Акутагава Рюноскэ
Ворота Расёмон
Школа перевода В. Баканова, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Ворота Расёмон
Дело было на закате. Один слуга решил переждать дождь под воротами Расёмон.
Кроме него, под массивными воротами никого не было – лишь одинокий сверчок сидел на столбе, с которого облупилась красная краска. Ворота Расёмон находились в самом центре столичного города Киото, на улице Судзаку; можно было ожидать, что хотя бы несколько горожан – женщин в широкополых соломенных шляпах или мужчин в мягких шапочках-момиэбоси – захотят здесь укрыться. Но нет, кроме нашего слуги вокруг не было ни души.
За последние два-три года на столицу обрушилось множество бедствий: землетрясения, тайфуны, пожары, голод – так что пустые улицы стали делом обычным. В хрониках эпохи Хэйан[1] говорится, что в то время буддийские статуи и алтари разрушали, чтобы продать на дрова, и обломки, выкрашенные красной краской и позолоченные или посеребрённые, были свалены грудами у дороги. Пока столица была в упадке, никто не думал о том, чтобы чинить ворота Расёмон, и их, воспользовавшись общим запустением, облюбовали лисы, тануки[2] – а также воры. Дошло до того, что у ворот стали бросать трупы, которые некому было похоронить, и место стало внушать такой ужас, что теперь уже все обходили его стороной после захода солнца.
Вместо людей у ворот стали собираться огромные стаи воронья. Целыми днями они с карканьем кружили над высокой черепичной крышей, а по вечерам, в алых закатных лучах, рассыпались по небу, будто семена кунжута. Ворон, конечно же, привлекала мертвечина. Сейчас, впрочем, их видно не было – быть может, оттого, что час был уже поздний. Лишь на раскрошившихся каменных ступенях, где сквозь трещины проросла высокая трава, там и сям белел вороний помёт. Наш слуга, всецело поглощённый выскочившим на правой щеке прыщом, с рассеянным видом смотрел на струи дождя, примостившись в обтянутых линялых синих шароварах на верхней из семи ступеней.
«Слуга решил переждать дождь», – сказали мы. На самом деле наш герой понятия не имел, куда податься, когда непогода кончится. Будь всё, как обычно, его ждал бы хозяин – но тот несколько дней назад дал ему расчёт. Ведь, как мы помним, столица переживала трудные времена – и слуга, после долгих лет службы оставшийся без работы, являл собой ещё одну примету времени. Так что правильнее было бы сказать не «слуга решил переждать дождь», а «безработный слуга, застигнутый дождём, сидел, не зная, куда идти дальше». Сама погода вводила беднягу в меланхолию. Дождь зарядил ещё в час Обезьяны, то есть в четыре пополудни, и не думал прекращаться. Слуга пытался придумать, как бы заработать денег, чтобы не остаться завтра голодным, но в голову ничего не приходило, и он сидел, слушая – но одновременно будто не слыша – льющийся на улице Судзаку дождь.
Пелена дождя полностью заволокла ворота Расёмон. Издалека слышались раскаты грома. Опускалась ночная тьма, и, стоило поднять голову, казалось, будто тучи повисли на самом коньке двускатной крыши.
У человека в безвыходном положении мало выбора. Захочешь остаться честным – умрёшь от голода во рву или на обочине дороги, а потом тебя принесут к этим самым воротам и бросят, как собаку. А не захочешь… мысли слуги, всё время бегавшие по одной и той же колее, наконец дошли до этой развилки. Впрочем, «если» пока так и оставалось «если». Уже решив про себя, что теперь не до честности, он всё никак не мог через это «если» переступить – ему недоставало смелости, чтобы сказать себе: «Ну что ж, делать нечего – пойду воровать».
Он громко чихнул и с трудом поднялся на ноги. Ближе к ночи похолодало так, что хотелось погреться у огня. Под воротами теперь гулял ветер, сидевший на облупленном столбе сверчок куда-то исчез.
Слуга втянул голову в плечи, поднял ворот синего кимоно, надетого поверх жёлтого исподнего, и обвёл ворота глазами, высматривая местечко поудобнее, где можно переночевать подальше и от ветра с дождём, и от чужих глаз. Тут, по счастью, он заметил широкую, выкрашенную той же красной краской лестницу, ведущую в надстройку над воротами. Вряд ли там наверху мог скрываться кто-то, кроме мертвецов. Осторожно, следя, чтобы меч с простой деревянной рукоятью не выскользнул из ножен на поясе, слуга поставил на нижнюю ступень лестницы ногу в соломенной сандалии-дзори.
