Между тем политическая жизнь не останавливалась. Уже 2 декабря 1851 года принц Наполеон совершил свой coup d’état225 и провозгласил себя пожизненным президентом. По странной случайности, как и накануне февральской революции, мои родители провели в Елисейском дворце вечер 1 декабря. Президент оставлял по временам своих гостей и уходил в свой кабинет, где, как оказалось, он давал распоряжения на следующий день. Потом возвращался в залы и разыгрывал роль любезного хозяина. Самообладание его было удивительное. Никто не имел ни малейшего подозрения о готовящемся событии. На другой день было масса арестов, и войска энергично и жестоко подавляли несуществующий бунт, признак которого был нужен президенту как предлог, чтобы сбросить все ограничения и утвердить свою власть. От пожизненного президентства до империи – шаг был невелик, и мало-помалу правительство подготовляло общество к этой мысли. Наш посланник Николай Дмитриевич Киселев был вызван в Петербург для личного доклада и совместных соображений, и мой отец остался в Париже как поверенный в делах. Осенью 1852 года президент предпринял путешествие по югу Франции. Почва была подготовлена, и его всюду встречали с энтузиазмом и криком «Vive l’Empereur!»226 Въезд его в Париж был настоящим триумфом. Он принимал все овации с видимым удовольствием и довершил общий восторг провозглашением, что «l’Empire c’est la рaix»227. Никогда слово, которое, по выражению Талейрана, дано человеку для того, чтобы скрывать свою мысль, не оправдало более этого назначения и не выражало менее правды. Вместо обещанного мира, со времени наступления империи, беспрерывные войны привели Францию к большому триумфу сначала и к Седанской катастрофе впоследствии228. По принятии императорской короны вопрос поднялся, под каким именем будет царствовать новый обладатель Франции. Louis Napoléon I229 указывало бы на основание новой династии, что разрушило бы престиж наполеоновской идеи. С другой стороны, имя Наполеона III противоречило решению Венского конгресса, упразднившего навсегда династию Наполеонов, так как выбранная новым Императором цифра III подразумевала существование непосредственно после Наполеона I права на царство герцога Рейхштадтского, называемого Наполеоном II. Поэтому было немало толков и споров в дипломатическом мире и вокруг нас. Мой отец в своих депешах горячо ратовал за признание совершившегося факта и за дарование согласия на избранное новым Императором имя. Предстал вслед затем очень важный вопрос о титуловании его другими монархами. Перепишу по этому поводу несколько строк из моего дневника, написанного в 1854 году по возвращении нашем в Россию, по поводу разговоров о наступившей Крымской войне. «27 Septembre 1854. Hier soir on a causé au salon de la guerre. On aurait pu l’éviter avec la France, c’eût été un ennemi de moins. Papa raconte qu’ à un bal à St. Cloud, Napoléon III ayant pris Kisseléff à part dans l’embrasure d’une fenêtre lui dit: “Ecoutez, si votre maître répond aux avances que je lui fais, s’il me donne le titre de frère, je suis prêt à être pour lui un ami fidèle. Alors je m’arrangerai avec l’Angleterre pour laquelle j’ai de l’éloignement, mais s’il m’humilie, s’il me traite comme il a traité mon prédécesseur, je me jette dans les bras de l’Angleterre et je ne réponds plus des conséquences”. Kisseléff, pendant son séjour à Pétersbourg, voulant plaire au comte Nesselrodé, qui haïssait les Bonaparte et avait combattu les bonnes dispositions de l’еmpereur Nicolas, et il avait conseillé de n’user que de politesse en lui donnant le titre d’ami. Le lendemain de sa conversation de St.-Cloud, il reçoit la dépêche qui donnait ce titre à l’еmpereur des Français. Il s’y attendait, puisque c’etait lui qui l’avait conseillé. Il en fut au désespoir, mais cela ne servit à rien et il dut communiquer à Napoléon l’ordre de son souverain dont toute la Russie déplore les funestes conséquences»230.
Но мы забегаем вперед. Начинался образовываться двор, этикет, мундиры, волнение поэтому и выборы первых придворных чинов носили характер поспешности и какого-то водевильного переодевания. Придворные обычаи, если имеют какую-либо ценность, то в силу традиции и как символы чего-то установленного веками. Новоиспеченная важность заставляла улыбаться лиц, привыкших к старым монархиям, и критики и насмешек было много в первое время. Сравнивали новый двор с двором Императора Сулука и Королевы Томаре231, царствовавшими над какими-то отдаленными африканскими островами и захотевшими устроить свои дворы по-европейски. Было много карикатур по этому счету. Однако Государь Николай Павлович, признав Наполеона, разрешил русским по желанию представляться к новому двору. Моя мать составляла списки дам и представляла их. В эту зиму приехало в Париж семейство Воронцовых. Графиня Александра Кирилловна232, дочь Марии Яковлевны Нарышкиной, была подругой детства моей матери. С ней были ее дети: Илларион Иванович233, нынешний наместник Кавказа, тогда товарищ моего брата Бориса, и графиня Ирина Ивановна234, только что помолвленная за кн. Паскевича. Моя мать предложила графине представиться и получила от нее следующий ответ, который я и теперь помню, как все помню: «Ma chère Julie, ni mon mari, ni moi, ni ma fille, ni ma nièce, ni le pr. Paskévitch, nous ne voulons être présentés à sa majesté Soulouque I»235, и проч. и проч. в этом духе. Однако впоследствии она переменила намерение и пожелала поехать к Императору. Мамá ее представила. Наполеон любезно сказал ей: «Vous arrivez de Berlin, madame. Comment avez-vous trouvé le roi de Prusse?» Она ответила: «Sire, c’est toujours la même chose, c’est une petite boule sur une grosse boule». Он улыбнулся и сказал: «Alors c’est une brioche?»236 Ей так понравился этот ответ, что он сразу попал в число ее любимцев. С тех пор она везде его восхваляла, и о Сулуке не было больше речи. Вот какие пустяки способствуют общественному мнению.
Уже с предшествующего года приехала в Париж графиня Монтихо с дочерью. Она была вдова испанского гранда237, очень родовитого, но не знаю, по каким обстоятельствам лишившегося своего богатства. Сама была ирландка, не из особенно аристократической фамилии. Говорили про нее, что она умна и что она хочет пройти в парижское высшее общество. Дочь ее, молодая Евгения, была замечательной красоты. Ею уже восторгался герцог Омальский, когда он ездил в Испанию на бракосочетание брата своего герцога Монпансье с испанской инфантой238 и написал с нее портрет верхом в андалузском костюме на фоне скалистых гор. Этот портрет впоследствии красовался в витринах всех магазинов художественных вещей. Она резко отличалась от типа современных ей парижских девиц. Она ездила верхом, вела дружбу с мужчинами и была близка с дамами довольно двусмысленной репутации. Между ними главная ее подруга была маркиза de Contades, дочь фельдмаршала de Castellane, оставившего интересные мемуары239 за долгий период времени, начиная с кампании 12-го года. Она имела вообще огромный успех. Приглашенная с матерью на пребывание в замке Compiègne240, она была центром внимания особенно Императора Наполеона, который сильно влюбился в нее. Не решаясь жениться на ней, так как он не терял еще надежды связать себя родственно с царскими домами, он сделал ей предложение, которое она с негодованием отвергла. Ее друг M-me de Contades, которой она поверила этот эпизод, высказала ей свое неодобрение, прибавив: «Eh, ma chère, il vaut mieux avoir un remords qu’un regret»241. Но события показали, что ей не о чем было сожалеть, так как скоро потом манифестом было объявлено о помолвке ее с Императором. Ей было тогда 26 лет. Решение Наполеона и его прокламация, где он назвал себя «parvenu»242, чтобы сравняться с избранной его сердца, произвели огромную сенсацию. Бракосочетание совершилось в соборе Notre-Dame. Мои родители, конечно, присутствовали при церемонии. Мы же смотрели кортеж из Лувра, куда нам даны были билеты, и видели в окно парадной кареты молодую Императрицу, бледную от волнения и прекрасную в своем белом платье, сидящую рядом со своим супругом в генеральском мундире.
Из впечатлений этой последней зимы, проведенной в Париже, хочу отметить еще мое глубокое восхищение от игры знаменитой Рашель. Меня повезли смотреть ее в трагедии «Marie Stuart» Lebrun (подражание шиллеровской трагедии)243. Как мне выразить мой восторг! Я впивалась в нее глазами, следила за ее движениями и жестами. Передо мной воскресала, как живая, поэтическая Королева Шотландии, ее сцена с Елизаветой, вначале сдержанная и перешедшая в бурный поток негодования, кончившаяся нравственным унижением властной соперницы и словами: «Leicester était là, j’étais reine à ses yeux»244. А вслед за тем месть, заключение, Мария Стюарт вся в черном, палач, эшафот – все это произвело на меня неизгладимое впечатление. В последнем акте я плакала. Я страстно всегда любила драматические представления.
Однако мало-помалу грозные тучи собирались на политическом горизонте. Крымская война надвигалась. Конференции для отвращения ее не увенчались успехом. В нашей семейной обстановке совершались также перемены. К крайнему нашему удивлению, великая княгиня Елена Павловна предложила моей матери через графа Рибопьера назначение гофмейстериной при дочери ее, великой княгине Екатерине Михайловне. В самом деле было странно, что великая княгиня, которую моя мать так давно не видела и никогда близко не знала, так как все придворные милости исходили от большого двора и личных отношений с Императрицей Александрой Федоровной, вдруг вспомнила о так далеко проводящей свою жизнь супруге парижского секретаря посольства. На выраженное ее высочеству в этом смысле замечание моей тетушкой княгиней Чернышевой, великая княгиня ответила: «Il y a longtemps que je l’espionne»245. В дипломатической карьере моего отца совершался также перелом. Ему предлагали один из двух постов: посланника в Гааге или в Лиссабоне. Пришлось бы, во всяком случае, оставить Париж и, может быть, закабалить себя за границей на долгие годы. Вместе с этим наследство после моего деда, значительное, но запутанное и обремененное огромными долгами, равно как и необходимость дать русское образование моему брату Борису, указывали на неотложность возвращения в Россию. Ответ на предложение великой княгини был тот, что, не предрешая еще его в окончательной форме, мы приедем летом в Петербург для выяснения этого и прочих вопросов, связанных с нашим дальнейшим местопребыванием. И вот, при полной неопределенности будущего, одно только стало для нас ясно, это неизбежность разрыва с прошедшим и с настоящим. Я чувствовала нетерпение и любопытство к будущему, но сердце мое сжималось от тоски при мысли, что все, что я знала, к чему привыкла и что составляло мою жизнь, исчезнет бесследно. Мне трудно даже было реализовать такую перемену. В двух наших поездках в Россию мы были в гостях. Наш home246 со своими привязанностями и корнями был в Париже. И будем ли мы еще жить в России, куда нас влекло наше патриотическое чувство, или в новой какой-нибудь стране, где все чужое и ничто нас не прельщало?
Мы уехали 11/23 июня 1853 года. Чтобы передать мои чувства, выпишу опять несколько строк из моего дневника, написанного в Петербурге, спустя три года после этого дня. «Lundi, 11 Juin 1856. – Voilà aujourd’ hui trois ans que nous avons quitté Paris. Et cette idée me mène droit au souvenir de cette journée pleine d’agitation, de joie, de regret. Je me vois assise dans бeседка de notre jardin pensant comme je fixe les yeux sur la maison où nous avons vécu tant d’années que je ne la reverrai peut-être plus jamais de la vie. Et puis cette foule de personnes qui vont et viennent pour prendre congé de nous, l’arrivée au chemin de fer avec papa et le baron Felkersam qui nous ont reconduits et, enfin, le dernier sifflet, le signe du départ et le souvenir du sentiment amer qui crispa mon coeur pendant que chaque secousse de la locomotive nous éloignait de Paris, Paris ville charmante, qui a été témoin de mon enfance, qui renferme tous mes souvenirs les plus vagues, les plus lointains, ne te reverrais-je jamais?.. Parfois, j’espère, parfois je crois ce bonheur impossible et toujours après у avoir pensé, j’anticipe sur la réalisation de ce désir, l’un des plus chers de mon coeur et je me figure alors ce que je ferais journellement si la joie de débarquer à Paris pouvait m’arriver»247. Да, хорошо помню этот день, и как я выбежала в сад, и сидела в беседке, и с грустью смотрела на наш милый дом, которого уже я не видела более, так как я нашла его срытым и перестроенным, когда впоследствии навестила старое место. Я сорвала в эту последнюю минуту ветку пеларгонии и бережно взяла ее с собой, до сих пор сохраняя ее как последнюю реликвию моего счастливого детства. О мое милое детство! Вспоминаю о тебе с благодарностью и любовью. Много оно дало мне, много заложило во мне того, что помогло мне впоследствии, когда жизнь, к которой моя страстная натура стремилась с таким увлечением и такими требованиями счастья, открылась мне в своей реальной действительности и со своими преградами. Благодаря насаждениям в детстве привычки к нравственной дисциплине, культивированию совести и воли, не в смысле упрямого своеволия, но как силы, доходящей, если нужно, до самоотречения, я достигла того, что к концу моей жизни я могу передать моим детям без изъяна ту монументальную репутацию моей матери и моей бабушки, под сенью которой я начала свою самостоятельную жизнь. В Париже у нас была картина, писанная пастелью моей матерью. Я ее очень любила и засматривалась на нее. Она изображала женскую фигуру, задумчиво сидящую на берегу моря при закате солнца. Это была копия с картины современного художника, не помню его имени, и носила заглавие «Mélancolie»248. Я всегда старалась угадывать предметы дум этой мечтательницы в зеленом шарфе. Много позднее, в Петербурге, когда мне было 18 или 19 лет, переживая впечатления детства, я вспомнила об этой любимой мною картине и написала следующие стихи:
J’aime le soir la rêverieAu bruit des flotsLorsque l’âme se sent saisieD’un doux repos,A l’heure pâle où la nuit sombreCouvrant les eauxRépand son silence et son ombreSur les coteaux,Alors de mon âme s’envoleUn long soupirEcho plaintif, douce auréoleDu souvenirEt du passé l’aimé visageS’offre à mes yeux,Illusion, charmant mirageDon précieux,Qu’ avec bonheur mon rêve accueille.Ses premiers ansFleur charmante, mais qui s’effeuillePresqu’en naissantOù l’enfant lève sur la vieSon regard purPlein du reflet de poésieD’un ciel d’azur,Où de sa limpide innocenceLa blanche fleurS’allie avec la jouissanceDe son bonheur.Et j’aime errer dans ce domaineDe puretéPour oublier la lourde chaîneRéalité.Alors mon âme libre, heureuse,Sort de prisonEt dans sa course aventureuseFuit la raison.De l’ange de la poésieJ’entends l’accordEt mon âme se sent saisieD’un doux transport.Oh! laissez-moi la chère ivresseD’un rêve aimé,Laissez-le envelopper sans cesseMon coeur charmé, —Et lorsqu’à la tristesse obscureIl est disposQu’il vienne ouïr ce que murmureLe bruit des flots249.И теперь, с бóльшим правом, чем тогда, мне отрадно восстановить перед собою эти первые страницы моей многозаботной жизни и перенестись от современной тяжкой действительности к смеющимся, ласкающим воспоминаниям о первых годах моего бытия.
ГЛАВА II
Итак, мы уехали из Парижа. Наша первая довольно длинная остановка была в Берлине, где только что скончалась на 31 году своей жизни прелестная наша тетя, княгиня Вера Аркадьевна Голицына. Дядя нуждался в утешении и поддержке сестры своей (нашей матери), с которой был особенно дружен с раннего детства. Мы вместе уехали в Штеттин, а оттуда морем в Петербург. Наши спутники на пароходе были, между прочими, вдова и дети только что скончавшегося поэта Жуковского250. Они были в большом трауре, как и мы. Г[оспо]жа Жуковская была очень ко мне добра и много со мной разговаривала. Впоследствии я часто встречалась с детьми, так беззаботно игравшими на палубе парохода. Как разыгралась жизнь их, расскажу, если придется довести мои записки до времени, когда жизнь нас снова соединила. Другим путешественником был Андрей Николаевич Карамзин, муж прекрасной финляндки M-me Aurore251, бывшей в первом замужестве за богачом Демидовым. Он был блестящ и приятен и говорил изящным русским языком, к чему я не привыкла, так как светский разговор я до сих пор всегда слышала французский. Полтора года спустя он погиб в сражении с турками под Силистриею в одной несчастной рекогносцировке, куда завлекла его отвага, может быть, недостаточно проверенная техническим знанием. Чувствовалось и тогда приближение тяжелой войны. Одна из неудавшихся попыток к устранению ее была, между прочим, австрийская миссия графа Guilay252, ехавшего одновременно с нами, со всем своим штабом, с целью предложить Государю посредничество Австрии для улаживания конфликта. Все эти австрийцы были в высшей степени элегантны в своих светлых блестящих мундирах. Мамá знала некоторых из них и самого графа со времени венского нашего пребывания, поэтому было много разговоров на тему общих воспоминаний, причем