На следующий день у нас были дополнительные занятия, посвященные половой зрелости. Нам принесли прокладки и тампоны и долго объясняли и показывали, как вести себя во время месячных. А потом началось групповое занятие – нас усадили в кружок, чтобы мы разговаривали о своих чувствах, связанных с половой зрелостью… Наверное, было и еще что‑то, но оно меня так смущало, что я почти все забыла. Сохранилось лишь одно неприятное воспоминание. Нам принесли большие рулоны бумаги, мы расстелили ее на полу. Девочки ложились на бумагу, и матери обводили контуры их тел маркером. А потом мать и дочь вместе должны были нарисовать те изменения, которые произойдут с телом со временем. Нарисовать грудь. Волосы под мышками и на лобке. Я пыталась свести все к шутке и нарисовала вонючие зеленые волны, исходящие из моих подмышек, и кулон в форме гениталий на шее, но все упражнение показалось мне просто отвратительным. На моих будущих грудях не было сосков. Ни я, ни мама не осмелились нарисовать соски. Лишь большие, круглые буквы U, нарисованные фиолетовым маркером на груди.
Я думала, мама будет высмеивать эту чушь белых людей, но она увлеченно играла, улыбалась, смеялась и поддразнивала меня, словно все это ей нравится.
А потом нас выстроили в кружок и велели взяться за руки. Наша руководительница взяла гитару, и мы принялись, раскачиваясь, петь «Восход, закат» из «Скрипача на крыше». Слова этой песни были пронизаны ностальгией – дочь превращается в женщину, а ведь еще вчера она была девочкой.
Мы пели, а у матерей туманились глаза, они гладили девочек по головам, целовали их в макушку. Другие девочки кидались в объятия матерей. Моя не обнимала меня. Она стояла в стороне и громко рыдала. Она и дома постоянно рыдала – некрасиво, согнувшись пополам. Но никогда прежде она не позволяла себе такого на людях, и это меня встревожило.
Если ей так больно, оттого что я взрослею, я не должна этого делать. Тот момент определил мою жизнь на несколько лет вперед: я не говорила ей про свои месячные и просто набивала трусы туалетной бумагой, а запачканную одежду прятала на чердаке. Бинтовала грудь, носила мешковатые футболки и горбилась, чтобы не показывать увеличившуюся грудь – даже когда мама била меня по спине и твердила, что я похожа на Квазимодо из «Собора Парижской Богоматери». Я была готова сделать что угодно, лишь бы она была счастлива. Я хотела показать, что всегда буду ее девочкой. Только это было важно.
После песни мы обняли наших мам, они утерли слезы и прижали нас к груди. А потом мы пошли к нашим двухъярусным кроватям забрать вещи и отправились домой. Глаза мамы были красные от слез, но я надеялась, что она не слишком расстроилась. Мне хотелось, чтобы странные ритуалы каким‑то образом сблизили нас.
К сожалению, в машине мы обе молчали. Я хмурилась и кусала губы, пока мы не приехали домой и не разгрузили багажник. И вот тогда мама взорвалась:
– Утром за завтраком ты указала Линдси, что она неправильно держит нож. Помнишь? Ты велела ей резать ветчину по-другому. Прямо перед ее матерью! Почему ты это сделала?! – рявкнула мама. – Ты не имеешь права учить других людей! Ты просто засранка!
Ничего не понимая, я пробормотала:
– Не знаю… Она держала нож неправильно – так вообще ничего не отрежешь… Я подумала, что могу ей помочь…
– Помочь?! – перебила она. – Ха! Хороша же из тебя помощница! Я всю дорогу тебя стыдилась. Это было просто невыносимо. Ты не понимаешь, что во время игры все время старалась выделиться? Когда другие не понимали, что ты рисовала, ты начинала злиться. Рядом с тобой всем было неловко. Все смотрели на тебя. Мне хотелось умереть от стыда, глядя на тебя. Мне хотелось закричать: «Это не моя дочь!»
Мне показалось, что я резко села на верхней полке и ударилась головой о потолок. Это происходит сейчас? Правда? Именно после похода, направленного на сближение матери и дочери?
– Прости, мама, – пробормотала я. – Я просто не понимала…
– Конечно, ты не понимала! Потому что ты вообще не думала, верно? Ты всегда поступаешь, не думая, хотя я вечно твержу тебе: «Подумай!» Неудивительно, что все одноклассники тебя ненавидят!
