ее всей грудью. Ему чудился запах соли, и железа, и тяжелый, металлический привкус ненастья… низко нависшие облака, подумал он, и дождь. И не просто море: корабль. Запах просмоленных канатов, штормовая влажность выбеленного тикового дерева, промасленная парусина, свечной воск. У Притчарда слюнки потекли.
– Отравлен, значит. – Анна покосилась на гостя. – И кем же?
(Возможно, это сработала сенсорная память – всего-то-навсего случайное эхо, что вдруг растекается по всему телу, а затем так же мгновенно гаснет. Притчард прогнал докучную мысль.)
– Тебе наверняка приходила в голову такая возможность, – нахмурился он.
– Наверное. Ничего не помню.
– Вообще ничего?
– Помню, села с трубкой. Нагрела булавку. После – ничего.
– Я-то верил, что ты не самоубийца, что ты ничего дурного не замышляла. Я ни на минуту в этом не сомневался.
– Ну что ж поделаешь, – отозвалась Анна, – если некоторые от этой мысли отделаться никак не могут.
– Да, действительно – никак не могут, – быстро откликнулся Притчард. Он чувствовал, что над ним взяли верх, и на всякий случай отступил на полшага назад.
– Я ничего не знаю про яд, – заверила Анна.
– Если бы я мог подвергнуть проверке то, что осталось от порции, я бы сказал тебе, подмешано ли к веществу что-то еще, – объяснил Притчард. – За этим я и пришел. Хотел узнать, нельзя ли откупить у тебя обратно небольшое количество, чтоб глянуть, в чем там дело. А-Су со мной даже не здоровается.
Анна сощурилась:
– Ты хочешь подвергнуть его проверке – или подменить вещество?
– Ты это о чем еще?
– Может, ты следы заметаешь.
Притчард негодующе вспыхнул:
– Какие еще следы? – Анна промолчала, и он повторил вопрос: – Какие еще следы?
– А-Су считает, это ты подмешал туда яду, – наконец выговорила Анна, не сводя с гостя глаз.
– Ах, он так считает? Чертовски сложный обходной способ, признаться, если бы мне и впрямь хотелось лишить тебя жизни.
– Может, ты его хотел убить?
– И потерять клиента? – Притчард понизил голос. – Послушай, на братские чувства и все такое я не претендую, но с азиатами я не ссорился и ссориться не собираюсь. Ты слышишь? У меня нет причин желать кому-либо из них зла. Вообще никаких.
– Палатку на его участке снова изрезали. В прошлом месяце. И все его снадобья погибли.
– Уж не думаешь ли ты, что это сделал я?
– Нет, не думаю.
– Тогда в чем фокус? – не отступался Притчард. – Анна, выкладывай! Что происходит?
– Он думает, ты занимаешься рэкетом.
– Травлю узкоглазых? – фыркнул Притчард.
– Да, – кивнула Анна. – И это не такая уж глупая мысль, знаешь ли.
– Ах вот как! И ты с ним согласна, да?
– Я этого не говорила, – возразила девушка. – Это не я так считаю…
– Ты считаешь меня сварливым старым пнем, – отозвался Притчард. – Я знаю. Анна, я и впрямь сварливый старый пень. Но я не убийца.
Убежденность проститутки развеялась так же быстро, как подчинила ее себе. Анна вновь отпрянула, шагнула в сторону, к окну, рука ее потянулась к плетеному кружеву воротника, затеребила его. Притчард тут же смягчился. Он узнал этот жест: это характерное движение, свойственное не ей одной, но любой девушке.
– Ну как бы то ни было, – проговорил он примирительно. – Как бы то ни было.
– Ты не так уж и стар, – сказала Анна.
Ему отчаянно хотелось к ней прикоснуться.
– А потом еще эта проблема лауданума – несчастный случай с Кросби Уэллсом, – промолвил он. – У меня эта история из головы не идет.
– Что еще за проблема лауданума?
– Под кроватью отшельника нашли флакон с лауданумом. Мой.