избегались жгучие вопросы политики. На этот раз приезд наш на родину был скромнее предыдущих. Все уже разъехались на летнее пребывание. Мы, остановившись на несколько часов в пустом доме Татьяны Борисовны Потемкиной (сама она была в Святых Горах), потом отправились в Павловск, где ожидала нас бабушка. Приезд наш, как и все это лето, имеет в моих воспоминаниях серенький, тусклый оттенок. После наших дивных летних местопребываний в окрестностях Парижа деревянная дачка, занимаемая бабушкой, показалась нам страшно мизерной. Было тесно, неуютно, неизящно, несвободно, так как мы все время были на глазах, и бабушка слышала каждую фальшивую ноту моих музыкальных упражнений. Рояль стоял в ее гостиной, что меня страшно стесняло. Мы вяло учились с Александром Ивановичем253, так как не имели учебной комнаты, и он сам был рассеян заботами об устройстве служебного положения. Собственно, он не был педагогом. Его единственный предмет был литература, что, впрочем, вполне совпадало с моими вкусами. Мы проходили с ним теорию словесности Чистякова и историю словесности по Плаксину254. Там было много выдержек разных сочинений, и поэтому руководство это мне нравилось. Только эти два пункта выступают светлыми точками в общем тумане, покрывающем для меня это время. Единственным развлечением нашим были нескончаемые прогулки пешком от 8 до 10 часов утра с бабушкой и столько же вечером с мамá. Где была наша лошадка, наш осел, где наши удовольствия, комедии, верховая езда, где были все наши милые друзья! Мы были совершенно одни, никого не знали и не видели, день следовал за днем в бессодержательном однообразии. Куракины были в Пиренеях, где тетя лечилась на водах. Все прочие наши товарищи на своих местах. Осенью стало еще хуже, было холодно, сыро, неприглядно, и мы были рады, когда переехали в октябре в Петербург, где мои родители решили поселиться, приняв предложение великой княгини. Я с нетерпением ждала, когда устроится наша жизнь, но, увы, на первых порах действительность не оправдала моих надежд. Была взята большая квартира на Царицыном лугу в доме, ныне принадлежащем принцу Ольденбургскому. До переделки его мы занимали весь бельэтаж во всю длину дома. Комнаты были большие, но до крайности холодные и все были проходные, составляющие длинную анфиладу. Мой отец мало обращал внимания на неудобства для вседневной жизни и был доволен тем, что места было много для развешивания картин. Мой брат Борис помещался в бальном зале, вся из faux marbre255 с лепными работами, разделенном на две половины ситцевыми занавесками. Занятия мои вместе с ним прекратились, и потеря его сообщества была для меня большим лишением. Естественно, что жизнь наша не могла войти разом в свою колею. Моя мать должна была освоиться с придворной жизнью, очень содержательной в то время, особенно в Михайловском дворце, возобновить прежние знакомства, сделать массу новых, вступить опять в среду обширного родства, отбывать так называемые devoirs de famille256, между которыми бабушка занимала первое место. Дела были запутанны, наследство обременено большими долгами, между тем переселение наше, устройство всего дома требовало сильных расходов; к тому же, необходимо было безотлагательно установить уроки моих братьев в виду всей их будущности. К нам же поступила Елизавета Алексеевна Гусева или Goussette, как мы ее звали. Воспитание свое она получила в институте, основанном прабабушкой моей княгиней Голицыной в имении своем Зубриловке (Саратовской губернии) для дочерей местных дворян257. Поэтому она сохранила большую преданность бабушке, рекомендовавшей ее моей матери. Она была очень добрая и религиозная женщина, и мы ее любили, но весь склад ее ума, воспитанного в средней чиновничьей среде, был до того чужд нам, что мы постоянно впадали в недоумение от ее взгляда на вещи. Мы ходили в ней каждый день гулять по улицам Петербурга, которые казались нам такими пустынными и скучными после оживления парижских, так что мало извлекали удовольствия от наших прогулок. Холод казался мне нестерпимым, вообще мы плохо переносили перемену климата и часто болели первое время.
