– Чего же эти гольды отсюда ушли?
– Кто же их знает! Чего-то вздумалось им, они и ушли. А которые вымерли. В старое время, однако, зараза была завезена. Тут кругом одни гольды – теперь, однако, верст на полтораста, кроме их, нет ни души. До самой вашей Додьги поплывем – русского человека на берегу не увидим. Только солдаты кое-где живут на ста`нках[11]. А чтобы поселение – этого тут нету. За Додьгой, как сказывал я, живет один русский с гольдами.
– Это как ты называл-то его? – перебил казака Федор. – Чего-то я запамятовал…
– Бердышов он, Иван Карпыч. Да он сам по себе на Амур пришел, от начальства независимо. Да и он, однако, уже на додьгинскую релку перекочевал. А дальше опять верст семьдесят нет никого. Селили тут каких-то расейских – орловских ли, воронежских ли, да они перешли на Уссури. Чего им тут? Калугу он еще и не поймает, охотник с него никакой, зверя увидит – бежит. Сохатый ему ни к чему. Клюквы, брусники осенью бы набрать, луку дикого насолить – того не понимают. Цинга на них навалилась. Озимые у них затопило, на другой год хлеб с лебедой пекли, толкли гнилушки, с мукой мешали, ослабли – тайгу чистить не могли. Видишь, не все здесь выживают.
Мужики гребли так старательно, что плот поравнялся с лодкой. Из-за настила стали видны головы казаков, сидевших за укрытием и куривших трубки. Петрован вылез на крышу и уселся лицом к плоту.
– Староселы-то с новеньких теперь сдерут за приселение! – весело крикнул он, кивнув головой в том направлении, где осталась деревенька, в которой высадились вятские. – Тайгу-то обживать, она, матушка, даст пить!.. Недаром, поди, старались…
– То же и на Додьге, если Бердышов построился, придется маленько ему потрафить, – заговорил Кешка, обращаясь к мужикам. – Деньжонками ли, помочью ли – тут уж такой закон.
– Где же их напасешься, денег-то? – возразил Федор.
– Кто обжил тайгу, тому уж плати, – поддразнивал Петрован. – Никуда, паря, не денешься. Рублей по пяти, по десяти ли теперь с хозяйства отдашь староселу.
– У нас дома, в Расее, промеж себя о таких деньгах и разговору не бывало, – вымолвил Егор.
– Зверовать наладишься, так деньги воротишь, – возразил Кешка. – Тут и соболь, и лиса, и рысь, выдра – всякий зверь есть; только знай бегай шибче по тайге-то, она прокормит.
– Хлебом одним разве проживешь тут? От гольдов или от Бердышова, уж от кого-нибудь перенимать придется. А меха китайцы скупят! – силился перекричать плеск волн Петрован. – Бердышов-то тут старый житель; он уж давно сюда пришел. Он теперь, поди, как хозяин на этой Додьге вас встретит, – продолжал он подшучивать над Федором.
– Иван Карпыч не передаст свое охотничество, – серьезно возразил Кешка. – Скорей всего, что от гольдов перенимать придется.
Егор, как человек, решившийся на переселение по убеждению и от души желавший найти для своей жизни новое праведное место, не обращал внимания на рассказы казаков. Он верил, что и тут жить можно и что хлеб вырастет. За годы пути Егор ни разу не посетовал на себя, что снялся со старого места. Он надеялся на свои силы и староселов не боялся.
– На лису-то мы и дома промышляли да на белку, – весело заговорил Федюшка. – Даст бог, и соболя поймаем. Про соболя и у нас слышно – на Урале-то.
– Тут кругом охотники ходят, соболюют. Туда вон подальше, в хребтах, уж шибко ладный промысел!
Быстрина несла плоты к крутому обрыву. Из курчавых орешников, росших по склону, торчал горелый сухостой. Выше шел оголенный увал, на склоне его валялись черные поваленные деревья.
– Эй, Петрован, а никак ветер меняется! – оживленно крикнул Кешка. – Кабы верховой-то подул, мы бы, пожалуй что, под парусами завтра дошли.
– И впрямь сверху потянуло, – отозвался Петрован.
Но не успел он договорить, как ветер с новой силой ринулся навстречу и запенил плещущуюся в беспорядке воду. Петрован слез с крыши, взял прави`ло у молодого казака. Забайкальцы сели на места, и легкая лодка снова быстро пошла вперед.
Ветер полоскал удалявшуюся красную рубаху лоцмана. Хотелось Федору спросить у Кешки, как же все-таки им придется рассчитываться с Бердышовым и много ли, в самом деле, по здешним обычаям следует ему с каждого новосела, но смолчал, чтобы казак лишний раз не посмеялся. «Нет, наверно, зря они балясничают. Быть не может, чтобы Бердышов запросил по десяти рублей», – утешил он себя.
Егора тоже заботила предстоящая встреча на Додьге со староселом. Сторублевая ссуда, выданная ему, частью уже разошлась, а частью распределена была до последнего рубля.
Берега затянулись туманной мутью, с плотов, кроме волн и мглы, ничего не стало видно. Следовало бы пристать и отстояться где-нибудь в заливе, покуда хоть немного не разъяснит, но пристать было некуда. Под скалами вода кипела на камнях, приближаться туда опасно, казаки повели караван через реку. Разговоры стихли, все усердно заработали веслами.
Полил дождь, ветер утих, и волны стали спокойней. Где-то проглянуло солнце, лучистые столбы его света пали откуда-то сбоку, сквозь косой дождь, и вокруг плотов во множестве загорелись разноцветные радуги, перемещавшиеся при всяком порыве ветра. Серебрились, ударяясь о воду, дождевые капли, и казалось, что на реку сыплется множество мелких серебряных монет; весело плескались голубовато-зеленые прозрачные волны, насквозь просвеченные лучами. Повсюду, куда хватает глаз, сквозь многоцветный, изнутри светившийся ливень виднелись яркие просторы вод. Куда девалась их муть, их глинистая желтизна, нанесенная в Амур из китайских рек!
Вдруг пала густая тень, и в тот же миг все снова приняло вид мерклый и серый. Остались лишь косые потоки ливня и мутная река, кипевшая водоворотами.
– Братцы, наляжем!.. – тонко покрикивал Кешка.
Мужики дружно вскидывали в воздух полуторасаженные весла. Поскидав мокрые армяки, Егор и Федор работали в одних почерневших от ливня рубахах; с их зимних шапок и с бород текли струи, на изможденных лицах пот слился с водой, глаза полны были решимости: реку во что бы то ни стало нужно было переплыть как можно скорее.
– Бабы, не удайся мужикам! – покрикивала мокроволосая разгоревшаяся Наталья, ворочавшая на пару с силачкой Барабанихой запасную гребь.
Шумела вода, взрезанная торцом крайнего бревна, и полоса ее, гладкая, как стальной клинок, с плеском откидывалась напрочь. Где-то в стороне, неподалеку от плотов, вынырнул малый островок и проплыл мимо, как кудрявая романовская шапка, кинутая в воду. Приближались к отмелям. Федюшку поставили с шестом на носу парома. Промеряя глубину, он каждый раз оборачивал мокрое, скуластое, веснушчатое лицо и покрикивал весело:
– Пра-аходит!..
Вскоре плоты вошли в протоку между островов. Дождь окончился. В спину гребцам, навстречу каравану, подул холодный сырой ветер. Опять пошли волны. Пришлось налегать на шесты. Караван продвигался вдоль берега, укрываясь от ветра под самые островные тальники.
Вдруг откуда-то издалека до слуха плывущих донеслись голоса, тянувшие что-то вроде песни. Время от времени эти дружные расплывчатые звуки перекрывались чьей-то визгливой и пронзительной скороговоркой. Все стали озираться по сторонам. Караван шел протокой меж высоких голенастых тальниковых лесов. Слева мимо паромов проплывал островок, открывая желтую песчаную отмель, тянувшуюся вдоль берега. На косе бесились волны, с грохотом выбегая на нее во весь рост и завивая косматые водяные вихри. За широкой протокой, на матером берегу кучка людей тянула бечевой большую черную лодку с косым парусом. На носу ее стоял человек без шапки и, повизгивая, что-то кричал.
– Переваливать Амур хотят, – пояснил казак. – Это гольды тянут в Китай торговца с мехами. Э-эй, джангуй![12] – заорал он. – Твоя майма[13] откуда куда ходи?
С маймы донеслись слабые отклики. Кешка насторожился, приложил к уху ладонь.
– Однако, это китаец-то знакомый, – сказал он. – Тут их трое братьев неподалеку от Додьги торгуют, в той деревне, где, я сказывал, у гольдов Бердышов жил.
Кешка что-то прокричал китайцам не по-русски и, вслушавшись в их ответ, наконец уверенно сказал:
– Младший брат в Сан-Син[14] пошел за товаром.
– Лавка, что ль, у них?
– В юртах же торгуют. Места тут глухие, а охота хорошая, они у гольдов меха берут. Эти три брата – богатые купцы, силу тут имеют в тайге. Они еще у Муравьева выпросили позволение торговать здесь. При Муравьеве, однако, только один их отец тут торговал. Все инородцы здешние у них в кабале. Зимой они кругом по тайге нартой ходят. Тут у них все в долгу: и орочоны и гольды. Гольдов крепко держат. Чуть что – палкой его. А гольд торговца увидит – на коленки перед ним. Этот китаец последние-то годы стал и с русскими торговать. Верстах в семидесяти пониже того места, где вас селят, на устье Горюна, есть деревенька переселенческая – Тамбовка, туда они муку возят и мало-мало толмачат уж по-нашему – научились. А дальше начнутся русские деревни, так они и туда ездят. А теперь, говорят, сюда из Маньчжурии потянулись другие торгаши. Как же! Имя с руцкими выгодно торговать. Тут теперь сколько народу! Раньше им эдак-то торговать не давали. Маньчжурские нойоны – те сами не дураки были об этом деле; чтобы не без соболей с Амура вернуться, уж шибко заботились. А теперь, при русских, торговцам раздолье.
У Федора глаза сузились, он так и впился взором в рассказчика.
– Мы первые-то разы тут проходили, маньчжур нойон-то еще ездил по гольдам, собирал с них албан, дань по-нашему, с головы по соболю, да еще выторговывал сколько. Однако, полну майму мехов увозил. А русские тут и прежде до Муравьева бывали, беглые селились, на охоту ходили.
С реки рванул сильный ветер. Паром покачнуло. Мутная волна вдруг поднялась перед тупым носом парома, с шумом обрушилась на настил и разбежалась по нему ручьями. Грузы и продукты переселенцев были подняты на подставки и закрыты широкими берестяными полотнищами. Вода их не коснулась, но ручьи забежали в балаган, устроенный посреди плота. Завизжали ребятишки и, покинув свои убежища, полезли в мешки. Бабка Дарья, Наталья и Агафья стали перебирать подмоченное добро.
Снова запенился водяной гребень, и волна обкатила переднюю часть парома. Кешка изо всей силы навалился на кормовое весло, направляя паром следом за лодкой в узкую и тихую протоку, открывавшуюся в тальниках.
Иногда было видно, как волна, далеко не достигнув берега, вдруг сшибалась с другой; слившись, они вздымались крутым водяным бугром и, на миг превышая седым венцом иные волны, победно всплескивали к небу гроздья брызг и тотчас же распадались.
Плоты пристали к берегу.
– Бушует наш Амур-батюшка, – вымолвил Кешка, оставляя прави`ло и озирая реку.
– Не дай бог, замешкались бы мы на середке, была бы беда! – отозвался Федор.
Глава пятая
Ветер ослаб лишь в сумерках, когда плыть дальше было поздно, и переселенцы стали располагаться на ночлег. В берег вбили колья. К ним подтянули плоты.
Казаки раскинули барину палатку, а сами расположились подле нее, у костра. Обычно они не ставили себе палатки. В хорошую погоду ночевали на лодке, где устроен был навес от дождя. Там у барина оборудована довольно просторная каютка. Сам чиновник предпочитал ночевать на берегу в палатке, где устанавливалась легкая походная койка, укрытая пологом-накомарником.
На этот раз погода была столь переменчива, что и казаки, посидев немного у своего костра, не поленились разбить себе палатку.
Под берегом на широкой отмели устраивались переселенцы.
Мужики разбрелись по лугам острова в поисках наносника для костров. Егор на бугре нашел гниловатую сухую осину, срубил ее и, развалив, по частям перетаскал к огню. Дым от гнилушек отгонял комаров, появившихся сразу, как только стал стихать ветер.
Когда стемнело, к стану подошли казаки и принесли с собой бутылку ханшина. Они уходили пьянствовать к переселенцам: с глаз долой от барина, который за попойки бранил их жестоко.
Егор не пил. Барабанов пригубил «для прилику». Кешка с Петрованом распили бутылку и порядочно захмелели.
Кешка стал рассказывать про Ивана Бердышова. Казак не впервые сопровождал переселенцев и любил похвастаться перед ними знанием здешних мест, жизни и людей. Слушать его собрались крестьяне от других костров. Пришли братья Бормотовы – Пахом и Тереха, низкорослый Тимофей Силин со своей женой Феклой. У балагана Кузнецовых развели большой огонь. Ветер колебал его пламя, обдавал всех сидевших подле едким густым дымом. На палках, воткнутых в землю, сушились одежда и обутки. Дед Кондрат, стоя над пламенем, поворачивал к нему то изнанкой, то верхом свой промокший насквозь армяк. Федор латал протершиеся ичиги. Егор делал шесты – очищал лыко с тальниковых жердей. Ребятишки в шалаше грызли сухари.
– Давно еще, – говорил Кешка, потягивая ганзу[15], – когда Амур этот отыскали, Иван-то Бердышов у купца Степанова ходил на баркасе. Сплавлялись они до Николаевска, по дороге с гольдами торговали, делали меновую. Как-то раз заехал он в Бельго. Стойбище это ниже Додьги верст на пятнадцать-двадцать. Вот торгаш, которого мы сегодня встретили, он оттель же. Там у них самое гнездо торгашей… Ну а тогда-то, хоть и не шибко это давно было, но все же население там было поменьше, хотя китаец этот уж и тогда торговал. Тамока и встретил Бердышов одну гольдячку. Она была у этих гольдов шаманкой.
– Как же это так? – заговорил Тимоха Силин. – Разве девка бывает шаманкой?
– Как же, быват, – небрежно ответил Кешка. – Еще как славно шаманят!
– Мы до Байкала видели этих шаманок и у бурят и у тунгусов, – заметил Тимошка, у которого подступало желание высказать все, что он сам знал о шаманстве. – Там более грешат этим старики. Верно, слыхал я, что где-то была и старуха-шаманка, но не девка же.
– Шаманство это как на кого нападет. Кто попался на это дело, тот и шаман, – туманно объяснял Кешка. – Хоть девка, хоть парень – все равно. Ведь это редкость, кто шаманить-то может по-настоящему, – со строгостью вымолвил он, и заметно было, что Кешка сам с уважением относится к шаманству. – Ну а она, эта Анга, так ее гольды зовут, была первейшей шаманкой, хоть молодая и бойкая, а, сказывают, как зальется, замолится – гольдам-то уж любо, загляденье… Иван на русский лад Анной стал ее называть.
Ну, была она шаманкой – девка молодая, мужа нет, жениха нет, гольдов этих она чего-то не принимала. Сама была роду отличного от остальных гольдов. Отец ее, в первые годы, как отыскивали Амур, помогал плоты проводить, плавал на солдатских баржах, бывал в Николаевске, там научился говорить по-нашему. Он раньше чисто толмачил – не знаю, может, теперь стал забывать, – с ними это бывает, с гольдами: выучится по-нашему, а старик станет, все позабудет, так, мало-мало толмачит, с перескоком. Его сам Муравьев знал. Дед у нее тоже, сказывают, был знаменитый промеж гольдов, он и шаманство знал, и удалец был. Его потом убили: деревня на деревню гольды между собой дрались и застрелили его. Это давным-давно было.
Ну вот, значит, встретил Иван ее и встретил. Она, паря, шибко хороша собой была, да и сейчас еще на нее заглядишься… Иван познакомился с ней. Отец да она жили вдвоем, приняли его, угощали. Они, гольды-то, хлебосольные: как к ним заедешь, так они уж и не знают, чем бы попотчевать. Иван, паря, не будь плох, давай было с ней баловать, известное дело – мужик и мужик. Беда! – усмехнулся Кешка. – Молодой, кровь играт… Ну, она себя соблюдала, никак ему не далась. Она гордая была, ее там все слушали, все равно как мы попа… Ничего у него не вышло, и поплыл он своей дорогой. Ну, проводила она его и пригорюнилась. Запал он ей в голову. Плачет, шаманство свое забывает, бубен этот в руки не берет. А у Ивана-то, не сказывал я, – вспомнил Кешка, – осталась зазноба дома. Ведь вот какая лихота: у него зазноба, а он баловать вздумал… Сам-то он родом с Шилки, из мужиков, от нас неподалеку, где мы раньше, до переселения, жили, там их деревня. Сватался он к Токмакову. Шибко этот торгован у нас, по деревням, по Аргуни и Шилке славился. Дочка у него была Анюша, паря, не девка – облепиха. Парнем-то Иван все ухлестывал за ней. А послал сватать, старик ему и сказывает: мол, так и так – отваливай… Иван-то после того, конечно, на Амур ушел, чтобы разбогатеть. «То ли, – говорит, – живу не бывать, то ли вернусь с деньгами и склоню старика». Свиделся он тайком с Анюшей перед отъездом, попрощался с ней и с первыми купцами уплыл в Николаевск. Своего товару прихватил, мелочь разную.
Ну, плывет, плывет… Где его хозяин пошлет на расторжку с гольдами, он и себе мехов наменяет. Он и в Бельго попал случайно. Купец послал его куда-то на лодке, а начался шторм, сумрак спустился, была высокая вода, его и потащило, да и вынесло на бельговскую косу. Утром он огляделся – гольды к нему приступают… Вот теперь я правильно рассказываю, – оговорился Кешка, – а то бы непонятно было, чуть не пропустил я главного-то. Гольды позвали его к себе, ну, тамока он и Анну встретил, и все так и пошло. Ну вот. Ничего у него с ней не вышло, а как приплыл баркас, Иван ушел на этом баркасе вниз по реке. Так дальше ехал, опять торговал, помаленьку набирал меха`. В Николаевск привез целый мешок соболей, сбыл по сходной цене – он тогда с американцами выгодно сторговался, – набрал себе товару и сам, от купца отдельно, пошел по осени обратно. Как встал Амур, купил он себе нарту и пошел нартой на собаках. И вышла ему удача: по дороге опять наменял у гольдов меха. Ну, паря, все бы ничего, да за Горюном напали на него беглые солдаты – тогда их тут много из Николаевска удуло, – напали они на него и маленько не убили. Конечно, все меха отняли…
Замерзал он израненный. Наехали на него гольды, отвезли к себе в Бельго. Там его шаманка признала, взяла к себе. Они с отцом ходили за ним, лечили его своим средством. Ну вот, оздоровел он и грустит, взяла его тоска. Амурская тоска – это такая зараза, беда. Как возьмет – ни о чем думать не станешь, полезет тебе всякая блажь в башку, ну, морок – он и есть морок. Нищий он, нагой, Иван-то, куда пойдет? Дожил он до весны у гольдов. Лед пошел – плывут забайкальские земляки. Вышел он на берег. «Ну, Иван, – сказывают, – Анюша долго жить приказала. Ждала тебя, ждала – не дождалась». Анюша-то ушла из дому темной ночью на Шилку – да и в прорубь. Не захотела богатого казака… Сказывают, как Ванча наш услыхал это, так и заплакал. Шаманка-то его жалеет, гладит по лицу, а у него по скулам текут слезыньки.
Эх, Амур, Амур! Сколько через него беды!.. – вздохнул Кешка. – Иван-то и остался у гольдов, стал жить с шаманкой, как с женой, она свое шаманство кинула. Стали они зверя вместе промышлять. Жил он, как гольд, своих русских сторонился. Потом архирей приезжал, окрестил Ангу, велел им кочевать на Додьгу. Говорил Бердышову: «Отделяйся, живи сам по себе, заводи скот, хозяйство, а то огольдячишься. А мы тебе еще русских крестьян привезем, церковь на Додьге построим». Ну, однако, он уже теперь перекочевал, Ванча-то…
– Эх, паря, и баба у него, адали[16] малина, хоть и гольдячка, а красивая, – заключил Петрован рассказ Кешки. – Игривая, язва! Как взглянешь – зачумишься, – покосился он посоловевшими глазами на темно-русую и миловидную Наталью Кузнецову. – Купец Серебров какие деньги давал Ивану, чтобы привел ее на баркас.
– Не взял Иван, – заметил Кешка.
– Тут какую переселеночку дешевле сторговать можно, – продолжал Петрован.
Наталья поднялась и отошла от костра к шалашу. Крестьяне слушали Петрована молча и с явным неудовольствием.
– Баб-то нет на Амуре, не хватает. Привезут баржу с арестантками – так их солдаты разбирают, – продолжал казак. – А уж переселеночки-то другое дело… У нас на Шилке ли, на Среднем ли Амуре есть деревни, богатеют через баб, отстраиваются… Тракт-то идет зимний, господа едут, купцы…
– Я у вас в Забайкалье свадьбы видел, – заговорил Тимошка Силин, – так казаки калым за девок берут.
– Как же, это что казаки, что крестьяны – первая статья, – ответил Кешка. – У кого девок много, тот и богат. Замуж выдавать – с жениха калым.
– Это только разговор! – сказал Егор, не веривший, чтобы весь народ был такой. Ему казалось, что казачишки хвалятся зря.
– Другой-то муж после с нее весь калым выверстает, – усмехнулся Петрован. – К купцу ее сведет на проезжую… Вот тебе и вся недолга!
– Жену-то! – воскликнула Наталья.
– А кого же? Что ж на нее глядеть, – пьяно усмехнулся Петрован.
– Будет врать-то! – сказал ему Кешка.
– Такого-то окаянного мужика топором зарубить! – с чувством сказала Наталья.
– Пошто ты его рубить будешь? Он не кедра тебе. Или на Кару[17] захотела? Там тебя надзиратель не спросит, хочешь ты али нет спать с ним… – с обидой в голосе проговорил Петрован. – А муж-то для тебя же старается…
Петрован умолк, но в глаза никому не глядел.
Все молчали.
– Попутный потянул, однако, завтра будем на Додьге, – поднялся Кешка. – Пойти к себе, – зевнул он, – спать уж пора.
Вдали белели палатки, ветер доносил оттуда запах жареного мяса.
Казаки, распрощавшись с переселенцами, удалялись в отблесках костра.
– Накачало его в лодке-то, на земле не стоит, – кивнул Тереха Бормотов на захмелевшего, шатавшегося Петрована.
– Ну и Петрован!.. – вымолвила Наталья.
– Кешка-то поумней и поласковей его, – отозвался дед. – Вовремя его увел, а то твой-то чуть было не осерчал.
– Кабы не барин, я бы ему наляпал по бесстыжей-то роже, – сказал Егор, – знал бы, какие тут переселеночки…
День я му-учусь, ночь страда-аю и споко-о-ою не найду-у, —вдруг тонко и пронзительно запел где-то в темноте Кешка.
– Вот барин-то услышит, он те даст!.. – поднимаясь, добродушно вымолвил Кондрат и, сняв с сука просохший армяк, стал надевать его, осматриваясь, как в обновке.
Я не подлый, я не мерзкий, а раз-уд-далый ма-аладец! —еще тоньше Кешки подхватил Петрован.
– Тянут, как китайцы, – улыбнувшись, покачала головой Наталья, выглядывая из-под полога, где она укладывала ребятишек.
Перемокли, передрогли от амурцкого дождя-я-я, —вкладывая в песню и тоску и жалость, вместе нестройно проголосили казаки.
Отыш-шите мне милую, расскажите страсть ма-ю…
– Ну и жиганы!.. – засмеялся дед, хлопая себя ладонью по ляжкам.
Егор уж не сердился. «Жизнь их собачья! – подумал он. – На Каме тоже зимой тракт. До продажи жен там не доходили, но из-за денег много было греха, и разврат кое-где заводится от городской жизни, – люди идут на все, лишь бы нажиться. А тут, видно, нрав людской еще жестче».
Егор подумал, что старосел на Додьге – птица одного полета с этими казаками, надо будет с ним ухо держать востро. Тут он вспомнил оружейника Маркела Хабарова, который остался на устье Уссури. У того были другие разговоры и рассказы про другое…
Глава шестая
На другой день погода установилась. С утра дул попутный ветер, и плоты шли под парусами. К полудню ветер стих, но казаки ручались, что если навалиться на греби, то к вечеру караван достигнет Додьги.
Был жаркий, гнетущий день. Солнце нещадно палило гребцов, обжигая до пузырей их лица и руки. Зной перебелил плахи на плотах и так нагрел их, что они жгли голые ноги.
Жар навис над водой, не давая подняться прохладе. Река как бы обессилела и, подавленная, затихла. По ней, не мутя глади, плыли навстречу каравану травянистые густо-зеленые луга-острова. Высокий и строгий колосистый вейник[18], как рослая зеленая рожь, стоял над низкими глинистыми обрывами, и воды ясно, до единого колоса, отражали его прохладную тень.
Было непривычно тихо. Казалось, жар горячими волнами набегал на лица гребцов, словно в неподвижном воздухе бушевала невидимая буря. Еще жарче стало, когда казаки подвели караван под утесистый берег. Зной, отражаясь от накаленных скал, томил людей двойной силой.
– Экое пекло! – жаловался, обливаясь потом, сидевший у огромного весла, почерневший от жары Барабанов. – Сгоришь живьем…
– Нырни в воду – полегчает! – шутил Кешка.
С травянистых островов на плоты налетело множество гнуса. Зудели комары, носились черные мушки, поблескивавшие слепни как бы неподвижно висели над плотами, намечая себе жертвы. Колючие усатые жучки больно ударялись с разлета в лица гребцов, гнус изъедал босые ноги, впивался в старые расчесы. Мошка роями вилась около коротких, севших от стирок порток.
Время от времени Егор, бросив весло, хлопал себя ладонью по голым потным ногам, оставляя багрово-грязные потеки.
Мошки кругом было великое множество. В жару она стояла над плотами черной пылью, а к вечеру над протоками меж лугов слеталась зеленым туманом, на который глядеть было тошно. В зной она не жалила так жестоко, как слепни, но зато набивалась в уши, в рот, в глаза. Едва же подымалась вечерняя сырость, как мошка с жадностью изъедала на людях всякое неприкрытое место.
Чтобы спастись от гнуса, обматывали лица и головы тряпьем и платками. Дети укрывались под обширными пологами. На всех плотах дымились костры-дымокуры, сложенные из гнилушек. Слабая синь расстилалась над рекой от каравана.