– Закупоренный или открытый?
– Закупоренный. Но наполовину пустой.
Анна явно заинтересовалась:
– Твой – в смысле, он принадлежал тебе лично или просто был куплен в твоей аптеке?
– Куплен, – объяснил Притчард. – И куплен не Кросби. Я этому человеку в жизни ни драхмы не продал.
Анна задумчиво прижала ладонь к щеке:
– Очень странно.
– Эх, старина Кросби Уэллс. – Притчард делано рассмеялся. – При его жизни никто и никогда о нем вообще не задумывался, а теперь вон как вышло.
– Кросби… – проговорила Анна и вдруг, нежданно-негаданно, расплакалась.
Причарду захотелось шагнуть к ней, раскрыть объятия, утешить девушку. Она пошарила в рукаве в поисках платка; Притчард ждал, сцепив за спиною руки. Она плакала не о Кросби Уэллсе. Она ж его даже не знала. Плакала она о себе.
Разумеется, думал Притчард, это неприятно – когда тебя судят за попытку самоубийства в суде по мелким искам, и травят все кто попало, и обсуждают в «Таймс» как какую-то диковину, и сплетничают о тебе за завтраком и между партиями в бильярд, словно душа человеческая – это общее достояние и база для судебного разбирательства. Притчард не сводил с Анны глаз: вот она высморкалась, тонкими пальцами неловко затолкала платок обратно в рукав. Нет, это не просто усталость – это горе совсем иного рода. Она, похоже, не столько измотана и затравлена, сколько разрывается надвое.
– Ничего, пустяки, – наконец проговорила Анна, взяв себя в руки. – Не обращай на меня внимания.
– Если бы я только мог взглянуть хоть на кусочек, – гнул свое Притчард.
– Что?
– Ну, дурман – я б его у тебя откупил. Я вовсе не собираюсь ничего подменять; ты можешь дать мне совсем чуть-чуть, вся порция мне не нужна.
Девушка резко качнула головой, и Притчард внезапно понял, что в ней изменилось. Он шагнул вперед, за три стремительных шага преодолев разделяющее их расстояние, и схватил ее за рукав.
– Где вещество? – потребовал он. – Где смола?
Анна отдернула руку.
– Я ее съела, – заявила девушка. – Последние остатки доела вчера вечером, если хочешь знать.
– Нет, быть того не может!
Притчард последовал за ней, развернул ее за плечи лицом к себе. Большим пальцем приподнял ей подбородок, запрокинув голову, и вгляделся в ее глаза.
– Ты врешь, – объявил он. – Ты чиста.
– Я его съела, – повторила Анна, рывком высвобождаясь.
– Ты опиум обратно А-Су отдала? Он его забрал?
– Еще раз повторяю: я его съела.
– Да брось ты! Анна, не лги мне!
– Я не лгу.
– Ты съела порцию отравленной смолы – и глаза у тебя ясные, как рассвет?
– А кто говорит, что опиум был отравлен? – сощурилась девушка.
– И даже если не был…
– Ты знаешь доподлинно, что опиум был отравлен? Ты уверен?
– Я ни черта не знаю об этом треклятом деле и тон твой мне не нравится! – рявкнул Притчард. – Да ради бога, я всего-навсего хочу получить назад кусочек той порции, чтобы ее проверить!
Анна вновь встрепенулась:
– И кто же, интересно, его отравил, а, Джо? Кто пытался меня убить? Твои предположения?
– А-Су, может статься, – взмахнул рукой Притчард.
– Обвинить обвинителя? – Анна рассмеялась. – Именно такую игру преступник и ведет!
– Я пытаюсь помочь тебе! – в бешенстве рявкнул Притчард. – Я помочь пытаюсь!
– Нечего тут помогать! – закричала Анна. – Помогать тут некому! В последний раз: это не попытка самоубийства, Джозеф, и – никакого – чертова – яда!
