Единственный человек, с которым я могла отвести душу, был мой брат Борис. О, как я его любила последний год! Он был товарищем моего детства; одно время наши пути разъединились, а в эту зиму, так как он усиленно занимался, то оставался много дома и мы проводили часто вечера вдвоем. В общем порядке нашей жизни каждый вечер мы обязательно ездили к бабушке, это была повинность, которую мы несли не без внутреннего протеста; только придворные балы нас от нее избавляли, так как они начинались рано, но когда Борис был дома, то, пользуясь моим правом неустановившегося здоровья, я испрашивала разрешения не выезжать. Он работал у своего письменного стола, а я сидела в его кабинете с работой или книгой в руках. Он подсаживался ко мне во время чая, и мы говорили весело, добродушно и искренне. Иногда я переписывала некоторые из его записок по военным наукам. Когда он чертил карты, то просил меня играть на фортепиано и, слушая, посвистывал в тон. Дверь в гостиную, где стоял рояль, была отворена, и из-за письменного стола он назначал, что я должна играть. У него было редкое сочетание разных дарований. Ему всего было 22 года, но ум его был развит не по летам. Он мог давать моему отцу советы по делам и деликатно с тактом умерять обостренность его отношений к бабушке, заботясь о спокойствии нашей матери, вместе с тем был живой и веселый, как никто, pétri d’esprit461, как о нем отзывались. Он имел пламенное сердце и твердую волю, уравновешивающую его гармоническую натуру, и был воплощением рыцарства и благородства. Когда он приходил домой из академии, его быстрые шаги раздавались в коридоре вместе с бряцанием палаша, и он отворял мою дверь, то появление его с добрыми улыбающимися серыми глазами и сверкающими ровными зубами, выглядывавшими из-под черных усов, – было как луч солнца, таким он был олицетворением бодрости, жизнерадостности, молодой силы. Будущность его могла бы быть блистательна. Его умственные и нравственные качества, его способности и культурность не могли не примениться с пользой для службы родине. Он был общим любимцем, репутация его была установлена, как это редко бывает в такие молодые годы, и живет до сих пор безупречная в воспоминаниях знавших его лиц – доказательства чего я нередко получаю и теперь…
Зимний сезон начался большим костюмированным балом у великой княгини Елены Павловны. Этот бал так интересно и живо описан Маркевичем в его романе «Перелом»462, что мало можно к этому прибавить. В нем характерно было то, что вместе с изяществом большого великосветского праздника в нем отражались политические настроения, разделявшие общество. Под маской многое можно было говорить, и секрет во многих случаях оставался неразгаданным. Государь сам был в домино и маске, с ним была группа точно таких же домино, точно такого же роста, как он, так что невозможно было отгадать, под которым он скрывался; другая группа с той же системой имела в среде своей великого князя Константина Николаевича463 и третья – наследника. Кроме того, было много дам – их, впрочем, легко можно было отгадать по присутствию на балу мужей их и по их официальному отсутствию. Все эти маски мелькали посреди групп пьеро, арлекинов, коломбин, костюмов всякого рода, между которыми выделялось 12 дам, открывших бал процессией четырех времен года. Осень была очень эффектно представлена тремя высокими красавицами: Дуббельт (дочь Пушкина), изображающей Les vendanges464 и усеянной виноградными гроздьями, Лукерьей Карловной Нарышкиной, представляющей охоту со шкурой пантеры на изящных плечах, и княжной Александрой Сергеевной Долгорукой с осенними желтыми и красными листьями на платье цвета легкого тумана. Великие княгини Александра Иосифовна и Екатерина Михайловна изображали зиму с хлопьями снега из марабу465 на белых платьях и бриллиантовыми ледяными сосульками, а между тремя дамами, представляющими лето, выделялась красивая Марья Николаевна Зубова, итальянка по матери, только что вышедшая замуж, 18 лет, новая звезда на горизонте петербургского большого света, так как она только что прибыла с родины своей Неаполя, и Михайловский дворец имел primeur466 ее дебютов. Она была умна, естественна, живая, как дитя южного солнца, – великая княгиня говорила про нее: «La petite Zouboff réveillerait un mort»467, – и была окружена вниманием умных мужчин. Тургенев давал ей уроки русского языка, барон Александр Мейендорф руководил ее чтением. Государь любил беседовать с ней, и его занимал неожиданный и остроумный ее разговор. Мы ее знали еще в Париже, на курсах m-eur Rémy. Муж ее468 был товарищем моего брата по полку и по военной академии. Несмотря на свою женитьбу, он продолжал приготовляться к экзамену, и Борис бывал у них часто, так как по некоторым предметам они занимались вместе. Чтобы не мешать им, она не входила в комнату, где они работали, но, приотворив немного дверь, выталкивала по полу к ним апельсины и другие угощения, которые они подбирали.
Вечера в Михайловском дворце были особенно интересны. Все выдающиеся люди этой эпохи, необыкновенно урожайной в этом отношении, находили доступ к великой княгине, поощрение, возможность высказаться и, наконец, были приглашаемы на ее четверги, где всегда бывал Государь с Императрицей, и где они могли быть представлены неофициально, и где их талантам не суждено было увянуть в безызвестности или превратиться в озлобленный протест. Вечера были многолюдны, и расположение комнат как нельзя лучше устраивало разнохарактерность их элементов. В большой гостиной всегда была отличная музыка, инструментальная и вокальная, и, кроме того, был целый лабиринт меньших гостиных, очень удобных для разговоров всякого рода, для болтовни молодежи, petits jeux, и даже танцев. Каждый выбирал, что ему было более по сердцу. Умы обострялись в интеллектуальной атмосфере этих собраний, и настроенное общество теряло банальный характер обыкновенных светских агломераций. Великая княгиня видела всех, удивительным чутьем своим определяла оценку каждого посетителя и умела отгадать, что кроется под застенчивой оболочкой ослепленного в первый раз виденным величием скромного ученого. Но далеко не все высшее петербургское общество разделяло этот взгляд. Оппозиция против нее была громадная. Говорили, что она ведет Россию к гибели и что окружает Государя красными. Особенно восставали против поддерживаемого ею и Константином Николаевичем проекта освобождения крестьян с землей. Усматривали в этой мере колебание основ государства и расшатывание понятий собственности. Против великого князя раздражение было особенно велико. Правда, что резкость его суждений о дворянстве и презрение, которое он постоянно высказывал этому сословию, не могли располагать к нему сердца знати. Сила его была большая в это время, но, несмотря на то, негодование высказывалось очень явно. Великая княгиня знала о недоброжелательности большей части общества, и, проникнутая желанием добра, она была уязвлена таким отношением к ней. Поэтому в одном случае она не сумела сдержать себя. На один из своих вечеров она между прочими пригласила графиню Софью Львовну Шувалову и княгиню Паскевич. Оба мужа этих домов469 были ее политическими противниками. Они не явились на приглашение и демонстративно поехали в театр, чтобы подчеркнуть намеренность своего отсутствия. Узнав о том, великая княгиня должна была бы оставить эту выходку без внимания, но она поручила княжне Львовой потребовать от них объяснения. Княжна читала свое письмо моей матери в моем присутствии. Она писала, что, не видя их имен в числе отказавшихся по разным причинам лиц, ее высочество сомневается, дошло ли до них ее приглашение, и проч. Графиня Шувалова ответила коротенькой запиской с упоминанием о легком нездоровье. Княгиня же Паскевич ответила только, что приглашение она получила. Тогда княжна Львова вторично ей написала, что, по принятым обычаям, лица, получающие приглашение от высочайших особ, должны или явиться, или предупредить о своем отсутствии. На это княгиня Паскевич иронически ответила, что она благодарит княжну Львову за довершение ее воспитания, но что теперь она считает эту задачу исполненной и потому просит княжну более ей не писать. Об этом эпизоде очень много говорилось в свете, и хотя княгиня Паскевич была кругом не права, но по тогдашнему настроению она считалась победительницей в этом маленьком конфликте. Балов в этот сезон было особенно много. Бывали маленькие интимные танцы для молодого наследника. Императрица все время следила за ним с видимой любовью. Раз, во время мазурки, которую мы танцевали вместе, он только что проделал фигуру и усаживался возле меня, как Императрица подозвала его. Вернувшись, великий князь сказал мне: «Мамá сделала мне замечание, – я должен был сделать полный тур с моей дамой, а я до окончания тура привел ее к ее месту». Так внимательно Государыня следила за каждыми мелочами, касавшимися ее возлюбленного сына.
С моими обычными кавалерами мы главным образом говорили о литературе. «Отцы и дети» мне не позволили докончить470, но я восторгалась «Дворянским гнездом», «Записками охотника»471, «Детством и отрочеством» графа Толстого472 и только что появившимся «Обломовым»473. Мы горячо разбирали эти произведения и спорили по поводу их. В то время кипящие жизнью, даже бальные кавалеры были литературны. Я тоже читала с увлечением критики Белинского; не соглашаясь с ним во всем, я крайне интересовалась его суждениями и направлением. Дневник свой я совсем прекратила, но взамен его начала писать роман на французском языке. Он был у меня весь обдуман и разделен на главы, – и я уже написала несколько глав в их окончательном виде. Он остался у меня неоконченным; нынешним летом, перебирая мои старые бумаги, я нашла его. Все мое давнее прошлое воскресло предо мной, как живое, и мое чувство было похоже, по выражению графа Соллогуба, на воспоминание о шутливом друге над его могилой.
В Михайловском дворце кроме политических вечеров устраивались по-прежнему комедии и живые картины. Борис принимал в них участие с нами, хотя светские выезды его утомляли при его усиленных занятиях. По возвращении домой он нередко проводил ночи над своими книгами. В последнем из таких вечеров, как нам передавали впоследствии бывшие с ним товарищи, – переодеваясь, он выставлял свою широкую здоровую грудь, говоря при том весело: «Aves une poitrine comme cela on ne meurt pas des poumons»474. Увы… не прошло месяца, как он умер, и именно от легких, получив крупозное воспаление, быстро развившееся в его молодом организме, не ослабленном никакими излишествами. Эта смерть произвела перелом в жизни каждого из нас, – по выражению моего отца: «Еlle nоus a retournés comme un gant»475. Оставив великую княгиню Марию Николаевну в Париже, откуда она отбыла на зиму в Ниццу к своей августейшей матери Императрице Александре Федоровне, мой отец приехал сначала в Петербург, а потом уехал в свое тверское имение. Там он заболел перемежающейся лихорадкой. Вследствие преувеличенных известий об его болезни, привезенных внезапно одним другом нашего дома, Борис решил немедленно ехать к нему. Это случилось в четверг вечером на третьей неделе поста, когда мы собирались ехать, по обыкновению, в Михайловский дворец. Мамá, понятно, осталась дома и послала меня с сестрой во дворец, чтобы объяснить причину ее отсутствия, а Борис сейчас же отправился по начальству, чтобы получить отпуск и уехать на следующее утро. Помню, какое тяжелое предчувствие давило сердце моей матери, когда мы провожали Бориса. Она, привыкшая, как никто, владеть собой, горько плакала, повторяя: «Il me semble que je l’ai envoyé à la mort»476. Дней через десять он вернулся, по-видимому, здоровый, хотя жаловался на простуду. Вести привез он хорошие. Отец наш поправлялся и готовился приехать через несколько дней. С души нашей отлегло. Мы говели и на следующий день причащались с благодарным и мирным сердцем. Был ясный, солнечный, но морозный с ветром день. По всей вероятности, Борис довершил свою простуду; вечером у него был страшный озноб, и бывший у него друг его Рюмин не позволил ему выйти, как он предполагал, но положил его в постель. С этого момента начались для нас, к несчастью, известные многим, тяжелые дни, когда душой овладевает сперва неясная тревога, и вдруг, как зловещий блеск молнии, проносится мысль о возможности непостижимой еще смерти, – когда все существо борется с этим ужасным призраком, когда хватаешься за все естественное и сверхъестественное, чтобы удалить его призрак, когда сердце разрывается от жалости к страдающему и содрогается от неумолимости того, чего не хочешь видеть и не хочешь принять! И такое горе переживаешь, потому что наше хрупкое тело имеет неисчерпаемую способность к страданию. В другом моем очерке я написала день за днем, час за часом всю последовательность этого скорбного пути, пройденного умирающим и оставленными им на земле. Эти воспоминания для меня священны, ни одна черта не забыта, но о них могу говорить только в молитве или с молитвой. В начале, но когда болезнь принимала уже серьезный характер, он сказал докторам: «Когда мне будет худо, скажите мне, потому что я хочу умереть как христианин». Такой момент настал. Его напутствовал наш духовник отец Василий Шишов, глубоко религиозный человек, не обладающий разносторонностью ума и ученостью Васильева или Янышева, но духовная жизнь его была сильна – он не мог служить обедни без слез. Мамá и верный друг моего брата Рюмин проводили у него все ночи, разделяя между собой часы; нам не позволяли дежурить ночью, но мы сидели у него днем. 26 марта в 1 час дня в субботу, посвященную церковью воскресенью Лазаря, его не стало. Он умер в тихом сне без агонии, без тех страданий, которые измучили его в предшествующие дни. Об этой минуте говорить не буду. Впечатление о ней осталось живым, несмотря на 46 пройденных с тех пор лет, и останется таким же до последнего дня моей жизни. Итак, вот она, смерть, в ее ужасной реальности. Я всматривалась в это красивое лицо, важное и неподвижное, на эту форму, облеченную в белый кавалергардский мундир, на эти скрещенные бесцветные руки – и думала: «Неужели это мой Борис, который так недавно еще, входя в мою комнату, казалось, приносил с собой, как солнце, теплоту и жизнь». Более чем когда-либо меня мучил вопрос: «Что видишь, друг? О Господи! Открой мне тайны загробного мира. Где его душа?» Мы были окружены друзьями, сочувствующими нашему горю. Они действительно помогли нам – они как бы носили нас в продолжение первых ужасных дней. Все хвалили Бориса, все рассказывали об его достоинствах и говорили, что добродетели его заслужили ему вечную жизнь. Но эти рассуждения меня не убеждали. Конечно, моя неизмеримая любовь к нему сознавала, что тот, которого о. Васильев назвал в письме своем лучшим из его духовных детей, был один из лучших сыновей мира сего, но пред абсолютной чистотой лица Божия что значит человеческая относительная добродетель? Говорили также, что за него надо молиться. Значит ли это то, что он страдает? Есть ли в самом деле чистилище, как учит римская церковь? В таком случае надо молиться беспрерывно, и я молилась днем и ночью до изнеможения, до того, что я с отчаянием замечала, что моя молитва становится сплошным повторением одних и тех же слов. Я читала все, что могла читать по этому поводу. От писем Святогорца я содрогалась477, и они меня возмущали,– видение праведной Музы, переходящей чрез мытарства и откупающейся от них запасом молитв Св. Василия478, меня также не удовлетворяло. Почему молитвы Св. Василия имели такое действие, а не жертвоприношение на Голгофе? Я бродила во тьме моего глубокого безутешного горя. Наконец я напала на книжку женевского пастора Бриделя под заглавием: «Les sept paroles du Christ sur la Croix»479. Может быть, почва моей души была достаточно подготовлена, может быть, действительно в этих рассуждениях была необычайная сила, не могу судить, так как, несмотря на мои старанья, никогда не удалось найти этой книги потом; другие же произведения того же автора показались мне заурядными, – но при чтении ее я постепенно проникалась духом великой тайны искупления, а при последнем слове: «Совершилось» – все мне стало ясным, и я испытала такое внутреннее озарение, что потоки радостных благодатных слез облегчили наконец мое наболевшее сердце. Вместе с тем точно пелена спала с моих глаз, и я поняла, сколько эгоизма было в мечтаниях, наполнивших всю мою жизнь и которые вращались исключительно вокруг моего личного счастья. Личное счастье! Земное! Стоит ли о том думать! В силу сознанной вдруг отеческой Божией любви меня охватило чувство братства со всем человечеством. Все эти обездоленные, которых я не замечала, все эти чердаки и подвалы, наполненные существами, о которых читала сестра Щедрина и которые стояли так далеко от меня, получили вдруг для меня удивительную близость. Несмотря на тяжелую земную утрату, я была счастлива, и мое здоровье даже стало лучше. Мы провели все лето в деревне, с нами был друг моего брата Рюмин, разделявший одинаково с нами наше горе. Мои родители любили его, как сына, и он был близок к нам, как брат. Все лето прошло в этом приподнятом состоянии, о котором упоминаю в двух словах, хотя по разнообразности, интенсивности, богатству откровений, сопровождавших его, я могла бы распространяться без конца. Я могла сказать, как Иов сказал Богу к концу его испытаний: «Я слышал о Тебе моими ушами, но теперь мои очи Тебя узрели»480…
В этом году был первый поход Гарибальди в Неаполитанское королевство и победа его; но я ничего об этом не знала. Никакое из политических событий меня не интересовало. Одно, чего я желала беспредельно, это освобождения крестьян и чтобы им дали все, что они хотели, и как можно больше. Когда мы вернулись в Петербург осенью, Императрица Александра Федоровна умирала. 20 октября, окруженная всем августейшим семейством, Государыня скончалась в Царском Селе. При похоронах были те же кавалергарды, как при выносе и отпевании Бориса, и та же полковая музыка, игравшая их марш, так хорошо мне известный. Гроб был принесен в крепость и установлен на катафалке, согласно церемониалу, и тотчас же начались панихиды и дежурства. На мое дежурство мне пришлось остаться почти всю ночь в Петропавловском соборе, так как, отдежурив свои часы от 12 до 2 ночи, я должна была заменить отсутствующую почему-то фрейлину от 4 до 6 утра. Было очень торжественно и внушительно. Собор весь был в полумраке. Высокие восковые свечи освещали исхудавшие черты Государыни, достигшей тихого пристанища после многих бурь житейских, свойственных прочему человечеству. Царская мантия, падающая с гроба и лежащая у подножия его, мне казалась символом тщеты и призрачности всякого величия мирского пред единственной реальностью смерти. При тишине безмолвного дежурства раздавался медленный голос священника, беспрерывно читающего Евангелие, изрекающего слова жизни и призывающего сердца к отрешению от видимого к созерцанию вечного. Всю ночь, особенно под утро, народ приходил, чтобы поклониться праху усопшей царицы. Утром грандиозное впечатление ночи сменилось другим, ничего общего с ним не имеющим. Явились камер-фрау и парикмахер и стали приводить в порядок туалет и прическу ее величества. Было что-то странное в этом убирании мертвого тела. Что делать? Внешняя жизнь брала свое, и торжественная погребальная misе en scène481 должна была быть безукоризненно величавой. С большой радостью мы опять встретились с нашими милыми принцессами. В прошедшем году в Ницце Мария Максимилиановна тесно сдружилась с княжной Мещерской, бывшей у Императрицы; кроме того, там же она сблизилась с несколькими девицами, получившими собирательное прозвание «шайки». Хотя они все были нам хорошо знакомы, но наше настроение не подходило к характеру этих девических собраний с их молодым хихиканьем, и мы не являлись на них и предпочитали проводить с Марией Максимилиановной тихие вечера в задушевных разговорах или за чтением. Придворный траур остановил на зиму светскую жизнь, однако были небольшие вечера, от которых мы отказывались. Великая княгиня Елена Павловна сказала мне однажды: «Vous ne voulez pas aller dans le monde?», я ответила: «Non, madame». – «Pourquoi?» Я объяснила. «Alors vous préférez n’être pas invitée?» – «Oui, madame, si votre altesse le veut bien». – «Fort bien, je ne vous inviterai pas à mes petits jours»482. И я благодарила великую княгиню и потом с улыбкой подумала, что предмет моей благодарности должен был казаться ей необычайным. Нередко Мария Максимилиановна нам говорила: «Maman vous fait dire que nous aurons du monde tel jour – les portes vous sont ouvertes, mais vous pouvez faire comme vous voulez»483. Взамен решительно изгнанных танцев в этом году выдумали кататься на коньках, что тогда было новизной в обществе; каток был устроен в садике Мариинского дворца, и великая княгиня Александра Иосифовна сочинила и нарисовала форму меховых шапочек, тогда еще не существовавших и получивших с тех пор такое всеобщее распространение. На каток приезжали тоже молодые великие князья, сыновья Государя. Потом это удовольствие было перенесено в Таврический сад, который сделался самым модным сборищем в Петербурге. Князь Владимир Мещерский («Гражданин»484) сочинил довольно милую поэму «Тавриаду», где удачно описал большинство лиц485. По-моему, у него творческого таланта немного, но он воспроизводит внешность своих героев с удивительной наблюдательностью, и они всегда похожи. Бывало, после вечера, начатого у Марии Максимилиановны, мы в 11 часов подымались в гостиную великой княгини, которая сидела за карточным столом со своей партией. Одновременно появлялись Николай Максимилианович486 со своими двумя друзьями Мещерским и Горчаковым487, «расой Черниговских князей»488, как назвал его первый в своей «Тавриаде». Мы шестеро разговаривали за особым столом, пока великая княгиня оканчивала свою партию, потом нас собирал общий ужин. Такие вечера, впрочем, были лишь в следующем году. Я продолжала заниматься живописью с великой княгиней Екатериной Михайловной, но музыку я на время оставила. Она слишком долго служила проводником моих призраков счастья и будила во мне зарытые в могиле мечты. Стихотворство тоже оставила. Что у меня оставалось поэзии, то выражалось каким-то настроением, похожим на непрерывный гимн, общим фоном моей сократившейся внешней жизни. Все мои книги, поэмы, романы я заперла далеко. Я восхищалась поэзией псалмов. Моя прабабушка, дочь царей грузинских489, говорила: «Je crois que j’aime tous les Psaumes parce que je descends du roi David»490. Такая генеалогическая оценка мне не приходила на ум, но я находила в псалмах выражение стремлений моей собственной души и дивилась общности человеческих чувств всех времен и народов. Я читала с большим вниманием все книги Иоанна Златоуста по два раза, даже его толкования на послания апостола Павла к римлянам и коринфянам, так как они были трудно понимаемы. Мое духовное развитие было чисто в православном направлении. Я также поняла и полюбила обрядовую сторону, которой до сих пор пренебрегала. Моя мать переносила свое горе с глубокой верой и христианским смирением, но сердце ее было разбито. Она всегда говорила, что жизнь ее делится на две части: до смерти Бориса и после нее. Я старалась сблизиться с ней и достигла своей цели. Мой отец не имел того же утешения. Его горячая душа была по природе религиозная, т.е. способная к восприятию религиозных истин, но определенности в этой области, устойчивости он не имел. Его ум переходил через всевозможные философские системы и религиозные понятия, не удовлетворяясь ничем. Одно время он увлекался спиритизмом, что я считала опасным, потому что спиритизм разрушает, по-моему, краеугольный камень нашей веры, т.е. спасение через искупление, и сводит дело, совершенное Спасителем на земле, к учительству и к поданию нам образца к подражанию. Я имела счастье видеть его перешедшим всем сердцем к учению церкви, и так как он стал изучать богослужение наше, то я переводила для него на русский язык все песнопения и молитвы, которые он трудно понимал на славянском языке.
Политическая жизнь кипела между тем. Не могу выразить торжественной радости, которую я испытала в великий день 19 февраля. Мы были, как всегда, у обедни в Михайловском дворце. Великая княгиня сияла счастьем. Вся наша семья была единодушна в этом чувстве. Несмотря на отдаленность, на ужасное состояние дорог, на свое личное горе и нездоровье, мой отец поспешил уехать в свое тверское имение, чтобы самому объявить своим крестьянам о постигшей их великой милости. Он собрал их в своем доме и прочитал им высочайший манифест с радостным волнением, со слезами счастья и благодарности. Впоследствии он чрезвычайно мудро и широко отделил им их надельные земли без всякого эгоистического расчета на удержание их в своей зависимости, и мы до сих пор пользуемся хорошими отношениями, которые такой образ действий установил между нами и бывшими нашими крестьянами.
У великой княгини Екатерины Михайловны была тогда новая фрейлина, красивая финляндка Alma Kothen. Мы встречались с ней еще в Риме, а через год, когда она приехала в Петербург с Авророй Карловной Карамзиной, она была назначена фрейлиной. Она была грациозна и изящна, представляя собой поэтический тип героинь скандинавских легенд, очень культурная, взлелеянная баловством всех окружающих ее и безмерной любовью своего отца (матери она лишилась в раннем детстве)491. Россия и придворная жизнь ей были незнакомы и, по существу, несимпатичны, но доброе сердце ее привязалось к встреченным ею в этом мире лицам, и мы с ней искренно подружились. В ней были симпатичны ее идеальность и неподдельная поэзия, в которой она витала и которая отделяла ее от светских мелочей и пошлостей. Высокая, гибкая, белокурая, со свежим цветом лица, всегда безукоризненно одетая, вдумчивая, но без всякой страсти, она пленяла всех, кто с ней встречался. Великая княгиня Мария Николаевна проводила лето на Сергиевской своей даче, мы виделись постоянно с принцессами, и там Альму тоже очень полюбили. В Ораниенбауме гостил в то время друг и товарищ герцога Мекленбургского Oertzen, владелец прекрасного имения Kittendorf, в соседстве Ремплина. Он также восхищался Альмой, которая смотрела на него, как на старика, хотя ему, в сущности, было немного более сорока лет. Он служил ей шапероном492, когда она ездила верхом с другими кавалерами. Великая княгиня не разрешала ей таких поездок иначе, как в сопровождении Oertzen’а. Каково же было наше удивление, когда он сам объяснился ей в любви, прося ее руки. Она колебалась, но, тронутая его чувством и под влиянием отца, согласилась выйти за него замуж, что привело в негодование принцесс, и мы все жалели о ней. Однако этот брак оказался очень счастливым. Он сумел понять ее и устроить ее жизнь согласно ее вкусам, разнообразя ее поездками за границу и обществом интеллигентных лиц, которых он приглашал в свой замок. С тех пор мы не встречались уже с Альмой. Сначала мы переписывались, она обладала особенным литературным талантом в этом роде, но наши интересы так разъединились и наша русская жизнь была так серьезна и полна жгучих вопросов, что вряд ли оказалось бы возможным поддерживать долго чисто отвлеченную переписку. Я могла встретить ее в Италии год тому назад493, но, зная, как она страстно относится к финляндскому вопросу494, я предпочла не подвергаться неминуемому разочарованию, которое бы испытывала в беседе с ней, и сохранить в моем воспоминании образ красивой, поэтичной Альмы, какой она мне представляется в эти далекие дни.