– В Четэмской башне?
– Да, это его фляга, – ответил повар, – он был мне другом. Я храню ее как память. Когда-то мы еще свидимся с ним! Да, это его поясная фляга.
Доктор снова взялся за перо и опять начал с трудом выводить букву за буквой: строчки ложились криво, но он явно старался писать разборчиво. Рука у него тряслась от старости, судно сотрясала качка, и все же он довел свое дело до конца.
Он кончил писать вовремя, ибо как раз в эту минуту налетел шквал.
Волны приступом пошли на урку, и все люди на борту почувствовали, что началась та ужасающая пляска, которой корабли встречают бурю.
Доктор встал и, удержав равновесие, несмотря на сильную качку, подошел к плите, высушил на огне только что написанные строки, снова сложил пергамент, сунул его в бумажник, а самый бумажник вместе с чернильницей спрятал в карман.
Плита благодаря своему остроумному устройству занимала далеко не последнее место среди оборудования урки; она была расположена в части судна, наименее подверженной качке. Однако теперь котел сильно трясло. Провансалец не спускал с него глаз.
– Похлебка из рыбы, – сказал он.
– Для рыбы, – поправил его доктор и возвратился на палубу.
VI
Они уповают на помощь ветра
В душе доктора росла тревога, и он постарался выяснить положение дел. Тот, кто в эту минуту оказался бы рядом с ним, мог бы расслышать сорвавшиеся с его губ слова:
– Слишком сильна боковая качка и слишком слаба килевая.
Поглощенный мрачным течением своих мыслей, он снова погрузился в раздумье, подобно тому как рудокоп погружается в шахту.
Размышления не мешали ему наблюдать за тем, что происходило на море. Наблюдать море – значит размышлять.
Начиналась жестокая пытка водной стихии, от века терзаемой бурями. Из морской пучины вырывался жалобный стон. На всем безмерном пространстве ее совершались зловещие приготовления. Доктор смотрел на все, творившееся у него перед глазами, не упуская ни малейшей подробности. Но его взгляд не был взглядом созерцателя. Нельзя спокойно созерцать ад.
Начинался пока еще мало приметный сдвиг воздушных слоев, однако уже проявивший себя в смятении океана, усиливший ветер и волны, сгустивший тучи. Нет ничего более последовательного и вместе с тем более вздорного, чем океан. Неожиданные прихоти его соприродны его могуществу и составляют один из элементов величия океана. Его волна не ведает ни покоя, ни бесстрастия. Она сливается с другой волной, чтобы тотчас же отхлынуть. Она то нападает, то отступает. Ничто не сравнится с зрелищем бушующего моря. Как живописать эти почти невероятные в своей непрерывной смене провалы и взлеты, эти исполинские зыблющиеся гребни и теснины, эти едва воздвигнутые и уже рушащиеся подпоры? Как изобразить эти кущи пены на вершинах сказочных гор? Здесь все неописуемо: и разверстая бездна, и ее угрюмо-тревожный вид, и ее совершенная безликость, и светотень, и низко нависшие тучи, и внезапные разрывы облаков над головой, и их беспрестанное, неуловимое глазом таяние, и зловещий грохот, сопровождающий этот дикий хаос.
Ветер дул прямо с севера. Ярость, с которой он налетал на судно, была как нельзя более кстати, ибо порывы ее гнали урку от берегов Англии; владелец «Матутины» решил поднять все паруса. Вся в хлопьях пены, подгоняемая ветром, дувшим в корму, урка неслась как будто вскачь, с бешеным весельем перепрыгивая с волны на волну. Беглецы заливались смехом. Они хлопали в ладоши, приветствуя волны, ветер, паруса, быстроту хода, свое бегство и неведомое будущее. Доктор, казалось, не замечал их; он был погружен в задумчивость.
Померкли последние лучи заката.
Они угасли как раз в ту минуту, когда ребенок, стоя на отдаленном утесе и пристально глядя на урку, потерял ее из виду. До этого мгновения его взор был прикован к судну. Какую роль в судьбе беглецов сыграл этот детский взор? Когда ребенок перестал что-либо различать на горизонте, он повернулся спиною к морю и пошел на север, между тем как судно неслось на юг.
Все потонуло во мраке ночи.
VII
Священный ужас
А те, кого уносила на своем борту урка, с чувством радостного облегчения смотрели, как отступает все дальше и уменьшается в размерах враждебная земля. Перед ними все выше вздувалась мрачная поверхность океана, в сумерках скрывались Портленд, Пурбек, Тайнехэм, Киммеридж и оба Матраверса, длинный ряд мглистых утесов и усеянный маяками берег.
Англия исчезла из виду. Только море окружало теперь беглецов.
И вдруг наступила грозная тьма.
Ни расстояния, ни пространства уже не существовало; небо стало совершенно черным и непроницаемой завесой протянулось над судном. Медленно начал падать снег. Закружились первые хлопья. Казалось, это кружатся души умерших. В непроглядном мраке бушевал на просторе ветер. Люди почувствовали себя во власти стихии. На каждом шагу их подстерегала ловушка.
Именно таким глубоким мраком обычно начинается в наших широтах полярный смерч.
Огромная бесформенная туча, похожая на брюхо гидры, тяжко нависла над океаном, местами соприкасаясь с ним своей свинцовой утробой. Иногда она приникала к нему чудовищными присосками, похожими на лопнувшие гнойники, которые как бы втягивали в себя воду и выпускали клубящийся туман. Над ними на поверхности волн вздымались конусы пены.
Полярная буря обрушилась на урку, и урка ринулась в самую ее гущу. Шквал и судно устремились друг другу навстречу, словно хотели помериться силами.
Во время этой первой неистовой схватки ни один парус не был убран, ни один кливер не спущен, не взят ни один риф, ибо бегство граничит порой с безумием. Мачта трещала и гнулась, точно в испуге.
Смерчи в нашем Северном полушарии вращаются слева направо, как часовая стрелка, и в своем поступательном движении проходят иногда до шестидесяти миль в час. Хотя урка оказалась всецело во власти яростного вихря, она держалась так, как держится судно при умеренном ветре, стараясь только идти наперерез волне, подставляя нос первому порыву ветра, правый борт – последующим, благодаря чему ей удавалось избегать ударов в корму и в левый борт. Такая полумера не принесла бы ни малейшей пользы, если бы ветер стал менять направление.
Откуда-то сверху, с недосягаемой высоты, несся мощный протяжный гул.
Что может сравниться с ревущей бездной? Это оглушительный звериный вой мира. То, что мы называем материей, это непознаваемое вещество, этот сплав неизмеримых сил, в действии которых обнаруживается едва ощутимая, повергающая нас в трепет воля, этот слепой хаос ночи, этот непостижимый Пан иногда издает крик – странный, долгий, упорный, протяжный крик, еще не ставший словом, но силою своей превосходящий гром. Этот крик и есть голос урагана. Другие голоса – песни, мелодии, возгласы, речь – исходят из гнезд, из нор, из жилищ, они принадлежат наседкам, воркующим влюбленным, брачащимся парам; голос урагана – это голос из великого Ничто, которое есть Все. Живые голоса выражают душу вселенной, тогда как голосом урагана вопит чудовище, ревет бесформенное. От его косноязычных вещаний захватывает дух, объемлет ужас. Гулы несутся к человеку со всех сторон. Они перекликаются над его головой. Они то повышаются, то понижаются, плывут в воздухе волнами звуков, поражают разум множеством диких неожиданностей, то разражаясь над самым ухом пронзительной фанфарой, то исходя хрипами где-то вдалеке; головокружительный гам, похожий на чей-то говор, – да это и в самом деле говор; это тщится говорить сама природа, это ее чудовищный лепет. В этом крике новорожденного глухо прорывается трепетный голос необъятного мрака, обреченного на длительное, неизбывное страдание, то приемлющего, то отвергающего свое иго. Чаще всего это напоминает бред безумца, приступ душевного недуга; это скорее эпилептическая судорога, чем разумная сила; кажется, будто видишь воочию бесконечность, бьющуюся в припадке падучей. Временами начинает казаться, что стихии предъявляют свои встречные права и хаос покушается снова завладеть вселенной. Временами это жалобный стон причитающего и в чем-то оправдывающегося пространства, нечто вроде защитительной речи, произносимой целым миром; в такие минуты приходит в голову, что вся вселенная ведет спор; прислушиваешься, стараясь уловить страшные доводы за и против; иногда стон, вырывающийся из тьмы, бывает неопровержим, как силлогизм. В неизъяснимом смущении останавливается перед всем этим человеческая мысль. Вот где источник возникновения мифологии и политеизма. Ужас, вызываемый этим оглушительным и невнятным рокотом, усугубляется мгновенно возникающими и столь же быстро исчезающими фантастическими образами сверхчеловеческих существ: еле различимые лики эвменид, облакоподобная грудь фурий, адские химеры, в реальности которых почти невозможно усомниться. Нет ничего страшнее этих рыданий, взрывов хохота, многообразных возгласов, этих непостижимых вопросов и ответов, этих призывов о помощи, обращенных к неведомым союзникам. Человек теряется, слыша эти жуткие заклинания. Он отступает перед загадкой свирепых и жалобных воплей. Каков их скрытый смысл? Что означают они? Кому угрожают, кого умоляют? В них чудится бешеная злоба. Яростно перекликается бездна с бездной, воздух с водою, ветер с волной, дождь с утесом, зенит с надиром, звезды с морской пеной, несется вой пучины, сбросившей с себя намордник, – таков этот бунт, в который замешалась еще и таинственная распря каких-то злобных духов.
Многоречивость ночи столь же зловеща, как и ее безмолвие. В ней чувствуется гнев неведомого.
Ночь скрывает чье-то присутствие. Но чье?
Впрочем, следует различать ночь и потемки. Ночь заключает в себе нечто единое; в потемках есть известная множественность. Недаром грамматика, со свойственной ей последовательностью, не допускает единственного числа для слова «потемки». Ночь – одна, потемок много.
Разрозненное, беглое, зыбкое, пагубное – вот что представляет собою покров ночной тайны. Земля пропадает у нас под ногами, вместо нее возникает иная реальность.
В беспредельном мраке чувствуется присутствие чего-то или кого-то живого, но от этого живого веет на нас холодом смерти. Когда закончится наш земной путь, когда этот мрак станет для нас светом, мы начнем новую жизнь вне жизни земной. А пока мрак как бы испытывает нас. Темнота – это гнет. Ночь налагает руку на нашу душу. Бывают ужасные и торжественные мгновения, когда мы чувствуем, что нами овладевает этот посмертный мир.
Нигде эта близость неведомого не ощущается более явственно, чем на море, во время бури. Здесь ужас возрастает от фантастической обстановки. Древний тучегонитель, по своему произволу меняющий течение людских жизней, располагает здесь всем, что ему требуется для осуществления любой своей причуды: непостоянной, буйной стихией и рассеянными повсюду равнодушными силами. Буря, природа которой остается для нас тайной, только исполняет приказания, ежеминутно повинуясь внушениям чьей-то мнимой или действительной воли.
Поэты всех времен называли это прихотью волн.
Но прихоти не существует.
Явления, повергающие нас в недоумение и именуемые нами случайностью в природе и случаем в человеческой жизни, – следствия законов, сущность которых мы только начинаем постигать.
VIII
Nix et nox[43]
Характерный признак снежной бури – чернота. Обычная картина во время грозы – потемневшее море или земля и свинцовое небо – резко меняется: небо становится черным, океан – белым. Внизу – пена, вверху – мрак. Горизонт заслонен стеною мглы, зенит затянут крепом. Буря напоминает внутренность собора, задрапированного траурной материей. Но никакого освещения в этом соборе нет. Нет ни огней святого Эльма на гребнях волн, нет ни единой искорки, ни намека на фосфоресценцию – куда ни глянь, сплошной мрак. Полярный смерч тем и отличается, между прочим, от смерча тропического, что один из них зажигает все огни, другой гасит их все до единого. Над миром внезапно вырастает давящий каменный свод. В непроглядной тьме падают с неба, крутясь в воздухе, белые пушинки и медленно опускаются в море. Пушинки эти – не что иное, как снежные хлопья: они порхают и кружатся в воздухе. Как будто с погребального покрова, раскинутого в небе, срываются серебряные блестки и ожившими слезами падают одна за другой. Сеет снег, дует яростный северный ветер. Чернота, испещренная белыми точками, беснование во мраке, смятение перед разверзшейся могилой, ураган под катафалком – вот что представляет собою снежная буря.
Внизу волнуется океан, скрывающий страшные, неизведанные глубины.
При полярном ветре, насыщенном электричеством, хлопья снега мгновенно превращаются в градины и воздух пронизывают маленькие ядра. Обстреливаемая этой картечью, поверхность моря кипит.
Ни одного удара грома. Во время полярной бури молнии почти не слышно; про нее можно сказать то же, что говорят иногда про кошку: «Она шипит». Снежная буря – грозно разверстая пасть, не знающая пощады. Это буря слепая и немая. Сплошь и рядом после того, как она пронеслась, корабли тоже становятся слепыми, а матросы немыми.
Выбраться из этой бездны нелегко.
Было бы, однако, ошибкой думать, что в снежную бурю кораблекрушение неизбежно. Датские рыболовы из Диско и Балезена, охотник за черными китами, Хирн, отправившийся к Берингову проливу отыскивать устье реки Медных Залежей, Гудзон, Маккензи, Ванкувер, Росс, Дюмон-Дюрвиль – все они попадали за полярным кругом в полосу страшных снежных бурь и остались невредимы.
Навстречу такой буре дерзко устремилась урка, распустив все паруса. Безумие против безумия. Когда Монтгомери, спасаясь бегством из Руана, приказал гребцам своей галеры налечь на весла, чтобы с размаху прорвать цепь, загораживающую Сену у Буйля, он действовал с той же отвагой.
«Матутина» летела стрелой. По временам, несясь под парусами, она давала такой ужасный крен, что угол, образуемый ее бортом и поверхностью моря, был не больше пятнадцати градусов, но ее отличный закругленный киль прилегал к волне, словно приклеенный. Киль противостоял напору урагана. Носовая часть судна освещалась фонарем. Туча, с приближением которой усилился ветер, все ниже нависала над океаном, суживая и поглощая пространство вокруг урки. Ни одной чайки. Ни одной ласточки, гнездящейся на скалах. Ничего, кроме снега. Водная поверхность, освещенная фонарем впереди корабля, внушала ужас. На ней вздымались три-четыре вала исполинских размеров.
Время от времени огромная молния цвета красной меди вспыхивала, рассекая черные напластования тьмы от зенита до горизонта. Прорезанная ее алым сверканием, толща туч казалась еще более грозной. Пламя пожара, внезапно охватывавшего небесный свод, озаряло на миг нижние облака и хаотическое их нагромождение в глубине, открывая взорам всю бездну. На этом огненном фоне хлопья снега казались черными бабочками, залетевшими в пылающую печь. Потом все гасло.
После первого натиска ураган, продолжая подгонять урку, принялся реветь глухим басом. Это – вторая фаза, фаза зловещего замирания грохота. Нет ничего тревожнее такого монолога бури. Этот угрюмый речитатив как будто прерывает на время борьбу таинственных противников и свидетельствует о том, что в мире неведомого кто-то стоит на страже.
Урка по-прежнему с безумной скоростью мчалась вперед. Оба ее главных паруса были напряжены до предела. Небо и море стали чернильного цвета, брызги пены взлетали выше мачты. Потоки воды то и дело захлестывали палубу, и всякий раз, когда в боковой качке судно накренялось то правым, то левым бортом, клюзы, подобно раскрытым ртам, изрыгали пену обратно в море. Женщины укрылись в каюте, но мужчины оставались на палубе. Снежный вихрь слепил им глаза. Волны плевали им прямо в лицо. Все вокруг было охвачено неистовством.
В эту минуту главарь шайки, стоявший на корме, на транце, уцепившись одной рукой за ванты, другой сорвал с головы платок и, размахивая им при свете фонаря, с развевающимися по ветру волосами, с лицом, просиявшим от горделивой радости, опьяненный дыханием бури, крикнул:
– Мы свободны!
– Свободны! Свободны! Свободны! – вторили ему беглецы.
И вся шайка, держась за снасти, выстроилась на палубе.
– Ура! – крикнул вожак.
И шайка проревела в бурю:
– Ура!
Не успел еще замереть этот крик, заглушенный воем ветра, как на противоположном конце судна раздался громкий строгий голос:
– Молчать!
Все повернули головы в ту сторону.
Они узнали голос доктора. Вокруг царила непроглядная тьма; доктор прислонился к мачте, его высокая худая фигура сливалась с нею, его совсем не было видно.
Голос продолжал:
– Слушайте!
Все замолкли.
И тогда во мраке явственно прозвучал звон колокола.
IX
Бурное море предостерегает
Владелец урки, державший румпель, разразился хохотом:
– Колокол! Отлично! Мы идем левым галсом. Что означает этот колокол? Только одно: вправо от нас земля.
Медленно выговаривая каждое слово, доктор твердо сказал:
– Вправо от нас нет земли.
– Есть! – крикнул хозяин.
– Нет.
– Но ведь звон-то доносится с земли.
– Этот звон, – ответил доктор, – доносится с моря.
Даже наиболее бесстрашные из беглецов вздрогнули.
У входа в каюту, словно призраки, вызванные заклинанием, показались испуганные женщины. Доктор сделал шаг вперед, и его высокий черный силуэт отделился от мачты. Звон колокола был явственно слышен во мраке ночи.
– В море, на полпути между Портлендом и Ла-Маншским архипелагом, находится буй, предостерегающий суда об опасности. Буй этот цепями прикреплен к отмели и плавает на поверхности воды. На буе на железных козлах подвешен колокол. В непогоду море, волнуясь, раскачивает буй, и колокол звонит. Этот колокол вы и слышите.
Доктор выждал, чтобы улегся порыв ветра, и, когда снова долетел звон колокола, продолжал:
– Слышать этот звон во время бури, когда дует северный ветер, равносильно смертному приговору. Почему? Сейчас объясню. Если вы слышите звуки колокола, то лишь потому, что их доносит ветер. Ветер дует с запада, а буруны Ориньи лежат на востоке. До вас не долетали бы эти звуки, не находись вы между буем и бурунами. Ветер гонит вас прямо на риф. Вы мчитесь навстречу опасности. Если бы судно не сбилось с курса, вы были бы далеко, в открытом море, и не слышали бы колокола. Ветер не доносил бы до вас его звона. Вы прошли бы около буя, не подозревая о его существовании. Мы сбились с пути. Колокол – это набат, возвещающий о кораблекрушении. А теперь решайте сами, как быть!
Пока доктор говорил, удары колокола, слегка раскачиваемого утихшим ветром, стали реже; долетая через правильные промежутки, они как будто подтверждали слова старика. Казалось, в морской пучине раздается похоронный звон.
Задыхаясь от ужаса, беглецы внимали то голосу старика, то звону колокола.
X
Буря – лютая дикарка
Владелец урки схватил рупор:
– Cargate todo, hombres![44] Отдай шкоты! Тяни виралы! Спускай драйперы у нижних парусов! Забираем на запад! Подальше в море! Правь на буй! Правь на колокол! Там развернемся! Не все еще потеряно!
– Попробуйте, – сказал доктор.
Надо заметить, что этот буй, нечто вроде колокольни, был уничтожен в 1802 году. Старые моряки еще помнят его звон. Он предупреждал об опасности, но немного поздно.
Все кинулись исполнять приказания владельца урки. Уроженец Лангедока взял на себя роль третьего матроса. Работа закипела. Паруса не только убрали, но и закрепили; подтянули сезьни, завязали узлом нок-гордени, бак-гордени и гитовы, накрутили концы на стропы, превратив последние в ванты; наложили шкало на мачту; наглухо забили полупортики, благодаря чему судно оказалось как бы обнесенным стеной. Хотя все это делалось второпях, однако по всем правилам. Урка приняла вид гибнущего корабля. Но по мере того, как она, убирая свой такелаж, уменьшалась в размерах, волны и ветер все свирепей обрушивались на нее. Валы достигали почти такой же высоты, какой бывают они за полярным кругом.
Ураган, словно палач, спешащий прикончить свою жертву, рвал урку на части. В мгновение ока она подверглась невероятному опустошению: марсели были сорваны, фальшборт снесен, галс-боканцы выбиты, ванты превращены в клочья, мачта сломана – все это с треском и грохотом разлетелось в разные стороны. Толстые перлини – и те не выдержали.
Магнитное напряжение, сопутствующее обычно снежным бурям, способствовало разрыву снастей. Они лопались столько же от напора ветра, сколько от действия тока. Цепи, соскочив с блоков, больше не поддерживали рей. Скулы в носовой части и корма на всем протяжении от бизань-русленей до гакаборта сплющились от страшного давления. Первой волною смыло компас вместе с нактоузом; второй унесло шлюпку, подвешенную по старинному астурийскому обычаю к бушприту; третьей сорвало блинда-рей; четвертой – статую Богородицы и фонарь.
Уцелел только руль.
Фонарь заменили крупной пустой гранатой, которую повесили на форштевне, наполнив ее горящей смолой и паклей.