– Тогда объясни мне, как ты, полумертвая, оказалась посреди Крайстчерчской дороги?
– Я не могу этого объяснить!
Впервые за этот день Притчард прочел в ее лице подлинные чувства: страх и ярость.
– Ты тем вечером курила трубку – как всегда?
– Как всякий день после того, как внесла залог.
– А сегодня?
– Нет. Говорю же: вчера вечером я съела все, что осталось.
– В котором часу?
– Поздно. Может, в полночь.
Притчарду захотелось сплюнуть.
– Не делай из меня дурака. Я сколько раз видел тебя и под кайфом, и под отходняком. Прямо сейчас ты трезва, как монахиня.
Ее лицо исказилось.
– Если ты мне не веришь, уходи.
– Нет. Не уйду.
– Черт тебя подери, Джо Притчард.
– Черт подери тебя.
Анна снова расплакалась. Притчард отвернулся. Где она его прячет? Он шагнул к гардеробу, открыл, стал перетряхивать содержимое. Платья на вешалках. Нижние юбки. Кальсоны, по большей части изодранные и замызганные. Платки, шали, корсеты, чулки, ботинки на пуговках. Ничего! Он отошел к комоду, где на треснувшей фарфоровой тарелке стояла спиртовая лампа, – ее опиумная лампа, надо думать, и тут же – скомканная пара перчаток, расческа, подушечка для булавок, вскрытая упаковка мыла, разнообразные склянки с кремами и пудрой. Эти предметы он поочередно брал в руки и ставил на место; он задался целью перевернуть комнату вверх дном.
– Что ты делаешь? – вознегодовала Анна.
– Ты его прячешь и не говоришь мне почему!
– Это мои вещи.
Притчард расхохотался:
– Памятные подарочки, да? Ценные сувениры? Антиквариат?
Он рывком выдвинул ящик из комода и перевернул его на пол. С грохотом посыпались мелочи и безделушки. Монеты, деревянные катушки ниток, ленты, обтянутые тканью пуговицы, портновские ножницы. Выкатились три пробки от шампанского. Мужская кисточка для бритья – она, верно, где-то ее стибрила. Спички, косточки для корсета. Билет, по которому она приехала в Новую Зеландию. Смятые клочки ткани. Зеркальце в посеребренной оправе. Притчард разгреб кучу. Вот Аннина трубка, и где-то должна быть от нее коробочка или, может, мешочек, а внутри – в вощеную бумагу завернута смола, точно магазинная ириска. Он выругался.
– Скотина, – произнесла Анна. – Ты омерзителен.
Не обращая на нее внимания, Притчард подобрал трубку.
Трубка оказалась китайской работы; сделанная из бамбука, она была длиной с Притчардово предплечье. Чашка располагалась дюймах в трех от конца, выдавалась вперед, как дверная ручка, и крепилась к дереву с помощью металлической скобы. Притчард взвесил трубку в руках, держа ее, как флейтист – флейту. Затем принюхался. По краю чашки загустел темный нагар, как если бы к трубке прикладывались, причем недавно.
– Ну, доволен? – спросила она.
– Придержи язык. Игла где?
– Здесь. – Она указала на кусок ткани среди жалкого мусора на полу, с воткнутой в него длинной шляпной булавкой, почерневшей на конце.
Притчард обнюхал и булавку. Затем вставил ее в отверстие в чашке и повращал, держась за кончик.
– Ты ее сломаешь.
– Значит, окажу тебе услугу.
(Притчарда удручало и шокировало Аннино пристрастие к наркотику – но почему бы? Он и сам частенько покуривал опиум. Обычно в Каньере, у А-Су, в маленькой хижине: Су завесил ее восточными тканями, обеспечивая неподвижность воздуха, чтобы его драгоценные лампы не мигали на сквозняке.)
Наконец Притчард отшвырнул трубку – небрежно, так что чашка со звоном ударилась о половицу.
– Скотина, – повторила Анна.
– Ах, скотина, значит?