Прошло несколько минут. Сжавшись в комок, будто кошка, и почти не дыша, на ступенях широкой лестницы в воротах Расёмон таился человек. Свет, падающий со второго этажа, осветил его правую щёку, где среди короткой щетины краснел налившийся прыщ. Наш герой думал, что наверху нет никого, кроме разве что мёртвых тел, но стоило подняться чуть выше, и оказалось, что там горит свет – и не просто горит, а движется! Это было понятно по тому, как дрожали тусклые жёлтые отблески, освещая паутину в углах под крышей. Кто мог зажечь огонь над воротами Расёмон в эту дождливую ночь? Точно не простой человек!
Слуга бесшумно, будто ящерица, взобрался по крутой лестнице и очень осторожно, стараясь распластаться по ступенькам и держать голову пониже, заглянул на верхний этаж.
Слухи не врали: наверху валялись небрежно брошенные трупы – сколько, непонятно, потому что круг света был меньше, чем казалось снизу. Видно было только, что некоторые в одежде, а некоторые обнажены. Мужские и женские, они раскинулись на полу с открытыми ртами и разбросанными руками, похожие на глиняных кукол – настолько сильно было сходство, что даже появлялась мысль: а точно ли они прежде были живыми людьми? Тусклый свет выхватывал из тьмы выступающие части – плечи, грудь, а всё остальное оставалось в глубокой тени; мертвецы навеки погрузились в молчание.
Слуга зажал нос, спасаясь от вони разлагающихся тел, но в следующий момент опустил руку, потрясённый настолько, что напрочь забыл о запахе.
Он заметил скорчившуюся среди трупов человеческую фигуру: это была старуха, похожая на обезьяну, совершенно седая, мелкая, тощая, в коричневом кимоно. Сжимая в руках сосновую лучину, она вглядывалась в одно из мёртвых лиц – женское, судя по длинным волосам.
Слуга забыл, как дышать: на две трети им владел страх и на одну – любопытство. Как написано в старой хронике, «волосы у него встали дыбом». Тут старуха воткнула лучину между досками пола и потянулась к голове трупа, которую рассматривала. Осторожно, будто обезьяна, ищущая блох у детёныша, она стала перебирать длинные пряди, и они, волосок за волоском, кажется, оставались у неё в руке.
По мере того, как старуха выдирала у трупа волосы, страх в душе слуги понемногу утихал, сменяясь жгучей ненавистью к старухе… впрочем, нет – не совсем так. Не к старухе чувствовал он ненависть в тот момент, но к самому злу, и это чувство крепло с каждой секундой. Это был уже не тот человек, что сидел под воротами: пожалуй, сейчас, выбирая между голодной смертью и жизнью вора, он без колебаний выбрал бы смерть. Ненависть ко злу вспыхнула в его сердце так же ярко, как сосновая лучина в полу.
Конечно, наш герой не понимал, зачем старуха вырывает волосы, – а значит, строго говоря, не мог и судить о том, зло она творит или добро. Но ему достаточно было знать, что ненастной ночью над воротами Расёмон кто-то ворует волосы с трупов, – это само по себе казалось непростительным преступлением. Разумеется, он напрочь забыл, что ещё пять минут назад тоже собирался заделаться вором.
Изо всех сил толкнувшись ногами, он одним прыжком взлетел наверх и, схватившись за рукоять меча, предстал перед старухой. Та от неожиданности отшатнулась, распрямившись с быстротой спущенной тетивы.
– Стой! Куда? – прикрикнул он, преграждая ей путь: старуха в панике бросилась бежать и споткнулась о труп. Она попыталась было оттолкнуть слугу, но тот крепко схватил её, отказываясь отпускать. Некоторое время они молча боролись, окружённые мёртвыми телами. Однако исход схватки был предрешён. Слуга вывернул старухе руку – тонкую, будто цыплячья нога, лишь кожа да кости.
– Ты что тут делала? Отвечай, не то тебе конец! – Он выпустил пленницу и, одним махом выхватив меч из ножен, сунул блестящий клинок ей под нос. Старуха не издала ни звука – руки у неё дрожали, плечи ходили ходуном от частого дыхания, глаза едва не вылезали из орбит, но она продолжала упрямо молчать, будто утратила дар речи. Глядя на неё, слуга вдруг осознал, что её жизнь сейчас полностью в его руках, – и от этого ненависть, столь яростно пылавшая в груди, приутихла, осталось только спокойное, горделивое удовлетворение, какое бывает, когда справишься с работой. Нависая над старухой, он обратился к ней помягче:
– Я не из городской стражи, я просто путник, который проходил мимо ворот. Связывать тебя не буду, ничего тебе не сделаю. Просто скажи, что ты делала в такой час здесь, над воротами.
Старуха ещё шире распахнула покрасневшие глаза, пристально, будто хищная птица, вглядываясь в лицо слуги, и, наконец, зашевелила тонкими губами, похожими на ещё одну морщину, вытянувшуюся под носом. В тонком горле заходил острый кадык. Хриплый голос напоминал воронье карканье:
– Волосы, волосы выдирала. Волосы на парики.
Ответ слугу разочаровал, оказавшись неожиданно обыденным. Но вместе с разочарованием в нём вспыхнула угасшая ненависть. Видимо, старуха тоже что-то почувствовала, потому что, сжимая в руках длинные пряди волос, которые успела надёргать, по-жабьи заквакала:
– Может, и плохо – волосы рвать у мертвецов. Да только здесь такие мертвецы, что их не зазорно и обобрать. Вот эта, чьи космы, резала змею на куски длиной с ладонь и ходила к дворцовой охране продавать вместо сушёной рыбы. Если б не померла от чумы, до сих пор бы продавала. Хотя, если уж на то пошло, все её рыбу хвалили, стражники подчистую раскупали. По мне так она ничего дурного не делала. Деваться ей было некуда, а то бы от голода окочурилась. Значит, и я ничего дурного не делаю. Тут ведь либо так, либо голодная смерть. Торговка хорошо это знала – глядишь, и простит меня.
Слуга слушал её холодно, убрав меч обратно в ножны и держа левую руку на рукояти – правой-то он вновь принялся ковырять красный, налитый гноем прыщ на щеке. Но, пока он слушал, в сердце у него крепла решимость, которой не хватало прежде, когда он сидел внизу, под воротами. Теперь он чувствовал себя храбрым – только это была совсем не та храбрость, с которой он поднялся сюда и поймал старуху. Он больше не колебался: умереть от голода или стать вором? Нет, теперь и мысли о голодной смерти не возникало – не в чем тут было сомневаться.
– А и верно, – ухмыльнулся он, дослушав речь старой женщины. Вдруг оторвав руку от щеки, он быстро шагнул вперёд и крепко схватил пленницу за воротник: – Ну, тогда и на мне нет греха, если я подамся в грабители, не то с голоду ведь помру.
С этими словами он молниеносно сорвал со старухи кимоно. Та попыталась было вцепиться ему в ногу, но он с силой пнул её, и она упала на трупы. От лестницы слугу отделяло лишь пять шагов. Зажав под мышкой старухино коричневое кимоно, он мгновенно сбежал по крутым ступеням и скрылся в ночи.
Какое-то время старуха лежала, как мёртвая, но в конце концов её обнажённое тело медленно поднялось над другими телами. Охая и что-то бормоча, она в свете ещё горевшей лучины подползла к лестнице и оттуда, свесив короткие седые космы, вгляделась во тьму под воротами. Но мрак снаружи был непроницаемым, как в пещере.
Что случилось дальше со слугой, никому не известно.
Сентябрь 1915 г.
Обезьяна
Этот случай произошёл в самом конце длительного рейса, вместе с которым заканчивался и срок моей службы в качестве курсанта; на военных кораблях таких, как мы, называли «хангёку», будто учениц гейши. Наш корабль «А.» уже три дня стоял в порту Йокосука. Около трёх часов пополудни корабельный горн энергично протрубил построение для схода на берег. Действительно, настал черёд идти в увольнение тем, чьи посты были по правому борту, но они уже выстроились на верхней палубе. Тут прозвучал новый сигнал: общий сбор. Выходит, дело серьёзное. Что случилось, никто не знал, и мы, бросая друг на друга недоумённые взгляды, побежали к люку, ведущему наверх.
Когда все собрались, старпом объявил: «В последнее время у нас произошло несколько краж. Вчера на борт поднимался местный часовщик, и он сказал, что у него пропали двое неисправных серебряных часов. Поэтому сейчас мы проведём досмотр команды и личных вещей».
Про часовщика мы слышали первый раз, но про кражи на корабле было известно и раньше: у мичмана и двоих матросов пропали деньги.
Для личного досмотра матросы разделись догола. По счастью, в начале октября погода стояла ещё летняя, и на красных буйках в гавани играли солнечные блики, так что разоблачаться, похоже, было не слишком неприятно. Не повезло только тем, кто собирался в увольнение на берег: они-то готовились хорошо провести время, и сейчас у них из карманов посыпались эротические картинки и презервативы. Виновники краснели, суетились – но поздно. Два-три человека получили от офицеров по шее.
На корабле служило целых шестьсот человек, так что процедура заняла много времени. Странное, наверное, зрелище: шестьсот голых мужчин, выстроившихся на верхней палубе. Имелась среди прочих смена кочегаров с чёрными от сажи лицами и запястьями; на них пало подозрение в последней краже, и они, сняв даже панталоны, стояли с самым мрачным видом, будто говоря: ищите, где хотите.
Пока это происходило на верхней палубе, на средней и нижней начали обыск. Курсантов расставили у каждого люка так, чтобы никто из команды не мог сойти вниз. Меня отправили досматривать вещи, и я вместе с товарищами обходил каюты, перетряхивая матросские карманы и рундуки. Подобным я занимался впервые. Задача не так проста, как кажется: нужно заглянуть в каждый угол, проверить каждую полку. Наконец украденные вещи нашёл мой приятель, другой курсант по имени Макита. И часы, и деньги обнаружились в рундуке у сигнальщика по имени Нарасима – а с ними и нож с синей перламутровой рукоятью, пропавший у юнги.
Всех, за исключением сигнальщиков, распустили. На палубе обрадовались до чрезвычайности. Особенно довольными выглядели кочегары, которых подозревали ранее. Однако, когда собрали сигнальщиков, оказалось, что Нарасимы среди них нет.
Я тогда был совсем неопытен и не понимал, что к чему, но на военных кораблях такое порой случается: краденое находят, а преступника – нет. Разумеется, он кончает с собой – большинство вешается в угольном трюме; изредка прыгают за борт. Однажды на корабле, где я служил, кто-то воткнул себе в живот нож. Но не умер, его нашли и спасли.
Вот почему, обнаружив отсутствие Нарасимы, офицеры встревожились. Особенно мне бросилось в глаза, как обеспокоен старпом. Про него говорили, что он герой войны, а тут вдруг аж в лице изменился. Со стороны это выглядело нелепо. Мы с другими курсантами обменялись презрительными взглядами: мол, старпом вечно разглагольствует о стойкости духа, а сам, чуть что, запаниковал.
По его приказу на корабле объявили поиск. Тут я, да наверняка и не только я, ощутил приятное волнение – сродни зевакам, увидевшим в городе пожар. Когда полиция отправляется задерживать преступника, всегда есть опасение, что он станет сопротивляться, но на военном корабле подобное представить невозможно. У нас огромное преимущество – субординация. Тем, кто не служил, наверное, не понять, какая пропасть пролегает между матросами и нами, будущими офицерами. Поэтому меня вся эта суматоха лишь взбодрила, и я чуть ли не бегом отправился в трюм на поиски.
Вместе со мной пошёл и Макита, тоже до крайности заинтересованный. Тронув меня сзади за плечо, он спросил:
– Эй, а помнишь, как мы ловили обезьяну?
– Да. Боюсь, сегодняшняя не такая ловкая будет.
– Не задирай нос, а то упустишь.
– Да ладно, обезьяна – она и есть обезьяна.
Обмениваясь прибаутками в этом роде, мы сошли вниз.
Обезьяну, о которой шла речь, наш начальник артиллерии получил в подарок от кого-то в Брисбене, когда корабль ходил в Австралию. Однако во время рейса, за два дня до того, как мы зашли в порт Вильгельмсхафен, обезьяна пропала, прихватив часы командира, что вызвало на корабле большой переполох. Помимо прочего, все, проведя долгое время в море, изнывали от скуки. И потому мы, во главе с начальником артиллерии, прямо в курсантской форме отправились обыскивать корабль сверху донизу – от машинного отделения до орудийных башен. Суета поднялась нешуточная. Во время рейсов члены команды часто получают в подарок или покупают разных животных, поэтому, пока мы шли, у нас под ногами путались собаки, вокруг кричали пеликаны, попугаи в висячих клетках неистово хлопали крыльями… В общем, обстановка была, словно в цирке начался пожар. Чёртова обезьяна вместе с часами каким-то образом выскользнула на верхнюю палубу, где попыталась вскарабкаться на мачту. Однако там работало несколько матросов, которые не дали ей уйти. Один сразу же ухватил беглянку за загривок и без труда поймал. Хотя в часах разбилось стекло, в остальном они не пострадали. Начальник артиллерии велел в наказание два дня не давать животному еды, но, как ни смешно, сам же и не выдержал, накормив её до истечения срока морковью и бататом со словами: «Жалко зверушку, такая грустная сидит». Так вот поиски Нарасимы напоминали нам погоню за обезьяной.
Я первым спустился на нижнюю палубу. Там, как вы знаете, ничего толком не разглядишь, в полумраке только вырисовывается металлическая арматура или окрашенные панели. И такое впечатление, что не хватает воздуха. Пройдя в потёмках пару шагов по направлению к угольному трюму, я чуть не закричал в голос: из грузового люка по пояс торчал человек. По всей видимости, он пытался вперёд ногами пролезть сквозь узкое отверстие. Лицо закрывали воротник тёмно-синей матросской блузы и бескозырка, да и света было слишком мало, так что я видел лишь силуэт до половины. И всё же я сразу понял: Нарасима хочет пробраться в трюм и там наложить на себя руки.
Я предвкушал свой момент славы – приятное, ни на что не похожее волнение, от которого кровь быстрее струится по жилам. Как мне его описать? Наверное, так чувствует себя охотник, когда после долгого ожидания с ружьём наизготовку наконец замечает добычу. Будто во сне, я прыгнул на неизвестного и молниеносно, как охотничья собака, вцепился ему в плечи, крикнув:
– Нарасима! – Ругать или оскорблять его я не собирался. Голос дрогнул и прозвучал слишком высоко. Конечно, передо мной был именно тот, кого мы искали.
Нарасима, по-прежнему по пояс в люке, не попытался высвободиться, а лишь безропотно поднял голову. «Безропотно», – говорю я, однако слово не передаёт того, что нужно. Это было движение человека, неспособного роптать, потому что вконец обессилел, – будто рея, сломанная ветром во время шторма и беспомощно повисшая с наступленьем затишья. Подсознательно я ожидал сопротивления и, не встретив его, был даже разочарован. С некоторым раздражением я молча взглянул в обращённое ко мне лицо.
Такого выражения я больше ни у кого не видел – сам дьявол, наверное, разрыдался бы, узрев его. Впрочем, без объяснений вы едва ли сможете понять, о чём я говорю. Попытаюсь описать: полные слёз глаза, непроизвольно подёргивающиеся, будто в судороге, мышцы в уголке рта – это, наверное, вы в силах вообразить. Прибавьте сюда бледность и испарину. Их тоже легко представить. Но какому писателю под силу передать словами ужасное впечатление, складывающееся из совокупности этих элементов? Положа руку на сердце, могу сказать вам, литератору, лишь одно: вид несчастного сигнальщика поразил меня прямо в сердце, будто удар молнии. Пожалуй, это было самое сильное потрясение в моей жизни.
– Ты, негодяй, что делать собрался? – машинально спросил я. И вдруг услышал этот вопрос, обращённым к себе: «А ты-то сам, негодяй, что собрался делать?» Как ответить? «Я собираюсь обойтись с этим человеком, как с преступником». Кто может спокойно в таком признаться? Кто готов так поступить, видя перед собой то самое лицо? Сейчас, когда я рассказываю, кажется, что эти размышления длились долго, а на самом деле всё пронеслось в голове в мгновение ока. И тут…
– Мне стыдно, – услышал я тихо.
Сможете ли вы описать это? Фраза отдалась в моём сердце. Я ощутил её каждым нервом, словно укол иглы. Мне тоже захотелось сказать, как Нарасима: «Мне стыдно», – и склонить голову перед чем-то большим, чем я. Выпустив пленника, я поднялся на ноги и застыл возле угольного трюма в растерянности, как будто сам был пойманным преступником.