Мачта, сломанная пополам, опутанная сверху донизу клочьями парусов, обрывками снастей, остатками блоков и рей, загромождала палубу. Падая, она пробила правый борт.
Судовладелец, не выпускавший ни на минуту румпеля, крикнул:
– Еще не все потеряно, пока мы можем управлять судном! Подводная часть не повреждена! Давай сюда топоры! Топоры! Мачту в море! Расчищай палубу!
Экипаж и пассажиры работали с тем лихорадочным рвением, какое появляется у людей в решительные минуты жизни. Несколько взмахов топора – и дело было сделано.
Мачту выкинули за борт. Палуба была очищена.
– А теперь, – продолжал хозяин, – возьмите канат и принайтовьте меня к румпелю.
Его прикрутили к румпелю.
Пока товарищи исполняли его приказание, он смеялся. Он крикнул морю:
– Реви, старина, реви! Видывал я и почище бури у мыса Мачичако!
Привязанный к рулю, он обеими руками схватился за румпель и заорал в порыве восторга, который вызывает у нас борьба с опасностью:
– Все идет отлично! Слава Буглосской Божьей Матери! Держим курс на запад!
Внезапно сбоку налетела огромная волна и хлынула на корму. Во время бури не раз поднимается такой свирепый вал: как кровожадный тигр, он сначала крадется по морю, потом с рычанием и скрежетом набрасывается на гибнущий корабль и превращает его в щепы. Вся кормовая часть «Матутины» скрылась под горою пены, и в ту же минуту среди черного хаоса налетевших хлябей раздался громкий треск. Когда пена схлынула и из воды снова показалась корма, на ней не было уже ни хозяина, ни руля.
Все исчезло бесследно.
Руль вместе с привязанным к нему человеком унесло волной в ревущий водоворот.
Главарь шайки, напряженно всматриваясь в окружавшую темноту, воскликнул:
– Те burlas de nosotros?[45]
Вслед за этим негодующим криком раздался другой:
– Бросим якорь! Спасем хозяина!
Кинулись к кабестану. Отдали якорь. На урках бывает только один якорь. Попытка привела к тому, что «Матутина» потеряла свой единственный якорь. Дно было скалистое, волнение неистовое. Канат порвался, как волосок.
Якорь остался на дне морском.
От водореза сохранилась лишь фигура ангела, глядевшего в подзорную трубу.
С этой минуты урка, лишенная управления, стала добычей волн. Еще недавно крылатая, можно сказать, грозная в своем стремительном беге, она походила теперь на развалину. Оснастка была сорвана или пришла в полную негодность. Точно окаменев, судно без сопротивления подчинялось яростному произволу волн. В несколько мгновений парящий орел превратился в ползающего калеку: такие метаморфозы возможны только на море.
Порывы ветра ежеминутно возрастали, приобретая чудовищную силу. У бури – исполинские легкие. Она беспрестанно нагнетает ужас, сгущает мрак, хотя по своей сущности он и не имеет градаций. Колокол в море отчаянно гудел, словно его раскачивала чья-то безжалостная рука.
«Матутина» неслась по воле волн. Так плавает пробка, перескакивая с гребня на гребень. Она то ныряла, то снова всплывала. Казалось, она вот-вот перевернется, как мертвая рыба, брюхом кверху. Единственное, что спасало урку от гибели, – это ее прочный корпус, не давший ни малейшей течи. Сколько ее ни трепала буря, доски внутренней обшивки были целы. Ни трещины, ни щели, ни одна капля воды не попала в трюм. Это было чрезвычайно важно, потому что насос испортился и не действовал.
Урка прыгала по волнам в какой-то дикой пляске. Палуба судорожно вздымалась и опускалась, как диафрагма человека, которого тошнит. Казалось, она всячески старается изрыгнуть терпящих бедствие людей. А люди, не в силах ничего предпринять, только цеплялись за безжизненно повисшие снасти, за доски, за краспицу, за рустов, за линьки, за обломки вздувшихся переборок, гвоздями раздиравшие им руки, за искривленные ридерсы, за самые незначительные выступы на всем, что еще оставалось после катастрофы. Время от времени они прислушивались. Звон колокола доносился все слабее и слабее. Казалось, он тоже был в агонии. Его удары напоминали прерывистое хрипение умирающего. Но вот и оно прекратилось. Где же они находились? На каком расстоянии от буя?