Лициний вынимает из-за пазухи три стопки старого пергамента. Одиссей, говорит он, был некогда полководцем в величайшей армии, какую видел мир. Ее воины собрались из Гирмина, из Дулихия, из укрепленных стенами Кносса и Гортина, из самых дальних заморских краев. Они пересекли море на тысяче черных кораблей, чтобы разграбить прославленный град Трою, и с каждого корабля сошла тысяча воинов – бессчетные тьмы, сказал Лициний, как листы на деревьях или как мухи, что вьются над сосудами с парным молоком в пастушьих кущах. Десять лет осаждали они Трою, а когда наконец взяли ее, усталые воины отплыли домой, и все добрались благополучно, кроме Одиссея. Песнь о его путешествии домой, объясняет Лициний, состоит из двадцати четырех книг, по числу букв алфавита, и на ее пересказ нужен не один день, однако у Лициния остались только эти три тетрадки, полдюжины листов каждая. В них рассказывается, как Одиссей покинул грот Калипсо, но его настигла буря и выбросило на берег острова Схерия, где живет Алкиной, царь феакиян.
Были времена, продолжает Лициний, когда каждый ребенок империи знал всех персонажей в истории Одиссея. Но задолго до Анниного рождения крестоносцы-латиняне с Запада сожгли город, убили тысячи его жителей и разграбили почти все его богатства. Потом чума сократила население вдвое, а затем еще вдвое, и тогдашней императрице, чтобы заплатить воинам, пришлось продать венецианцам свою корону, а нынешний император носит корону со стекляшками, и ему не по карману даже та посуда, с которой он ест, город погружается в сумерки и ждет второго пришествия, да и вообще никому больше нет дела до старых побасенок.
Анна по-прежнему неотрывно смотрит на страницы. Это сколько же слов! Нужно семьдесят жизней, чтобы все их выучить.
Всякий раз, как кухарка Хриса посылает Анну на рынок, девочка находит предлог заглянуть к Лицинию. Она приносит ему хлебные корки, копченую рыбу, полсвязки дроздов. Дважды ей удается стащить кувшин Калафатова вина.
В благодарность он ее учит. А это άλφα это альфа. В это βήτα это бета. Ω это ὦ μέγα это омега. Подметая мастерскую, таща очередной сверток ткани или очередное ведро угля, сидя подле Марии в мастерской (пальцы занемели от холода, морозное дыхание клубится над шелком), она пишет буквы на тысяче чистых страниц своего ума. Каждый значок означает звук, соединяешь звуки – выстраиваешь слова, соединяешь слова – выстраиваешь миры. Усталый Одиссей пускается в плаванье на плоту, оставив позади Калипсо, соленые брызги бьют в лицо, под водой гневается морской бог, и в его лазурных волосах колышутся водоросли.
– Забиваешь себе голову ненужными глупостями, – шепчет Мария.
Но тамбурный шов «цепочкой», тамбурный шов с узелками, петля вприкреп – Анна никогда этому не научится. Итог всех стараний – она укалывает палец и капает кровью на ткань. Сестра говорит, надо думать о святых людях, которые будут совершать божественные таинства в облачениях ее работы, но мысли Анны постоянно уплывает к островам, где бьют сладостные ключи и богини сходят с небес по лучу света.
– Вот же наказание Господне! – говорит вдова Феодора. – Научишься ты ли хоть чему-нибудь?
В свои годы Анна уже понимает, как шатко их положение. У них с Марией нет ни родных, ни денег; в доме Калафата их держат лишь потому, что Мария – искусная вышивальщица. В лучшем случае они могут надеяться, что всю жизнь просидят здесь, от зари до зари вышивая кресты, ангелов и листья на покровцах, аналойниках и фелонях, пока не сгорбятся и не ослепнут.
Мартышка. Мошка. Рукосуйка. И все же Анна не может остановиться.
– Читай по одному слову.
Она вновь разглядывает мешанину значков на пергаменте:
πολλών δ' ανθρώπων ίδεν άστεα και νόον έγνω
– Не могу.
– Можешь.
Άστεα – города, νόον – обычай, έγνω – узнал.
Она говорит:
– Многих людей он посетил города и узнал их обычаи.
Зоб Лициния трясется, губы кривятся улыбкой.
– Именно. Именно так.
Почти мгновенно улицы начинают лучиться смыслом. Анна читает надписи на монетах, на краеугольных камнях и на могильных плитах, на свинцовых печатях, на опорах мостов и на мраморных табличках, вмурованных в оборонительные стены. Каждый кривой закоулок – сам по себе древний манускрипт.
Слова сияют на щербатом крае блюда, которое кухарка Хриса держит рядом с очагом: «Благочестивейшая Зоя». Над входом в заброшенную часовенку: «Мир тебе, вступающему сюда с чистым сердцем». Любимая ее надпись высечена над дверцей привратника рядом с воротами Святой Феофании. Анна разбирала эти слова полвоскресенья.
Остановитесь со всем смирением, воры, убийцы, грабители, конники и воины, ибо мы вкусили благоуханной Крови Христовой.
Последний раз Анна видит Лициния на пронизывающем ветру. Кожа у старого учителя того же цвета, что и дождь. Глаза слезятся, хлеб, который она ему принесла, лежит нетронутым, зоб, огромный и воспаленный, кажется хищным существом, которое сегодня ночью наконец поглотит его лицо.
Сегодня, говорит он, они будут разбирать μύθος, миф, что означает разговор или что-нибудь произнесенное, но также рассказ или повесть, предание из времен древних богов. Лициний объясняет, какое это чудесное слово, которое может означать нечто одновременно истинное и ложное. И тут он вдруг словно забывает, о чем говорил.
Ветер вырывает одну тетрадку у него из рук, Анна догоняет ее, отряхивает, возвращает старику. Лициний долго сидит с закрытыми глазами.
– Хранилище, – говорит он наконец. – Ты знаешь это слово? Текст – книга – хранилище памяти людей, которые жили прежде. Способ сберечь память после того, как душа отправилась дальше.
Теперь его глаза широко открыты, как будто он вглядывается в великую тьму.
– Однако книги, как и люди, умирают. Они умирают от пожаров, наводнений и червей, умирают по прихоти тиранов. Если их не беречь, они исчезнут из мира. А когда из мира исчезает книга, память умирает вторично.
Он морщится, дышит медленно и прерывисто. Ветер метет по улице шуршащие листья, яркие облака несутся над крышами, мимо проходят несколько вьючных лошадей, всадники укутались от холода, и Анна дрожит. Позвать хозяйку гостиницы? Кровопускателя?
Лициний поднимает руку; в его скрюченных пальцах три потрепанные тетрадки.
– Нет, Учитель, – говорит Анна. – Они твои.
Но он тычет тетрадки ей в руки. Анна смотрит вдоль улицы: гостиница, стена, кренящиеся деревья. Она произносит молитву и прячет пергаментные листы за пазуху.
ОмирСтаршая дочь умирает от глистов, среднюю убивает лихорадка, но мальчик растет. В три он может стоять на волокуше, когда Лист и Шип сперва расчищают, потом боронят луг. В четыре он может наполнить котелок в ручье и втащить по валунам в построенный дедом каменный домик. Дважды мать платит жене кузнеца, чтобы та проделала долгий путь из деревни – шесть лиг вверх по реке – и зашила мальчику расщелину в верхней губе, и оба раза ничего не получается: расщелина, идущая через нёбо до носа, не закрывается. Но хотя он иногда чувствует жжение во внутреннем ухе и боль в челюсти, хотя похлебка часто льется у него изо рта на одежду, он крепкий, спокойный и никогда не болеет.
Первых воспоминаний у него три:
1. Он стоит у ручья между Листом и Шипом. Они пьют, а он смотрит, как вода капает с их огромных морд и вспыхивает на солнце.
2. Сестра Нида корчит страшную рожу, собираясь ткнуть его палкой в верхнюю губу.
3. Дед стаскивает с розовой фазаньей тушки шкурку и перья, словно раздевает ее, потом жарит на вертеле над очагом.
Те немногие дети, что берут Омира в игру, заставляют его изображать чудовищ, когда разыгрывают приключения Булукии[5], и спрашивают, правда ли от одного взгляда на него вьюрки замертво падают в полете, а у кобыл случается выкидыш. Но зато они учат его отыскивать перепелиные яйца и показывают глубокие места в реке, где водится самая большая форель. И еще показывают старый тис на известняковом утесе над лощиной и говорят, внутри в огромном дупле живут злые духи, а само дерево бессмертное.
Лесорубы и их жены по большей части обходят Омира стороной. Не раз и не два проезжий купец на дороге у реки направлял лошадь в объезд через лес, лишь бы с ним не столкнуться. Если кто из чужаков когда-нибудь взглянул на него без страха и подозрения, то Омир этого не помнит.
Больше всего он любит лето, когда деревья танцуют на ветру, мох на валунах блестит изумрудами и ласточки гоняются друг за другом в небе над лощиной. Нида поет, ведя коз на выпас, а мать лежит на камне над ручьем, и рот у нее открыт, как будто она глотает свет, а дед берет силки, горшок с птичьим клеем и ведет Омира высоко в горы ставить ловушки на птиц.
Хотя дед сгорбленный и у него не хватает двух пальцев на ноге, ходит он быстро, и Омиру приходится делать два шага на один дедов. Пока они поднимаются, дед рассуждает о превосходстве волов – они-де спокойнее лошадей, им не нужно овса, а их навоз не выжигает ячмень, как конский, и, когда они от старости уже не в силах работать, их можно съесть, а уж как они горюют друг о друге, когда один умрет! Если вол лежит на левом боку, будет вёдро, а если на правом – дождь. Буковый лес уступает место соснам, сосны – горечавкам и примулам, и до вечера дед успевает наловить в силки с полдюжины куропаток.
Они устраиваются на ночлег в усеянной валунами лощине, и собаки бегают кругами, вынюхивая, нет ли волков, Омир разводит огонь, дед свежует и жарит четырех куропаток, а холмы внизу лежат чередой темнеющей синевы. Они ужинают, костер прогорает до углей, дед тянет из тыквы-горлянки сливовицу, и мальчик ждет в радостном предвкушении. Чувство такое, будто сейчас из-за поворота покажется освещенная фонарями арба со сладкими лепешками и медом.
– Я тебе рассказывал, – спросит дед, – как я оседлал огромного черного жука и долетел до луны?
Или:
– Я тебе говорил, как побывал на острове, который весь из рубинов?
Он рассказывает Омиру о стеклянном городе, далеко на севере, где все говорят шепотом, чтобы ничего не разбить. И про то, как раз превратился в червяка и дорыл ход до подземного мира. Все истории заканчиваются тем, что дед после очередного удивительного и опасного приключения возвращается в родные горы, и уголья рассыпаются золой, и дед начинает храпеть, а Омир смотрит в небо и гадает, что за миры плывут средь далеких звезд.
Когда он спрашивает мать, может ли жук долететь до луны и правда ли дед целый год прожил внутри морского чудовища, она отвечает, что, насколько ей известно, дед никогда не покидал родных гор и не лучше ли Омиру думать о том, что он сейчас делает, то есть помогать ей вытапливать из сот воск?
И все же мальчик часто уходит в одиночку к дуплистому тису, забирается на ветку и смотрит вниз, туда, где речка исчезает за поворотом, и воображает чудеса, которые лежат дальше: леса, где деревья умеют ходить, пустыни, где люди с конскими телами мчатся быстрее стрижиного полета, царство на вершине земли, где сходятся времена года, морских змеев средь плавучих ледяных гор и племя бессмертных синих великанов.
Ему десять, когда Красотка, старая корова с провислой спиной, телится в последний раз. Почти весь вечер два копытца, с которых капает слизь и поднимается на холоде пар, торчат из-под ее выгнутого дугой хвоста, а Красотка жует траву, будто ничего решительно не происходит. Потом по ее телу проходит судорога, и на землю вываливается бурый теленок.
Омир делает шаг к нему, однако дед удерживает мальчика. На лице вопрос. Красотка вылизывает теленка, все его тельце раскачивается под ее огромным языком, дед шепчет молитву, начинает сыпать дождик, а теленок все не встает.
И тут Омир видит то, что сразу заметил дед. Из-под хвоста у Красотки торчит еще пара копытцев. Следом за копытцами появляется морда с розовым язычком, потом глаз, а следом и весь теленок, на этот раз серый.
Двойня. Оба бычки.
Серый почти сразу встает и начинает сосать. Бурый не поднимает мордочку от земли. «Что-то с ним не так», – шепчет дед и ругает соседа, к чьему быку они водили Красотку, но Омир думает, бычок просто не спешит: пытается решить новую сложную задачу костей и силы тяжести.
Серый сосет Красоткино вымя, стоя на ножках-прутиках, а его брат по-прежнему лежит в папоротниках, мокрый и неподвижный. Дед вздыхает. В тот же самый миг первый бычок встает и делает к ним шаг, словно говоря: «Кто тут во мне сомневался?» Омир с дедом смеются. Семейное богатство увеличилось вдвое.
Дед боится, что у Красотки не хватит молока для двоих, однако она справляется, жуя траву без остановки весь удлинившийся день. Бычки растут быстро. Бурого назвали Древом, серого – Луносветом.
Древ не любит ходить по грязи, жалобно мычит, когда теряет из вида маму-корову, и может спокойно простоять пол-утра, покуда Омир выбирает из него репьи. Луносвет, наоборот, вечно бежит разглядывать бабочку, поганку, пень, жует веревки и цепи, ест опилки, забредает в грязь по колено, как-то застрял рогом в гнилом дереве и мычал, чтобы его выручили. В одном бычки схожи: они с первого дня полюбили мальчика, который кормит их с рук, гладит им морды и часто спит в хлеву между их большими теплыми боками. Они вместе с ним играют в прятки и бегают наперегонки, вместе шлепают по весенним лужам в сверкающем облаке мух. Судя по всему, бычки считают Омира братом.
Бычкам еще нет месяца, когда дед запрягает их в ярмо. Омир нагружает арбу камнями, берет длинную палку и начинает учить бычков. «Цоб» значит налево, «цобэ» значит направо, «цоб-цобэ» значит прямо. Поначалу бычки не обращают на мальчика внимания. Древ не дает впрячь себя в арбу, Луносвет трется о каждый ствол, пытаясь сбросить ярмо. Арба опрокидывается, камни сыплются, бычки становятся на колени и мычат, старые Лист и Шип перестают щипать траву и качают седыми головами, будто зрелище их забавляет.
– Да кто станет слушать мальчишку с такой рожей? – смеется Нида.
– Покажи им, что можешь позаботиться обо всех их нуждах, – говорит дед.
Омир начинает заново. Он палкой постукивает волов по коленям, щелкает языком, свистит, шепчет им на ухо. В это лето горы зеленее обычного, трава вымахала высокой-превысокой, материны ульи тяжелеют от меда, а семья в первый раз с тех пор, как ее выгнали из деревни, ест вволю.
Рога у Древа и Луносвета теперь большие, широкие, грудь раздалась, круп стал крепким и сильным; к тому времени, как их пора холостить, они уже выше своей матери, даже Лист и Шип рядом с ними кажутся хилыми. Дед говорит, если прислушаться, можно услышать, как они растут. Омир почти уверен, что дед шутит, и все равно, когда никто не видит, прижимается ухом к боку Луносвета и закрывает глаза.
Осенью в долину приходит известие, что султан Мурад Второй, Великий и Победоносный, скончался, оставив власть восемнадцатилетнему сыну (да живет он вечно). Торговец, который покупает у семьи мед, говорит, что с воцарением молодого султана начнется новый золотой век, и в маленькой лощине все это подтверждает. Дорога – чистая и сухая, дед с Омиром молотят небывалый урожай ячменя, Нида с матерью сыплют зерно в корзины, и свежий ветер уносит мякину.
Как-то вечером, незадолго до первого снега, от реки приезжает путник на лоснящейся кобыле, сзади трясется на лошаденке слуга. Дед отсылает Омира с Нидой в хлев, и те смотрят в щели между бревнами. На путнике травяно-зеленая чалма и отороченный овчиной плащ, а борода до того гладкая, что Нида думает – наверное, духи расчесывают ее каждую ночь. Дед показывает гостям древние рисунки в пещере, затем путник возвращается к дому, хвалит поле и сад. При виде двух молодых волов у него отвисает челюсть.
– Вы их кровью великанов вскармливали?
– Редкое благословение, когда двойня ходит в одном ярме, – отвечает дед.
На закате мать, прикрыв лицо, подает гостям зелень и коровье масло, затем сладкие медвяные дыни, последние в этом году. Нида и Омир подслушивают у задней стены, и Омир молится, чтобы путник рассказал о городах в земле за горами. Тот спрашивает, как вышло, что они живут так далеко от деревни, и дед отвечает, они сами так решили и, благодарение султану, да покоится он в мире, у семьи есть все, что ей нужно. Путник что-то бормочет (слов не разобрать), но тут слуга встает, прокашливается и говорит:
– Хозяин, они прячут в хлеву демона.
Тишина. Дед подбрасывает в очаг дров.
– Гуля или злого колдуна в обличье ребенка.
– Прошу прощения, – говорит путник. – Мой слуга забыл свое место.
– У него лицо как у зайца, и животные повинуются его слову. Потому-то они и живут одни, далеко от деревни. Потому и волы у них такие огромные.
Путник встает:
– Это правда?
– Он всего лишь мальчик, – отвечает дед, но Омир различает в его голосе непривычную резкость.
Слуга пятится к двери.
– Это ты сейчас так думаешь, – говорит он, – а со временем его истинная природа выйдет наружу.
АннаЗа городскими стенами пробуждается старая вражда. Сарацинский султан умер, говорят женщины в мастерской, а новый султан, еще почти мальчишка, день и ночь думает, как захватить город. Он изучает военное искусство, говорят они, как монахи изучают Писание. Его каменщики уже строят печи для обжига кирпичей в полуднé ходьбы от Боспорского пролива. Там, где пролив ýже всего, султан хочет выстроить огромную крепость, дабы не пропускать в город корабли с оружием, зерном и вином со стороны Черного моря.
Приходит зима, и Калафату в каждой тени мерещатся дурные знамения. Горшок треснул, ведро протекло, огонь в очаге погас – во всем виноват султан. Калафат сетует, что из провинции больше не поступают заказы; вышивальщицы недостаточно усердны, или извели слишком много золотой нити, или слишком мало, или не крепки в вере. Агафья слишком медлительна, Текла слишком стара, Елизаветины рисунки слишком убогие. От одной плодовой мушки в вине он впадает в дурное настроение на несколько дней.
Вдова Феодора говорит, Калафату нужно сочувствие, а лекарство от всякой напасти – молитва. С наступлением темноты Мария встает на колени перед иконой святой Коралии, губы беззвучно шевелятся, молитвы возносятся к потолку. Только совсем поздно, после повечерия, Анна отваживается отползти от спящей сестры, принести из шкафчика в кухне свечу и достать из тайника под тюфяком Лициниевы тетрадки.
Если Мария и замечает, то ничего не говорит. Анна так увлечена, что ей не до сестры. Пламя свечи дрожит над страницами, слова превращаются в стихи, стихи – в краски и свет, одинокого Одиссея мотает по волнам буря. Его плот переворачивается, он захлебывается в соленой воде, мимо проносится морской бог на колеснице, запряженной зелено-синими конями. Но вот в лазурной дали, за пенными бурунами, встает волшебное царство Схерия.
Это как строить в их каморке маленький рай, бронзовый и сияющий, обильный плодами и вином. Зажги свечу, прочти строчку, и повеет западным ветром; рабыня приносит один сосуд с водой, другой – с вином, Одиссей садится за царскую трапезу, а любимый певец Алкиноя заводит песнь.
Как-то зимней ночью Анна возвращается из кухни и слышит через приоткрытую дверь каморки голос Калафата:
– Что это за ворожба?
У Анны кровь обращается в лед. Она на цыпочках подходит к порогу. Мария стоит на коленях, губы у нее разбиты в кровь, Калафат пригнулся под низким потолком, его глазницы скрывает тень. В длиннопалой левой руке – Лициниевы тетрадки.
– Так это была ты? С самого начала? Ты воровала свечи? Из-за тебя все наши несчастья?
Анна хочет открыть рот, сознаться, отменить это все, но от страха не может говорить. Мария молится, не шевеля губами, молится в голове, она забилась в какое-то тайное святилище глубоко-глубоко внутри себя, и ее молчание еще больше распаляет Калафата.
– Мне говорили: «Только святой введет в дом своего отца чужих детей. Кто знает, какую беду они принесут». Но я не слушал. Я сказал: «Это всего лишь свечи. Та, кто их крадет, всего лишь теплит их на ночной молитве». И что я теперь вижу? Гнусность. Ворожбу.
Он хватает Марию за волосы. Что-то внутри Анны вопит: скажи ему. Ты воровка. Все несчастье из-за тебя. Скажи. Но Калафат за волосы тащит Марию мимо Анны, как будто ее нет, Мария силится встать на ноги, Калафат вдвое ее выше, и вся храбрость Анны улетучилась.
Он волочет Марию мимо каморок, в которых сжались за дверью другие вышивальщицы. На мгновение она встает, но тут же падает. Большой клок ее волос остался в руке у Калафата, и Мария ударяется виском о каменную ступень перед кухней.
Звук такой, будто ударили молотком по тыкве-горлянке. Кухарка Хриса смотрит из-за корыта, Анна стоит в коридоре, кровь с Марииной головы капает на пол. Все молчат. Калафат хватает ее за платье, тащит обмякшее тело к очагу, сует листы пергамента в огонь и разворачивает Марию незрячими глазами к огню, в котором сгорают тетрадки одна вторая третья.
ОмирДвенадцатилетний Омир сидит на ветке старого дуплистого тиса и глядит на изгиб реки, когда по дороге внизу пробегает самая маленькая дедова собачонка. Она, поджав хвост, несется к дому как ошпаренная. Древ и Луносвет, широкогрудые, мускулистые двухлетки, которые щиплют траву среди последних наперстянок, разом поднимают голову. Они нюхают воздух, потом смотрят на Омира, словно ожидая указаний.
Свет мало-помалу становится серебристым. В вечерней тишине слышно, как собачонка подбегает к дому, а мать спрашивает: «Что на нее нашло?»
Четыре вдоха, пять вдохов, шесть. Из-за поворота выезжают шеренгой три глашатая с забрызганными грязью знаменами. За ними еще с десяток всадников, у некоторых что-то похожее на трубы, у других копья. Дальше запряженные ослами повозки и пешие воины – больше людей и животных, чем Омир видел за всю жизнь.
Он спрыгивает с дерева и по тропе несется к дому, Древ и Луносвет трусят следом, на ходу жуя жвачку, раздвигают высокую траву, словно корабли. К тому времени, как Омир добегает до хлева, дед уже, хромая, выходит из дому. Лицо у него мрачное, как будто давно ожидаемая неприятность наконец случилось. Он прикрикивает на собак, отсылает Ниду в погреб и стоит, распрямив спину и уронив сжатые в кулаки руки, а по дороге от реки приближаются первые всадники.
Все они в красных шапках и сидят на невысоких лошадках с заплетенными гривами и яркими уздечками, у одних в руках алебарды, у других к седлам приторочены длинные луки. На шее болтаются пороховые рожки, волосы пострижены непривычно. Посланец султана, в сапогах до колен и рубахе с пышными рукавами, спешивается, проходит меж валунов и останавливается, держа правую руку на рукояти кинжала.
– Мир тебе, – говорит дед.
– И тебе.
Падают первые капли дождя. Из-за поворота дороги появляются еще люди. Есть несколько повозок, запряженных тощими горными волами, но большинство составляют пешие воины с мечами или колчанами за спиной. Один глашатай замечает Омира и брезгливо кривится. На миг Омир понимает, как выглядят в глазах чужаков он сам и его дом: жалкая хижина в лощине, приют мальчика с рассеченной губой, обитель уродства.
– Близится ночь, – говорит дед, – а с нею и дождь. Вы наверняка устали. У нас есть корм для ваших животных и кров для вас. Заходите и будьте гостями.
Он церемонно вводит глашатаев в дом. Возможно, радушие его и впрямь непритворно, только Омир видит, что дед то и дело теребит бороду, как всегда, когда сильно встревожен.
К темноте дождь уже льет как из ведра. Сорок человек и почти столько же животных укрылись под известняковым козырьком у двух дымящих костров. Омир приносит им дрова, потом сено и овес. Он бегает в темноте под дождем между хлевом и пещерой, низко надвинув капюшон, чтобы не видно было лица. Всякий раз, как он останавливается, горло веревкой сжимает страх. Зачем они здесь, куда направляются и когда уйдут? То, что мать и сестра раздают воинам, – мед и квашеная капуста, копченая форель, овечий сыр и вяленое мясо – это почти весь их запас на зиму.
На многих плащи, как у лесорубов, но некоторые одеты в лисьи шубы или верблюжьи шкуры, и по меньшей мере у одного на шее горностай с зубастой мордочкой. Почти у каждого на кушаке висит кинжал, а все разговоры – о богатой добыче, которую они завоюют в великом городе на юге.
После полуночи Омир находит деда на скамеечке в хлеву. Тот работает при масляном светильнике (расточительность, какой за ним раньше не водилось) – стругает новую перекладину для ярма. Султан, да хранит его Всевышний, объясняет дед, собирает людей и животных в своей столице Эдирне. Ему нужны воины, погонщики, кухари, кузнецы, носильщики. Все, кто придет, получит награду, в этой жизни и в следующей.
Завитки стружки вьются в свете лампы и пропадают во тьме.
– Когда они увидели твоих волов, у них чуть головы с шей не попадали, – говорит дед, однако не смеется и не поднимает глаз от работы.
Омир садится под бревенчатой стеной. От особенного сочетания запахов навоза, дыма, соломы и стружек он ощущает в горле знакомое тепло и сглатывает слезы. Каждое утро думаешь, что день будет такой же, как вчера, – что тебе ничего не грозит, что все твои близкие будут живы и с тобой, что жизнь в целом останется прежней. А потом вдруг приходит миг, и все меняется.