Притчард бросился на нее, не то чтобы собираясь причинить ей боль, но просто схватить за плечи и потрясти хорошенько, пока не скажет правду. Но он был неуклюж, Анна вывернулась, и в третий раз за день ноздри Притчарду защекотал густой солоноватый запах океана и, как ни странно, металлический привкус холода – как будто в лицо ему ударил ветер, как будто над его головой лопнул парус, как будто в воздухе повеяло штормом. Он дрогнул.
– Отвали! – приказала она. Она заслоняла лицо руками, неплотно сжав пальцы в кулаки. – Я серьезно, Джозеф. Я не потерплю, чтобы меня называли лгуньей. Отвали и убирайся.
– Я буду называть тебя лгуньей, если ты, черт тебя побери, лжешь.
– Отвали.
– Говори, где ты прячешь опиум.
– Отвали!
– И не подумаю, пока не скажешь! – заорал Притчард. – А ну говори, ты, шлюха непутевая!
В отчаянии он снова бросился на нее; глаза ее полыхнули огнем, и в следующее мгновение она запустила руку под корсаж и достала однозарядный дамский пистолет. Совсем крохотный, не длиннее Притчардова пальца, но с расстояния двух шагов такой вполне смог бы разнести ему грудь. Притчард инстинктивно вскинул руки. Оружие смотрело назад, дуло торчало вверх, едва не упираясь в Аннин подбородок, так что ей пришлось развернуть пистолет, чтобы он лег ей в руку, – но тут одновременно произошло три события. Притчард отпрянул назад и споткнулся о край ротангового коврика; за его спиной распахнулась дверь и кто-то вскрикнул; и Анна, полуобернувшись на голос, подалась вперед – и выстрелила себе в грудь.
Выстрел из миниатюрного пистолета прозвучал глухо и даже неприметно, словно высоко над палубой топсель лопнул. Звук казался эхом самого себя: как если бы настоящий выстрел прогремел где-то очень далеко, а этот шум – не более чем отголосок. Притчард сдуру крутнулся на месте и развернулся к Анне спиной, чтобы оказаться лицом к лицу с новым участником событий. В голове у него помутилось; он отстраненно отметил, что вошедший – это Обер Гаскуан, новый секретарь магистратского суда. Притчард знал Гаскуана довольно поверхностно. Недели три назад клерк пришел к нему в лабораторию и попросил отпустить ему по рецепту лекарство от расстройства кишечника; как ни смешно, Притчард задумался об этом сейчас. Интересно, помогла ли его настойка пациенту, как он обещал?
На краткую долю секунды все застыли… а может, времени не прошло вовсе. Гаскуан громко выругался, метнулся вперед, накинулся на проститутку, оттянул назад ее голову, пистолет со стуком отлетел в сторону, но на белизне шеи не обнаружилось ни царапины, крови не было – девушка дышала. Ладони ее взметнулись к горлу.
– Дура – что ты за дура! – заорал Гаскуан. В голосе его зазвенело рыдание. Он вцепился в ее истрепанный воротник обеими руками и рывком разорвал на ней платье. – Холостой заряд, да? Восковая пулька? Решила еще раз нас напугать? Да что за игру, черт тебя дери, ты затеяла?
Анна ощупывала грудь, пальцы ее смятенно теребили и мяли плоть. Глаза девушки расширились.
– Холостой, думаешь? – Притчард нагнулся и подобрал пистолет.
Ствол был горячим на ощупь, в воздухе висел запах пороха. Но стреляной гильзы нигде видно не было, равно как и отверстия. Стена за спиною Анны, ровно оштукатуренная, выглядела такой же, как секунду назад. Мужчины озирались по сторонам, переводя глаза со стен на пол, с пола на Анну. Проститутка смотрела вниз, на собственную грудь. Притчард протянул Гаскуану пистолет – тот нелепо покачивался, вися на указательном пальце. Гаскуан взял оружие в руки. Ловко отщелкнул ствол, заглянул в патронник. Затем обернулся к Анне: