По приезде отца мы уехали с ним с Орловскую губернию к нашему дедушке. Теперь, когда путешествие совершается так быстро, в удобных спальных вагонах, трудно себе представить всю сумму утомления, которая выпадала путешественникам, предпринимавшим столь дальний путь. Мы ехали в двух дорожных каретах; в первой двухместной помещались родители и один из нас попеременно на скамеечке; в другой большой четырехместной остальные дети с няней и Каролиной Карловной, камер-юнгферой112 моей матери. Моя гувернантка Miss Hunter осталась в Париже. Над обоими экипажами помещались большие чемоданы во весь размер крыш кареты, а сзади были места для мужской прислуги. Эти рыдваны были крайне тяжелы и тащились шестериками из самого Петербурга. Было жарко, пыльно, утомительно до невозможности, и казалось, что длилось бесконечно, но все имеет конец, и мы приехали в Москву, где остановились в нашем фамильном куракинском доме113. Помню этот приезд поздно вечером, как я старалась размять ноги, прыгая в этих знакомых впоследствии комнатах. Нам подали чай с калачами, которые я увидела в первый раз, и кипячеными сливками, что показалось мне отвратительным. Между тем мой отец, увидев фортепиано, тотчас сел за него и стал играть прелюдию. Как теперь вижу эту маленькую сцену – моя мать, разливающая чай в описанной обстановке, тут же управляющий Соловьев и мой отец, играющий на дребезжащих клавикордах и поющий модный тогда романс «Черный цвет, мрачный цвет, ты мне мил навсегда»114. Еще длинный бесконечный путь уже не по шоссе, а по грунтовым дорогам, и, наконец, приехали в Куракино к важному и внушающему трепет старому князю. Он жил постоянно в деревне. Слишком избалованный жизнью с колыбели, единственный представитель славного рода, наследник огромных имений115, он вступил в жизнь под сенью высокого государственного значения своего отца и дяди116, но извлек мало пользы от этих преимуществ. Он был, несомненно, умен и обладал высокой культурой, равно как и музыкальным талантом, но все эти дарования давали ему только повод к презрению других и питали его непомерную гордость. Женившись рано по страсти на прекрасной княжне Елизавете Борисовне Голицыной, мать которой происходила от старшей владетельной ветви царей Грузинских, он через год уже открыто изменял ей с известной актрисой M-me George и тем приводил свою жену в отчаяние. Она была страстная, артистическая натура, серьезно образованная под влиянием ученого итальянского аббата, приглашенного в дом как воспитателя ее братьев117, но грубоватые натуры трех молодых повес мало его интересовали, а все старания свои он сосредоточил на развитии богато одаренной молодой девушки, в которой нашел благодарную почву. Сам перворазрядный классик, он читал с ней в подлиннике произведения латинских философов. Она знала в совершенстве итальянский и французский языки и писала на них свободно в стихах и прозой. Поэтическая натура ее проявлялась с одинаково выработанной техникой в литературе, музыке, живописи. Сохранились ее прелестные стихи и портрет ее детей и сестры Татьяны Борисовны, писанные ею миниатюрой и пастелью. В пожилых уже годах и больная, она еще играла наизусть с удивительной беглостью и чувством концерты Моцарта и Фильда. Она много страдала в своей недолгой брачной жизни: может быть, ее оскорбленная страстная натура не устояла бы против искушений, если бы она не нашла опору в неведомом для нее доселе новом мире. У нее, воспитанной философом, которого духовный сан выражался одной сутаной, религия занимала мало места в жизни. В эту пору она коротко познакомилась с французскими эмигрантами, графом de Maistre, Princesse de Tarrente и другими, деятельно занимавшимися вместе с иезуитами католической пропагандой. Благодаря им, ее жаждущая душа познала суть христианства, и, естественно, она переняла также и форму, в которой явились пред ней высокие утешительные истины, и она перешла в римско-католическую веру. Она оставила свет и успех в нем и предалась всем существом вновь созданному религиозному чувству, на котором основала свою жизнь. Но этот кризис явился слишком поздно для ее расшатанных нервов; натянутые до последней степени, они не выдержали нового сильного напора, и развивающаяся постепенно психическая болезнь обрушилась на нее всей своей тяжестью. Столько дарований, прелести, ума, таланта – все было сметено неумолимым недугом, и двадцати шести лет от роду она перестала жить сознательной жизнью, сохраняя в своем прозябании лишь проблески памяти о прежних днях.
Дедушка принял нас с удивительным волнением. Когда, вышедши из второй кареты, вслед за нашими родителями, опередившими нас, мы прошли через длинную анфиладу в кабинет, мы увидели его стоящим на коленях посреди комнаты и громко благодарящим Бога, приведшего нас к нему. Все были в слезах. Были ли эти восторги искренни? Без сомнения. Он чувствовал сильно, но он так окружил себя раболепством и лестью, в атмосфере которой он играл роль какого-то сверхчеловека, что привычка к сосредоточию всех интересов на себе взяла свое, и его жизнь, несмотря на наше присутствие, осталась по-прежнему помпезно одинокой. Нам отвели особый небольшой каменный дом. В таком же точно доме помещался дядя, князь Александр Борисович, приехавший представить в первый раз свою жену, княгиню Марию Александровну (после, однако, 8-летнего супружества). Общий сад соединял эти дома, и в нем были устроены для нас первые виденные нами русские качели. Строгий этикет был установлен в Куракине. Утром посылалось узнать о здоровье князя, и до возвращения посланного, иногда долго задержанного, нельзя было идти гулять, так как это было бы признаком малого интереса к просимым сведениям. К обеду, к 5 часам перед нашими домами подавались две коляски с четверней цугом118 для выезда в большой дом. К этому времени мамá и тетя нарядно одевались, и мой отец был во фраке. Разумеется, мы всегда шли пешком, и наши экипажи следовали за нами. После торжественного и пышного обеда нас отпускали, и мы ездили кататься по окрестностям. Помню, как мой отец поднимал свою высокую серую шляпу, отвечая на приветствия встречаемых крестьян, а дядя только кивал своей покрытой кавалергардской фуражкой головой и смеялся над поклонами своего брата. Вечером в десять часов большие опять бывали у отца на ежедневном концерте из собственных музыкантов, на который они получали каждый раз особое приглашение. В парке были разные храмы и беседки, между прочими, храм философии довольно несообразно был окружен двенадцатью пушками. Каждый день за полчаса до обеда палили из одной из них, а в торжественный момент, когда садились за стол, раздавался второй выстрел. В дни наших именин палили из всех пушек по чину, для нас, внуков, обходился круг один раз, т.е. было двенадцать выстрелов; для второго поколения два раза, а для самого князя три раза, т.е. было тридцать шесть выстрелов. Он был окружен обществом управляющих, главных и других секретарей, всякого рода фавориток, которые интриговали между собой, сплетничали на детей и обкрадывали его ужасным образом. Многие из них и потомство их имеют до сих пор дома и имения, нажитые без особого труда. Иногда при нас говорилось о разных инцидентах, касавшихся этого мира, и чтобы мы не понимали, о ком шла речь, звали дедушку «le grand voisin»119. Но мы прекрасно понимали и сами стали звать его этим именем. Все они исчезали при появлении семьи. Иногда только мы их встречали на наших катаньях, причем замечалось, что их лошади и коляски были лучше тех, которые нам отпускались. Конечно, мы только впоследствии узнали, кто были эти незнакомцы. Тогда вся обстановка поражала нас исключительно своей странностью. Воспитанным как европейские дети, нам казалось, что мы перенесены в какое-то отдаленное царство, где мы стали какими-то царьками и как будто переживали волшебную сказку наяву. Думаю, что мой дед переживал ту же сказку и наполнял пустоту своей жизни самопоклонением и мелочным этикетом, который подчеркивал его величие. С ранней молодости он привык к большому свету и сохранил в одиночестве все привычки изящной жизни. Ни на один момент он не опустился. Карьера его началась блистательно. Двадцати лет он сопровождал отца своего, назначенного чрезвычайным послом для присутствия на свадьбе Наполеона с Марией-Луизой, тогда как его дядя князь Александр Борисович уже состоял в Париже постоянным послом, так что все трое князей Куракиных были представителями России на этом торжестве. Он очень рано был сенатором и в этом звании произвел ревизию в Сибири. По возвращении своем, может быть, по преувеличенному представлению о своих заслугах, а может быть, и по основательным причинам, он счел себя обиженным и не по достоинству оцененным и, не перенеся этого укола своему самолюбию, демонстративно оставил службу и удалился в свое имение, где стал будировать двор. Вероятно, он ждал, что его вызовут, но этого не случилось, и, не будучи сорока лет от роду, он обрек себя на одиночество. Человека его характера и его привычек жизнь в отдаленной деревне, как бы роскошно она ни была обставлена, не могла удовлетворить. Думаю, что взятая на себя роль владетельной особы до некоторой степени заглушала его тоску. Он много читал и писал огромные письма прекрасным французским слогом, где представлял себя мудрецом, отрешившимся от шума и света и вкушающим спокойствие уединения. Но в этих письмах слишком ясно сквозит горечь и неудовлетворенное самолюбие. В окружающем его обществе он встречал одну лесть и раболепную покорность, и чувство своего огромного умственного превосходства над ними питало в нем презрение к людям и сознание, что он создан из иного, чем большинство из смертных, теста. Полагаю, что он был глубоко несчастен. К тому же, денежные дела его запутывались, пришла роковая минута, когда обнаружилось, что он состоял должником 12 миллионов. Полное разорение было на волоске. Оно было только устранено влиянием кн[ягини] Анны Александровны Голицыной, моей бабушки, благодаря связям которой было установлено над куракинскими имениями попечительство. Несмотря на это учреждение, князь Борис Алексеевич был мало стеснен в распоряжении своим имуществом. Конечно, некоторые из имений пришлось продать, но то, что оставалось, было еще значительно, и мы видели в Куракине, что образ жизни его был широк по-прежнему. Последние годы он ездил в Пятигорск на лечение. Что такое были эти поездки с самого Куракина на долгих120, со своими лошадьми и экипажами, с остановкой каждую ночь – трудно теперь вообразить. Впереди ехал фургон с поварами, кухонной и серебряной буфетной посудой; за ним дормез князя и целый караван с секретарями, камердинерами, с фавориткой и ее штатом. Замыкал обоз другим фургоном, где помещалась складная мебель, чуть не на целую комнату. Железная кровать с зелеными шелковыми занавесками, ширмы, столики, все принадлежности для туалета из серебра. И таким образом ехали до Пятигорска каждое лето и осенью возвращались оттуда. В последнюю такую поездку осенью 1850 года, на обратном пути он должен был остановиться в Харькове и там тяжело занемог. К счастью его, в Харьков одновременно приехала свояченица его Татьяна Борисовна Потемкина, возвращающаяся из своего Святогорского имения. Они в продолжение многих лет не виделись, так как отношения между князем и семьей его несчастной жены были почти прерваны. Но, узнав об его болезни, она тотчас же отправилась к нему. С ней был состоящий при ней доктор M. Patenôtre. Состояние князя было настолько серьезно, что она решилась не покидать его. Для умирающего присутствие Татьяны Борисовны было как Богом посланное. Ее глубокая религиозность нашла доступ к его душе и пробудила в ней источник добра, заглушенный его эгоистическим самопоклонением. Вместе с тем изящность ее и умный разговор окружили его природной атмосферой, от которой он отвык, но которую не мог забыть. Он внимал ее словам и принял с радостью выписанного ею настоятеля Святогорского монастыря отца Арсения121. Его беседы и молитвы тронули его до того, что он дал обет, в случае выздоровления, поступить в число братии управляемого им монастыря. Но не суждено было ему исполнить этот обет. Он тихо скончался, примиренный со своей совестью, с теплыми выражениями благодарности и любви ко всем окружающим и к отдаленным своим детям. Так как в силу обета его считали как бы поступившим в монастырь, его отпевали как монашествующего, и он погребен в Святогорском монастыре. Ему было 66 лет.
После пребывания в Куракине мой отец должен был возвратиться в Париж, а мы с мамой остались в России до осени. Обратное путешествие было длинное и трудное. В октябре, при холодном ветре и бурном море, из Кронштадта до Любека, потом в Гамбург, оттуда почему-то в Амстердам, в Антверпен и, наконец, до Парижа на лошадях. Удивляюсь, как молодая женщина, как мамá, могла справиться со всеми хлопотами столь длинного пути в такое время года и с четырьмя детьми, из коих старшему было 7 лет, а младшему 3 года122. С нами также ехал наш новый учитель Константин Васильевич Васильев, только что окончивший университет и с радостью принявший предложение поступить к нам, так как путешествия за границу были сопряжены тогда с большими затруднениями и расходами. Уроки с ним начались безотлагательно по нашему приезду. Я уже умела читать и писать по-русски и по-французски с 4-летнего возраста, а спустя год я выучилась тому же по-английски с моей гувернанткой. Новейшие педагоги находят, что ребенка следует начинать учить гораздо позднее, но мой опыт показал, что раннее развитие, когда оно не насильственно, не приносит никакого вреда здоровью. Напротив, я думаю, что одновременное развитие физических и умственных способностей вполне нормально и дает всему существу гармоничное уравновешение. Мамá сама выучила меня, почти шутя, моим первым познаниям. Вместе с уроками священной истории по книжкам г-жи Зонтаг123 обучалась первым двум правилам арифметики, составляя сложение и вычитание из служивших нам, вместо цифр, шоколадинок, которые я, после урока, съедала. С прибытием Константина Васильевича начались более систематические уроки. Я училась вместе со старшим братом Борисом, очень способным мальчиком, так что мое внимание поддерживалось его вниманием и быстротою его ответов; Константин Васильевич был редкий учитель, все, чему я выучилась с ним, осталось на всю жизнь основанием последующих приобретенных знаний. Он читал нам свой собственный курс по всем предметам и умел возбудить в нас интерес к ним. Например, проходя историю Греции, мы во время другого урока – русского языка переводили с французского на русский язык места из «Voyage du jeune Anarchasis en Grèce»124, и исторические факты получили жизненную окраску, сообщенную описаниями аббата Barthélémy. Меня очень занимали рассказы о философских школах, особенно некоторые положения софистов. Само собою разумеется, что эти познания были крайне поверхностны, но все же их характер был передан верно. Я получила от них зародыши понятия о движении человеческой мысли. Я тоже очень любила мифологию и пленялась рассказами о похождениях греческих богов; мы рисовали их атрибуты и были очень довольны, когда узнавали их в аллегорических картинах и статуях. Русскую историю мы любили и отлично знали даже удельную систему с переплетавшейся генеалогией разных князей и имели ясно в уме хронологический порядок их. Летом, к пополнению наших знаний, мы читали отрывки из Карамзина, а также «Илиады» в переводе Гнедича. В этом году приехал в Париж назначенный при посольской церкви молодой священник Иосиф Васильевич Васильев. Его имя сделалось известным как одно из самых блестящих среди нашего духовенства. Он был сразу радушно принят моими родителями и был единственным нашим законоучителем и первым духовником. Он положил непоколебимое основание моей религиозной жизни своими прекрасными еженедельными уроками, которые он в продолжение 7 лет неукоснительно давал нам. Мы знали догматы нашей веры как маленькие богословы. Пространный катехизис Филарета125 не казался нам сухим при объяснениях батюшки. Тексты мы, наперерыв, отчеканивали наизусть и переводили их по-русски. Богослужение, история церкви, разделение церквей, различие между ними, все это нам интересно преподавалось. Живя в католической стране и имея протестантских английских гувернанток, мы чувствовали потребность иметь свое и гордиться им. Обрядная сторона была несложна. На нее обращалось мало внимания. Праздники мы знали только двунадесятые126. Вообще, не отягощали нас внешними правилами, но то, что мы имели, того мы держались крепко. Один эпизод может служить тому примером. Графиня de L’Aigle, внучка графини de Valence, предложила взять меня со своими дочерьми, моими подругами Mathilde и Geneviève на детский дневной праздник, на который я была приглашена. Это был день Крещенского сочельника. Мамá отпустила меня, упомянув только, что, несмотря на сочельник, она не хочет лишить меня удовольствия. Я была крайне живая девочка и очень любила выезды. Там мне было очень весело. После игр и всяких удовольствий детей усадили за большой стол, установленный всякими сладостями. Я была большая лакомка, но, несмотря на это, я отказалась от шоколада и всего, что мне предлагали, исключая компот и постного чая, которого я не могла терпеть, потому что я знала, что сочельник был для нас постный день. Вечером мамá видела графиню de L’Aigle, которая спросила у нее, не больна ли я была, так как я ничего не ела, кроме чая без сливок. Мамá объяснила ей причину моего воздержания. Граф127 сказал: «Mais tous ces petits gâteaux étaient maigres»128. И мамá объяснила ему различие между нашим постом и католическим, и оба они очень удивились, что девочка семи лет так хорошо знает и исполняет уставы своей церкви, а также что такие уставы существуют у схизматиков. Меня начали учить на фортепьяно. Музыку я всегда очень любила и прилагала все старания, чтобы научиться хорошо играть. Я всегда слушала с восхищением, когда по окончании урока моя учительница играла ту пьесу, которую я с трудом разбирала. Музыка всегда имела для меня глубокий смысл, который я старалась передать в неуклюжих стихах. То, что я называла этим именем, и другие сочинения были часто для меня источником горьких слез. Братья и сестра ими овладевали и читали громко, с пафосом, смеясь над ними. Конечно, мои произведения другого не стоили, но для меня они изливались из самого sanctum sanctorum129 моей души, и я придавала им свое личное значение. Кончалось тем, что я набрасывалась с кулаками на моих критиков, плакала, сердилась, меня наказывали, увещевали, я каялась, но не исправлялась, так как я была очень вспыльчивая, и все-таки продолжала писать стихи. Лето проводили мы в живописных и милых мне по воспоминаниям окрестностях Парижа. Раз был нанят Château de la Jonchère130 близ Bougival131. Это был прекрасный дом с большим садом недалеко от Сены, по которой мы катались на лодке. А с другой стороны дома простирался дивный лес из каштановых деревьев. Другой раз, когда мы жили в St. Germain132, мой отец был приглашен герцогом Омальским на охоту в знаменитый Forêt133. Он поехал верхом и взял с собой моего брата Бориса, которому было только девять лет и который, на своей маленькой лошадке, следовал за охотой в продолжение 5 часов. Мы были очень горды этим его подвигом.
Так застал нас 1848 год. Уже с некоторых пор чувствовалось брожение в политическом мире, и разговоры принимали все увеличивавшийся тревожный оттенок. Не берусь написать объективно историю февральской революции134. Здесь место только личным моим воспоминаниям, и потому коснусь исторических фактов только, насколько они отражались в моих детских впечатлениях. Дня за два до катастрофы мои родители были вечером в Тьюлерийском дворце. Король135, снисходя к буржуазному духу своего правления, упростил, насколько мог, этикет, обычный при всех дворах. Так, предоставлялось известным лицам приезжать вечером без приглашения и по своему личному усмотрению и уезжать, не дожидаясь, чтобы их отпустили. После званого обеда или вечера такой визит был обязателен. Государь Николай Павлович не разрешил русским путешественникам представляться к французскому двору, и так как никто из членов посольства не был женат, кроме моего отца, то моя мать была единственная русская дама, бывшая в Тьюлери при Орлеанах. В этот день вся королевская семья была спокойна и радостна. Король долго говорил с моим отцом, гуляя с ним по комнатам, а мамá сидела с Королевой136 и принцессами137 вокруг стола, где каждая из них, имея перед собой подсвечник из севрского фарфора с абажуром, держала в руках работу. Такова была обычная обстановка