Мало-помалу я разочаровалась в моем прежнем восхищении Петербургом. Первое разочарование касалось области церкви. Мы знали только один храм и одного священника, облеченного, в наших глазах, всем престижем своего высокого служения. Здесь я была поражена пренебрежительным тоном, с которым говорили о духовных лицах, вульгарностью их самих, открытыми разговорами о требах (о которых мы не имели понятия), общей халатностью в отправлении богослужения, возней с просфорами и свечами, бесцеремонным хождением взад и вперед сторожей во время службы и массой незнакомых мне обрядов и обычаев, которые считались как бы сутью религии, а для меня они были соблазн, так как много позднее я поняла их смысл и значение. Второе разочарование касалось отношения к людям. Крепостное право существовало в полности. Помню, как после одного семейного обеда один из моих дядей сказал мимоходом другому: «Я купил повара». Тот спросил самым невозмутимым образом: «С семьей?» Первый подтвердил: «С семьей», и все тут… Я не верила своим ушам. Как? Неужели такие вещи произносятся и делаются в России, на Святой земле русской? До нашего отъезда из Парижа появилась наделавшая много шума книга «Хижина дяди Тома»258. Из романа составлена была драма, и мой отец повез на нее брата Бориса. Много по этому поводу приходилось нам слышать разговоров, единодушно клеймивших рабство, и вот, у нас, среди нас, такое же рабство существует. Однородное с этим впечатление я испытала, когда в самый день Рождества Христова пронесся слух, что предводитель дворянства был ночью убит своими крепостными людьми за его крайне жестокое обращение с ними. Несчастные шли на лютую казнь, принеся себя в жертву, чтобы освободить прочих от свирепости своего господина. Что же могла быть за жестокость, вынудившая этих смирных людей на такой поступок? Наконец в апреле, когда снег сошел с Марсова поля, я увидела из окон происходившее на нем учение солдат и рекрут. Боже мой, что это было за зрелище! Я до того никогда не видела, чтобы били людей; выразить мое негодование, отчаяние, позор нет слов. Я бросилась в другую комнату, закрыла лицо в подушки дивана, не хотела поднять лица на свет Божий. Итак, вот христолюбивое воинство. Вот православная Россия, вот моя фаланга воинов Христовых. Весь мой патриотизм исчез, и я стала думать о милом Париже как об утраченном рае…
Внешняя наша жизнь постепенно устраивалась. Для развития моих музыкальных способностей решено было пригласить знаменитого учителя Гензельта. Он приехал к нам в один вечер и, видя перед собой застенчивую девочку, сначала сказал, что пошлет одного из своих учеников, чтобы подготовить меня для его уроков. Однако пожелал послушать меня. Я играла, как всегда, наизусть, но дурно, потому что волновалась. Несмотря на то, он нашел, вероятно, во мне признаки таланта и сразу решил заняться со мной сам. Уроки начались со следующей недели и продолжались четыре года. Я была горда моим учителем, но как трепетала в ожидании его уроков, с каким старанием разыгрывала трудные этюды и пьесы! Как счастлива была, когда он меня хвалил! Я не могла выносить, когда он сидел около меня и, нахмуренный, следил за моими пальцами, изредка покрикивая: «Falsch!»259 или «Legato»260, тогда я отвратительно играла, как самая бездарная ученица; зато, когда он расхаживал по комнате и, улыбаясь, поговаривал: «Très bien, charmant»261 и особенно когда он заявлял, что ему доставляет удовольствие слышать мое исполнение его собственных сочинений, я была вне себя от восторга и чувствовала сама, что играю уверенно и со смыслом. Раза два в год Гензельт устраивал у себя концерты, в которых мы с ним являлись единственными исполнителями. Я играла первую партию, а он на другом рояле партию оркестра. Так исполняли мы: Concert-Stück Вебера262, концерты Мендельсона263, Quintette и Septuor Hummel264, этюды Краммера, Moschelés, Шопена и пьесы самого Гензельта: «Si oiseau j’étais», «Poème d’Amour»265 и другие. Собирался ареопаг знатоков музыки из числа моих родных. Эти концерты были праздником для моего отца. Я же страшно волновалась, и дни и ночи до концерта при моей нервности были прямо мучительны. Но потом как довольна я была, видя радость Гензельта при моих успехах и принимая похвалы и критику моих слушателей! Между ними один из наиболее авторитетных для меня был князь Юрий Николаевич Голицын, двоюродный брат моего отца. Он прославился своим хором певчих, которых образовал из своих крепостных. Действительно, он достиг с ними поразительных результатов. К сожалению, он был равно известен своим необузданным нравом и сумасбродными выходками, от которых страдала его семья и он сам, так как, несмотря на большое состояние, с которым он начал жизнь, одно время он был принужден выступать перед публикой в качестве дирижера оркестра266. Герцен верно рисует его физиономию в своих мемуарах, называя Юпитером Олимпийским267 из-за великолепной классической головы его, которая возвышалась над колоссальной фигурой.