Что произошло дальше, вы, я думаю, можете догадаться и без объяснений. Ночь Нарасима провёл на гауптвахте, а на следующий день его отправили в военно-морскую тюрьму в Ураге. Как я слышал, заключённых там часто заставляют «подносить снаряды»: таскать железные ядра весом под двадцать килограммов между столами, стоящими на расстоянии в два с половиной метра. Считается, что для заключённых это самая мучительная пытка. У Достоевского в «Записках из мёртвого дома», которые я однажды брал у вас почитать, тоже говорится: «…если б заставить его, например, переливать воду из одного ушата в другой, а из другого в первый, толочь песок, перетаскивать кучу земли с одного места на другое и обратно, – я думаю, арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб хоть умереть, да выйти из такого унижения, стыда и муки»[3]. Удивительно, что заключённые в Ураге, с которыми проделывают подобное, самоубийств, похоже, не совершают. Схваченный мной сигнальщик отправился именно туда. Невысокий, робкий, тихий человек с веснушчатым лицом…
В тот день я вместе с другими курсантами стоял снаружи, опёршись на леера и глядя на закат над гаванью, когда Макита, подойдя ко мне, словно в шутку сказал:
– А ты молодец, поймал обезьяну!
Видимо, думал, что я втайне этим горжусь.
– Нарасима – человек. Не обезьяна, – резко ответил я и отошёл подальше. Остальные, должно быть, удивились: мы с Макитой дружили с самого поступления во флотскую академию и никогда не ссорились.
Я в одиночестве шагал по верхней палубе от кормы к носу и с теплотой вспоминал, как встревожился старпом, когда пропал Нарасима. Мы все видели в сигнальщике подобие обезьяны, и только старпом увидел человека – и проявил сострадание. Мы же со своими презрительными усмешками выглядели полными идиотами. Я склонил голову, чувствуя себя до странности пристыженным. Потом вновь зашагал по палубе в опускавшихся сумерках, теперь от носа к корме, стараясь ступать потише. Мне казалось, что бодро стучать каблуками нехорошо по отношению к Нарасиме, запертому на гауптвахте.
Кражи он совершал, как выяснилось, из-за женщины. Не знаю, что за срок ему дали; думаю, минимум несколько месяцев. Ведь человеку, в отличие от обезьяны, рассчитывать на снисхождение не приходится.
Август 1916 г.
Носовой платок
Хасэгава Киндзо, профессор кафедры юриспруденции Токийского императорского университета, сидел в плетёном кресле на веранде своего дома и читал «Драматургию» Стриндберга.
Учитывая, что профессор специализировался на колониальной политике, выбор книги может показаться читателю неожиданным. Однако сей достойный муж, не только учёный, но и педагог, старался, если позволяло время, знакомиться с произведениями, занимавшими мысли и чувства современной молодёжи, даже если произведения эти не входили в сферу его научных интересов. Будучи по совместительству директором технического училища, он даже взял на себя труд прочитать любимые тамошними учениками «De Profundis» и «Замыслы» Оскара Уайльда. Потому неудивительно, что сейчас перед ним было сочинение о современной европейской драме и актёрском искусстве: некоторые из его студентов писали о Стриндберге, Ибсене и Метерлинке статьи и порой увлекались настолько, что решали в будущем пойти по их стопам и посвятить театру жизнь.
Каждый раз, дочитав очередную искромётную главу, профессор опускал книгу в жёлтом матерчатом переплёте на колени и рассеянно глядел на расписной бумажный фонарь, висящий на веранде. Любопытно: стоило отвлечься от Стриндберга, и мысли неизменно обращались к жене, вместе с которой они этот фонарь покупали. Профессор женился во время учёбы в Соединённых Штатах, как можно было ожидать, на американке. Тем не менее, она любила Японию и японцев не меньше, чем супруг, – в частности, питала слабость к изящным традиционным вещицам. Так что светильник отражал вкусы не столько хозяина, сколько хозяйки дома.
Отрываясь от книги, профессор всякий раз думал о жене, бумажном фонаре и японской культуре, в этом фонаре воплощённой. По его мнению, за последние пятьдесят лет Япония проделала очень большой путь в плане материального развития – чего, однако, нельзя было сказать о развитии духовном. Более того, в сфере духовной даже наметился упадок. Что же могли предпринять современные мыслители для решения столь актуальной проблемы? Профессор приходил к выводу: единственный возможный ответ – уникальная японская философия, бусидо. Не стоило сбрасывать её со счетов как мораль зашоренных островитян. Напротив, многое в этой системе воззрений соответствовало духу западных христианских ценностей. Выбрав в качестве ориентира бусидо, современная японская мысль могла бы не только поспособствовать просвещению Японии, но и облегчить взаимопонимание между Востоком и Западом, а значит, послужить укреплению мира на Земле… Так профессор видел свою роль – стать связующим звеном между восточной и западной цивилизациями. Ему было особенно приятно осознавать, что его жена и традиционный фонарь – а значит, и японская культура, которую тот символизирует, – пребывают в гармонии друг с другом.