этих вечеров. В предшествующие дни были волнения по случаю банкета, который желали устроить в Champs Elysées в честь Blanqui. Банкет был только что разрешен на 21 февраля, и все думали, что этим достигается успокоение умов. 20 февраля мы, как всегда, встретились с своими подругами в Champs Elysées и, уходя, говорили, прощаясь: «Demain nous ne viendrons pas, parce qu’il y aura une révolution»138. Нам казалось забавно и важно произнести это грозное слово, не сознавая его значения. Но так как банкет должен был иметь место в Champs Elysées, то нас заранее предупредили, что в этот день мы не пойдем туда гулять. 21 февраля, во вторник утром, мамá готовилась идти с сестрой на курсы m. Colart, где мы учились общим предметам и особенно французскому языку. Но ей сказали, что улицы полны толпой. Мы просидели дома целый день. Мой отец отправился в посольство и послал нам оттуда два раза известия тревожного характера. По улицам слышны были уже крики: «Долой короля» («À bas le roi, à bas Guizot»)139, уличные мальчишки били окна, толпа приняла угрожающий вид и начала врываться в дома и в оружейные лавки, чтобы их ограбить. Вечером у нас должно было быть маленькое собрание, но, конечно, никто не приехал. На другой день состояние еще ухудшилось. Мы узнали, что национальная гвардия140 побраталась с инсургентами и что строятся баррикады. Так как у моего отца были ружья и дорогие кавказские сабли, то утром этого дня их зарыли в саду вместе с серебряными вазами и потом сровняли землю. Мы, дети, усердно топтали это место, думая принести свою долю пользы нашей обороне. Муниципальная гвардия была еще верна Королю; происходили стычки, и раздавались выстрелы, и говорили уже о раненых и убитых в отдаленных кварталах. У нас близ Champs-Elysées все было тихо, но все были очень возбуждены. Со всех сторон приносили нам вести, все более и более тревожные. Знакомые всяких категорий то и дело входили и выходили от нас, и некоторые русские, оставшиеся в отелях, искали у нас защиты. Многие собирались уехать из Франции. На третий день, в четверг 23-го, пронеслась весть об отречении Короля в пользу внука, графа Парижского141, с регентством его матери, герцогини Орлеанской142, и о бегстве его с остальной семьей в Англию. Оставшаяся в Париже герцогиня Орлеанская отправилась с сыном в палату во время заседания, чтобы представить народу нового Короля. Но при ужасном смятении молодой граф Парижский (наш ровесник) чуть не был задушен, и герцогиня-мать с трудом спаслась с ним и должна была последовать за прочими членами королевского дома в Англию. После этого события республика была провозглашена, и временное правительство учреждено. Толпа ринулась в опустевший Тьюлерийский дворец. Бегство королевской семьи было так внезапно, что все сохраняло еще следы их ежедневной жизни. Много было сделано опустошений и расхищено драгоценностей. Инсургенты в блузах надевали на себя парадные атласные и бархатные платья принцесс, покрытые дорогими кружевами, и их наколки и шляпы на свои головы. В этом безобразном виде они выбегали на улицу. Трон был взят и сожжен в саду. Несшие его рабочие, которые, как французы, всегда имеют le mot pour rire143, говорили между собой: «Сe sera la première fois, que le trône aura eu le soutien du peuple»144. Положение было критическое. К счастью, Ламартин, участвовавший во временном правительстве, стал его центром и своим красноречием сумел удержать порядок. Его обаяние было замечательно и способность импровизировать речи поразительна. Депутации за депутациями являлись к нему безостановочно, требуя каждая для себя известных прав. Каждую он умел отпустить спокойной и довольной. Его речь лилась широкой и блестящей, и французы, пленяемые формой, как древние афиняне, были побеждены ею. Мы, дети, были окружены этой политической атмосферой и принимали в ней участие по-своему. Имена главных лиц были знакомы нам, и предметы вожделений депутаций обсуждались при нас, открывали нам существование волнующих до сих пор современников социальных вопросов. Константин Васильевич принимал живейший интерес в развивающихся событиях. Симпатии его