– Прости, что я так повела себя… А нож… Я просто… просто хотела помочь. Ее мама вроде бы не расстроилась… Я не заметила этого, но…
– Ооооо! – Мама поджала губы и прищурилась. – Ты думаешь, что знаешь лучше меня? Как ты смеешь огрызаться?!
– Я лишь пытаюсь извиниться! Пожалуйста! Мне очень жаль… Я просто подумала… может быть, после этого похода… Я думала, что теперь все будет хорошо…
– Как все может быть хорошо, когда ты выставила меня в плохом свете?! – завизжала она.
Я знала, что в эту самую минуту никто не кричит ни на одну девочку из нашего отряда. Перед глазами были картинки, как они прижимались к своим матерям во время той песни, как ждали ответных объятий. Они хотели уверенности и безопасности. Но в то же время мама была права – другим детям я не нравилась. Они говорили, что я странная и слишком впечатлительная. Может быть, я и правда слишком уж пыталась победить в игре? Неужели на меня действительно все смотрели? Как я могла этого не заметить? Как мне понять, что я веду себя неправильно? Может быть, все мои действия – это ошибка? Глаза наполнились слезами.
– Не плачь! – закричала мама. – Ты жутко выглядишь, когда плачешь! Ты похожа на своего отца с его плоским, жирным носом. Не плачь, я сказала!
И она ударила меня. Я закрыла лицо руками, но она оторвала мои ладони от лица и принялась хлестать меня по щекам. А потом села и заплакала.
– Ты разрушила мою жизнь! Лучше бы ты никогда не рождалась! Ты только и делаешь, что выставляешь меня в дурном свете! Ты вечно меня унижаешь!
– Прости, мамочка, прости, пожалуйста! – взмолилась я.
Думаю, мама моя не смогла реализоваться. Она убиралась тщательно, но неохотно. Готовить она не любила, предпочитая занимать свободное время волонтерской работой в школе – она вела подсчеты и заполняла многочисленные документы. Иногда она спрашивала у отца, нельзя ли ей найти работу в банке, а он вечно отмахивался:
– Ты еле школу окончила! Кто тебя возьмет?
Но это я поняла, лишь став взрослой. Теория сложилась, когда я посмотрела массу телевизионных передач о скучающих домохозяйках и перенесла увиденное на брак своих родителей. В детстве же я точно знала, почему моя мама вечно расстроена. Она очень точно указывала на причину своих несчастий – во всем была виновата я.
Если я что‑то и запомнила из своего детства, так это избиения. Мама часто меня била. За то, что я не смотрела в глаза, разговаривая с ней. А если же смотрела, но недостаточно почтительно, мне тоже доставалось. Она могла побить меня, заметив, что я сижу в кресле, поджав одну ногу, «как рикша», или за сленговую фразочку из какого‑нибудь мультфильма с телеканала 2×2. Однажды она полчаса избивала меня теннисной ракеткой за то, что я вскрыла полиэтиленовую упаковку ее журнала People, который достала из почтового ящика. Иногда она била меня не сильно – ладонью, игрушками, газетой. Но порой мне прилично доставалось – мама так сильно била меня пластиковой линейкой или бамбуковой палкой, что те могли ломаться, и я же оказывалась в этом виновата. «Это ты заставила меня так поступить, потому что ты ужасно глупая!» – орала она. А потом возводила глаза к небу и ругала Бога: «Чем я заслужила этого неблагодарного, бесполезного ребенка?! Она разрушила мою жизнь! Забери ее! Я не хочу больше видеть ее безобразное лицо!»
Несколько раз в год мама так уставала от меня, что пыталась заставить Бога забрать меня навсегда. Хватала меня за волосы на верхнем этаже нашего дома и тащила вниз по лестнице. Она заносила большой кухонный нож над моим запястьем или закидывала мою голову и подносила лезвие к шее – холодный металл впивался в мою кожу. Изо всех сил я просила прощения, но мама визжала, что я притворяюсь, что мне следует заткнуться, иначе она перережет мне горло. Тогда я замолкала, но она твердила, что я не раскаиваюсь в своих проступках. Я снова начинала извиняться, но она настаивала, что мои слова ничего не значат, а от слез я становлюсь такой уродливой, что точно должна умереть. Я молчала, пока она криками не заставляла меня снова что‑то говорить. Такие бессмысленные ситуации могли длиться часами.
Мамин голос не всегда был таким певучим. Он стал писклявым и визгливым из-за постоянных криков и скандалов. Врач сказал, что у нее повреждены связки, и, если не проявить осторожности, она может полностью потерять голос. Но это ее не смутило.
Меня часто спрашивают, каково это – расти в атмосфере такого насилия. Психотерапевты, посторонние люди, партнеры. Редакторы. «Вы описываете детали того, что происходило с вами, – пишут они на полях. – Но как вы это чувствовали и переживали?»
Такие вопросы всегда кажутся мне абсурдными. Откуда мне знать, что я чувствовала? Это же происходило много лет назад. Я была совсем маленькой. Но, если подумать, то я бы сказала, что, вероятно, чертовски плохо.
Я ненавидела маму, потому что ей было невозможно угодить. Но в то же время я любила ее, поэтому, наверное, постоянно терзалась чувством вины и страха. Помню, что горько плакала, когда она избивала меня. Но плакала я не от боли – к этому я привыкла. Я плакала из-за ее слов. Закусывала губу и впивалась ногтями в ладони, но никогда не могла сдержать слез, когда она называла меня глупой, безобразной, нежеланной. Я шмыгала носом, это злило ее еще больше, и она избивала меня с новой силой.
Когда избиение заканчивалось и поток оскорблений останавливался, все становилось легко и просто. Слезы высыхали, и я просто сидела и смотрела в окно. Или читала любимые книжки. Собирала все в кучу и уносила с собой. Однажды после особенно сильного избиения у меня началось что‑то вроде частой икоты. Я никак не могла замедлить икание, чтобы набрать достаточно воздуха в легкие. Теперь я понимаю, что это, скорее всего, были панические атаки. Помню, что в тот момент с изумлением наблюдала за собой словно со стороны. «Это так странно, – думала я. – Что происходит? Как это смешно!»
Но что мне было делать с этими чувствами? Каталогизировать их? Сидеть и целый день их обдумывать? Рассказать о них мамочке и ждать сочувствия? Умоляю вас. Мои чувства не имели никакого значения. Они были бессмысленны. Если бы я испытывала все эти чувства слабости и вялости, если бы действительно думала, как ужасно, что мама постоянно грозится убить меня, то вряд ли мне удавалось бы каждое утро просыпаться и завтракать вместе с ней. И я вряд ли смогла бы всю ночь сидеть на диване и обнимать ее, чтобы ей было тепло. Не смогла бы.
Если бы я заполнила все пространство души моими чувствами, то разве в ней осталось бы место для маминых? Ее чувства были важнее. Потому что у нее на кону стояло гораздо больше.
На тумбочке возле маминой кровати всегда стоял большой зеленый флакон с «Экседрином». Она принимала эти таблетки от мигрени. Кроме того, они были для нее способом ухода от реальности.
После самых сильных панических атак и сильнейших избиений мама сворачивалась в клубок на полу и начинала раскачиваться взад и вперед. Потом в сухой, жесткой тишине она шептала, что я разрушила ее жизнь, что настало время со всем покончить и выпить все таблетки разом.
– Пожалуйста, не надо, мамочка, – умоляла я.
Я пыталась объяснить ей, что нужно жить дальше, что все мы ее любим и ценим все, чем она ради нас жертвует, что она хороший человек, который так нужен этому миру. Иногда это срабатывало. А иногда она не обращала на меня никакого внимания и запиралась в своей спальне. Мне она говорила, что, если я позвоню 911 и она выживет, то перережет мне горло. Я сидела снаружи, прижав ухо к двери, пытаясь услышать ее дыхание и понять, когда нужно рискнуть – в какой момент нужно отдать собственную жизнь за жизнь мамы.
Я стала следить за ней каждый раз, когда она засыпала днем. Прокрадывалась в ее комнату и стояла над ней, чтобы убедиться, что ее глаза движутся под веками, а дыхание достаточно ровное.
Но однажды я пропустила важные симптомы. Я совершила ошибку. Мама все же решилась и выпила все таблетки, что у нее были.
Не знаю, когда точно мама совершила эту попытку, потому что мелких инцидентов было предостаточно. Думаю, это произошло, когда она на пару дней исчезла и отец сказал, что она уехала в Holiday Inn, чтобы немного отдохнуть от нас. Позже мамина подруга рассказала мне, что она провела ночь в психиатрическом отделении. А может быть, мама пыталась покончить с собой в ту ночь, когда приняла таблетки, запила их пивом и проспала восемнадцать часов. На следующий день мы с отцом стояли у ее постели.
– Она проспится. Это называется похмельем. Иди, посмотри телевизор или займись чем‑нибудь, – сказал отец и ушел.
Но я еще долго наблюдала за мамой, прежде чем решилась на цыпочках выйти из спальни.
Но все это имело свой эффект. «Экседрин» в таких количествах вызвал у мамы язву желудка, которая так никогда и не залечилась. И каждый раз, когда у нее случались приступы боли, она твердила, что это моя вина.
Что я могла чувствовать, если собственная мать винила в своих попытках самоубийства меня? Я не могу вам рассказать. Это были слишком серьезные чувства для очень маленькой девочки. Но я точно знаю одно: каждый вечер перед сном я становилась на колени и, словно мантру, повторяла одну и ту же молитву: «Пожалуйста, Боженька, сделай так, чтобы я не была такой плохой девочкой. Позволь мне сделать мамочку и папочку счастливыми. Пожалуйста, сделай меня хорошей девочкой».
Глава 2
В средней школе я перестала спать.
Три раза в неделю я занималась теннисом, два раза – китайским языком. А еще играла на пианино и ходила за занятия скаутов. Плюс к этому учеба и домашние задания. Обычно мой учебный день длился часов двенадцать. А еще у меня было очень важное дело, которое занимало все свободное время: исполнять роль посредника между родителями.
Честолюбивый отец, о котором я так много слышала, человек, который вытащил из бедности себя и свою семью, который проложил себе дорогу в блестящее американское будущее, не был отцом, с которым я росла. Я получила лишь оболочку этого человека.
Мой отец работал по восемь часов в день, а потом сбегал в гольф-клуб. Дома он был неким призраком, который был готов сколько угодно сидеть перед телевизором, лишь бы не заниматься семейными делами. Иногда мне казалось, что стеклянный потолок Америки лишил его страсти – он точно знал, что азиат не может подняться выше обычного уровня менеджера среднего звена. Но если бы вы его спросили, он бы ответил, что его душу растоптала моя мать.
Мама срывала свое недовольство не только на мне. Она вечно ругала отца за то, что он жует с открытым ртом, слишком сильно потеет, слишком много или, наоборот, недостаточно говорит. А он был поразительно слеп и не мог понять, почему мама так несчастлива. («Ты целыми днями смотришь телевизор и играешь в теннис. На что тебе жаловаться?») Они ссорились из-за денег. Мама хотела купить Lexus, отец говорил, что мы не можем себе этого позволить. Они ссорились из-за того, что отец перевез нас в Америку со всеми бесполезными родственниками и их грубыми детьми, которые звали маму по имени. Постепенно ссоры становились все хуже, в комнате начинали летать тарелки, звучали жуткие угрозы, и, в конце концов, кто‑то уезжал из дома. В этот момент в темном гараже я дрожала и молилась, чтобы они быстрее вернулись домой.
Я взяла на себя обязанность поддерживать в доме определенный рутинный порядок. Когда родители хотели в воскресенье поспать подольше, я заставляла их идти в церковь, чтобы Бог знал, как серьезно мы относимся к поддержанию мира и покоя в нашем доме. Напоминала им о том, за что следует быть благодарным. Собирала брошенную на полу отцовскую одежду, прежде чем ее найдет мама и устроит отцу скандал. Если мама злилась без причины, я врала отцу, что совершила какой‑то ужасный проступок, и тогда он прощал ей скандал. Бывало, подбрасывала отцу идеи подарков, которые он мог бы сделать маме.
– Это не ее вина. Просто я – плохая девочка. Я ужасная и злая, – говорила я отцу, и он мне верил.
– Почему ты так себя ведешь? – спрашивал он. – Почему ты не можешь исправиться?
Со временем я сама начала верить в придуманные мной же истории. Старалась стать лучше, перестать быть бесполезной в школе и везде. Я заставляла себя быть абсолютной отличницей, все делать безукоризненно и идеально. В моем дневнике были одни пятерки.
Но я же была ребенком. Я не могла выживать в мире, где нужно было только бороться, вести переговоры и стремиться к совершенству. Мне нужны были игры. Нужно было развлекаться и отдыхать. И с этой задачей я справилась так же, как со всеми остальными. Я выделила время на это. Мне всего лишь нужно было перед сном принять «Судафед» – детский метамфетамин. После него я не засыпала. Услышав, что родители легли, я пробиралась к семейному компьютеру и зависала в интернете часов до четырех утра. Я читала фантастику, сидела в чатах AOL и болтала со своими настоящими друзьями в группах любителей «Звездных войн». Когда на уроках включали обучающие фильмы, я мгновенно засыпала. Да, мне было трудно запоминать китайские слова. Иногда у меня кружилась голова и я чуть не падала. Но мне удавалось со всем справляться. Именно так и нужно было поступать.
Как‑то ночью я вошла в интернет и случайно посмотрела направо, на наш принтер. На листке была напечатана фотография девушки – плохая из-за дешевого тонера. Загорелая блондинка сидела на пляже. Она была практически обнаженной, кроме двух безупречных кружков песка, стратегически расположенных на груди, чтобы прикрыть… ее соски. Я стащила фотографию из лотка и осмотрелась вокруг. Если положу фотографию в мусорную корзину, мама ее найдет. Мой рюкзак она тоже часто проверяла, так что это место не подходит. Но в кабинете у нас были огромные деревянные книжные шкафы высотой семь футов. Насколько я помнила, их никогда не сдвигали. И я спрятала листок за шкафом.
Но я была в ярости. Всю жизнь я посвятила тому, чтобы бдительно следить за семейной жизнью, сохранить мамин хрупкий рассудок и брак родителей. Как отец мог быть таким легкомысленным? Но я все держала под контролем. Я сумела отредактировать наш профиль в AOL, сделав себя основным владельцем учетной записи, и изменить родительский контроль. Теперь отец мог просматривать лишь контент, подходящий для тринадцатилетнего мальчика.
Через пару дней в мою комнату ворвалась мама.
– Что случилось со всеми нашими деньгами? – визжала она.
Мама со всего размаху ударила меня по лицу.
Почему отец потерял доступ к своему банковскому счету? Что я сделала? Я потеряла все наши деньги? Как мы будем оплачивать счета? Чем платить ипотеку? Что, черт возьми, я сделала?
Упс! На это я не рассчитывала. Неужели я действительно стерла все наши деньги? У меня перехватило дыхание. Но я не могла сказать маме, почему так поступила.
– Думаю, я смогу все исправить, если ты дашь мне пять минут, – пробормотала я, заикаясь. – Я просто кое-что попробовала. Прости…
– Я не хочу, чтобы ты что‑то исправляла. Больше ты в интернет не войдешь. И телефоном не будешь пользоваться шесть месяцев! Ты наказана на полгода! Не будешь встречаться с друзьями! Не будешь смотреть телевизор и ходить в кино! С этого момента ты будешь только учиться и перестанешь тратить, – мама дала мне еще одну пощечину, – свое время, – она пнула меня в коленку так, что я упала – на всякую чушь! – Я лежала на полу, и мама пнула меня в живот. – Немедленно дай мне свой пароль!
Интернет был моим единственным убежищем от всего этого. Я не знала, что буду делать, если она лишит меня доступа. По ночам я уже пробовала пальцем острие кухонных ножей, гадая, больно ли будет перерезать запястье и заметит ли мама, если я спрячу один нож в рюкзаке, с которым иду в школу. Однажды я выскользнула из дома и купила The National Enquirer, где были фотографии покончивших с собой Дилана Клиболда и Эрика Харриса. Когда у меня кончались силы, я смотрела на эту фотографию и думала о самоубийстве, как о единственном, последнем выходе.
Я чувствовала, что, лишившись последнего утешения, просто умру. Поэтому я впервые набралась духа и ответила:
– Нет.
– ЧТОООО?! – заорала мама. – Ты никого не уважаешь… Ты бесполезная тварь! Ты безобразное, жуткое чудовище! Не знаю, зачем я тебя родила!
Мама продолжала осыпать меня ударами – она била по телу, лицу, голове. Потом схватила за волосы, выволокла меня из комнаты, стащила вниз по лестнице и швырнула в угол. Она втащила меня в кабинет, где за компьютером сидел отец. Он поднял глаза.
– Она не говорит мне пароль! – крикнула мама.
Отец бил меня редко, но безжалостно. Я, задыхаясь, пробормотала:
– Я могу все исправить. Мне не нужно для этого говорить вам пароль…
Но я и закончить не успела, как отец поднялся, схватил меня за рубашку и швырнул к стене. Я спиной ударилась о книжный шкаф и сползла на пол. Он поднял меня и швырнул в другую сторону, к тем полкам, за которыми я спрятала распечатанную фотографию голой девушки. Отец схватился за шкаф и прорычал:
– Если ты не скажешь мне пароль, я опрокину шкаф на тебя! Я тебя раздавлю!
– Нет! – рыдала я, но потом замолчала, потому что родители этот ответ не принимали.
У меня не было права на это слово. Я пыталась не разжимать губ, а они били меня снова и снова. Удары и пинки сыпались на меня со всех сторон, рот наполнился кровью. Меня били чуть ли не до ночи, пока не устали. Родители стояли надо мной, а я без сил валялась на полу в гостиной, твердя про себя: «Это нечестно! Несправедливо! Я ничего плохого не сделала! Я сделала это, чтобы защитить тебя! Это нечестно!»
И тогда отец схватил свою сумку для гольфа и вытащил клюшку с закругленной головкой – куда больше и тяжелее его кулака.
– СКАЖИ. МНЕ. ПАРОЛЬ! – рычал он.
Лицо его исказилось до неузнаваемости. Он занес клюшку и направил ее на мою голову. Я откатилась в сторону. В кабинете у отца стояла ротанговая оттоманка, на которой лежала синяя подушечка с розовым цветочным рисунком. Удар пришелся на нее.
Клюшка проделала в оттоманке огромную дыру. Я сдалась. И назвала им пароль. Прежде чем лечь спать, я спрятала под подушкой нож. На всякий случай.
Глава 3
Когда я закрываю глаза и думаю о своем детстве в Америке, то вспоминаю только синяки и побелевшие костяшки пальцев. Если копнуть в поисках чего‑то позитивного, то я могу увидеть, как смотрю по телевизору «Сейлор Мун», гуляю в просторной футболке с изображением кота Гарфилда, играю на компьютере или ем пиццу из любимой пиццерии. Как же я любила эту пиццу!
Но когда я вспоминаю свое детство в Малайзии, мои воспоминания перестают быть фрагментарными. Я мгновенно переношусь в потрясающий мир ощущений: пот над верхней губой, звуки дорожного движения, запахи – бензина, дымки от многочисленных сковородок и лесной, сочный запах джунглей.
А все потому, что я любила Малайзию. Мне нравились водостоки вдоль домов в колониальном стиле и витрин магазинов. Нравились ротанговые навесы над прилавками уличных торговцев и маленькими лавочками. Я любила искать в холодильниках лаймово-ванильное мороженое. Мне нравилось драться подушками со своими двоюродными братьями и сестрами в сезон дождей – мы прятались в темноте, а потом молния ярко освещала наши убежища и мы начинали лупить друг друга подушками. Я обожала эту еду: жирная черная лапша с мясом, острая лапша с креветками, хрустящие ростки фасоли, мягкий и горячий цыпленок по-хайнаньски. Мне нравилось, как эту еду подавали на ярко-голубых пластиковых тарелках, как мы ели ее ярко-оранжевыми палочками, а потом запивали ледяным соевым молоком или ярким фруктовым соком. Мне нравилось не пристегиваться на заднем сиденье машины. Я обожала целыми днями играть с братьями и сестрами в компьютерные игры. Мне нравился язык, на котором я говорила совершенно свободно. Элегантная лаконичность (Can lah!), череда восклицаний (Alamak! Aiyoyo! Aiyah! Walao eh!), заимствования из самых разных языков (малайский: Tolong! кантонский: Sei lor! тамильский: Podaa!), загадочная грамматика (Так темно! Ой, молния! Ух ты, нравится, да?)
Но больше всего я любила Малайзию за то, что Малайзия любила меня.
В моем детстве мы возвращались в Малайзию каждые два года. Иногда мы приезжали на пару недель во время зимних праздников, а летом проводили там целых два месяца. Я готовилась к этим поездкам заранее, за несколько месяцев. В обед лежала на жарком калифорнийском солнце, привыкая к ощущению палящей жары, чтобы в тропиках бегать и играть, ни о чем не думая.