не были тайные, и мои родители сочли нужным просить его умерить выражение их при нас. Он повиновался, но молчаливый протест его мы отгадывали, когда в разговорах при нем касались ежедневных дел. Он бывал в клубах и на собраниях рабочих, что не могло не интересовать молодого человека. Внешним образом он выражал свои симпатии курением камфарных папирос, рекомендованных, как панацею против заразы, ярым республиканцем доктором Распайлем, впервые открывшим тогда существование микроорганизмов. Очень скоро Париж принял свой обычный вид. Только в Champs-Elysées, куда мы по-прежнему ходили каждый день, появились группы, человек по сорока, в блузах, которые добродушно и вяло счищали едва заметную травку в аллеях. Для этой работы достаточно было бы одного мальчика. Это были рабочие, оставшиеся без работы, которые, в силу нового принципа «le droit au travail»145, получали от казны два франка в день за этот труд. Часто мы встречали разные депутации, идущие в ратушу со своими петициями, и иногда символические колесницы, где девицы в трико и балетных кисейных платьях, между гирляндами из бумажных цветов, изображали ту или другую гражданскую добродетель (vertu civique). Я заглядывалась на эти колесницы и завидовала этим дамам в их парадировании, не замечая, что они дрожали от холода в своих легких костюмах при резком мартовском ветре. На многих площадях города сажали тополи, называемые «arbres de la liberté»146. Военные церемонии сопровождали такие насаждения, и священники благословляли их и кропили святой водой. Увы, если бы теперь вздумали возобновиться такие церемонии, то священники не были бы призваны участвовать в них. При внешнем затишье умы волновались, и все утопии развивались в брошюрах, в речах, в страстных разговорах и попадали наконец под карандаш Cham’a в его остроумные карикатуры. У нас их было несколько тетрадей. Признаюсь, мы больше через них познакомились с именами Proudhon, Considérant, Enfantin и проч. и с предлагаемыми ими рецептами для блага человечества. Все разговоры были проникнуты этими темами. Никакого правительства не существовало, спокойствие поддерживалось привычкой, но не властью. Однако масса безработных рабочих увеличивалась и представляла большую опасность, тем более что брожение среди них росло, а средства на поддержание их истощались. На параде на Марсовом поле 10 мая крайняя партия выкинула красный флаг и хотела провозгласить анархию. Тут красноречие Ламартина опять сослужило свою службу. Отстаивая трехцветный флаг, свою пламенную речь он заключил: «Le drapeau tricolore a fait le tour du monde, tandis que le drapeau rouge n’a fait le tour que du Champ de Mars»147. Волнения успокоились до июня месяца, когда восстание вспыхнуло с небывалой яростью и наступили ужасные, так называемые «journées de juin»148. Мы в это лето не ездили на дачу, ожидая каждую минуту отозвания посольства. Все наши вещи заранее были уложены. В продолжение трех дней буквально все мужское население Парижа было на баррикадах, сражаясь в том или другом лагере. Все лавки были закрыты, в каждом доме пробавлялись имеющейся провизией. Все женщины трепетали за судьбу своих мужей или сыновей, и все, мы в том числе, щипали корпию149 для раненых и изготовляли компрессы и бинты. Не было различия состояния или положения, сыновья пэров и герцогов дрались наравне с другими. Постоянно слышен был отдаленный гул артиллерийских снарядов и бой барабана учащенным темпом, называемым «la générale»150. Фантастические рассказы с ужасом передавались. Вдруг мы узнали, что убит монсеньер Affre, архиепископ Парижский. Это известие произвело огромное впечатление. Действительно, этот достойный пастырь, проникнутый высотой своего призвания, появился на баррикадах во время сражения с увещеванием прекратить братоубийственную резню. Он пал, сраженный пулей, неизвестно кем направленной, но кровь его не была пролита даром. Окруженный инсургентами и солдатами, которые со слезами целовали его руки, он умер с утешением, что долг свой он свято исполнил и что жизнь свою он отдал за братьев своих. После его смерти битва прекратилась и инсургенты сдались.