Козлова сняла шубу вместе с плечиками и понесла в комнату. Мех шершаво мазнул по кисти, и она почувствовала какую-то тревогу, невесть с чем связанную. Пока вешала шубу в шкаф, мозг сам по себе успел секундно перебрать жизнь прошлой недели, а может быть, и месяца. Но там ничего тревожного не было. Тогда она еще раз, уже нарочно, провела ладонью по меху, а потом кистью, где кожа была нежней: мягкие завитки. Конечно, мягкие, – не могли же они стать жестче от взгляда этой дамы…
Козлова сдернула шубу с вешалки, подбежала к выключателю и зажгла люстру, потом бросилась к торшеру и уж затем к настольной лампе. На это обилие светильников мех отозвался едва уловимым синтетическим блеском. Козлова почему-то испугалась. Она смотрела на мех, как смотрят на пятна человеческой крови или перевернутый автомобиль…
Шуба была не ее.
Из дневника следователя. Говорят, что пришла весна. Где-то припекает солнце. Где-то зацветают сады. Уже не где-то, а у нас под городом вылезла травка. Невесть откуда взявшиеся птицы устраивают по утрам на балконе радостный гомон. Вчера Лида принесла подснежники, купила у метро: вялые цветики, какие-то испуганные городом и шумом. Весна все-таки пришла.
И я ее ощутил – правой ногой: прохудившийся ботинок сильно пропускает талую воду. Лида дважды доставала из шкафа новые ботинки, но я их вроде бы забываю надеть. Якобы. Ухожу в старых. Сразу и сам не мог понять, почему так делаю. А вот почему: когда прихожу домой, снимаю ботинок и вешаю мокрый носок на паровую батарею (Лида его тут же хватает и несет стирать), то мне кажется, что я пришел из леса, снял сапоги и повесил на печку мокрые портянки… Я, заточенный цивилизацией в каменный мешок города, подсознательно держу связь с природой через этот самый худой ботинок – хоть так.
Я вырос среди лесов. Молодость провел в степях. Теперь у меня квартира, автобус, улица, кабинет… А человек утром должен выходить в поле, в степь, в лес… К солнцу, к травам, к птицам, к ветру. Мир ему должен открываться утром, и весь, целиком, до горизонта. Все остальное – противоестественно.
Лида грозится спустить ботинки в мусоропровод.
Еще вчера Рябинин думал о весне. Она словно притаилась в том маленьком парке, который он пересекал дважды в день, и ждала какого-то особого сигнала, одной ей известного. Еще вчера там из голой земли торчали голые прутья, как пучки обрезанной проволоки. Мокрые березы сочились водой, на сжавшихся почках висели крупные капли, готовые упасть от громкого слова. Да еще вчера Рябинин с любопытством глядел на купленные подснежники – наступила-таки весна!
А сегодня утром он вошел в парк и приостановился. Не было проволочных прутьев и сочившихся берез, не было мокрой земли и жижицы луж… Вместо парка расцвел белый сад. Чистый и холодный воздух прочертили пушистые линии бывших прутьев. Засахаренные ветки повисли пышными букетами. Там, где стояла ель, теперь высилась чудо-пирамида из белоснежных лап. Толстая осина замерла белотелой царицей. Липа – кажется, липа – стала алюминиевой пальмой. А вместо луж там и сям сверкали фольговые озерца, игравшие солнечными зайчиками с синим небом.
И Рябинину захотелось сделать то, что иногда хочется сделать в старинном соборе, роскошном музее или полированной квартире: обувь, что ли, снять или поклониться.
Он шел медленно, рискуя опоздать к допросу. Нужно позвонить Лиде, чтобы после работы заскочила в этот парк. Но ведь после работы иней растает и деревья опять осклизнут и почернеют.
Он допрашивал, говорил с людьми, писал бумаги, звонил по телефону, и ему все казалось, что сегодня он где-то был еще, кроме работы: в кино, в театре или в музее. Но он нигде не был, кроме парка, схваченного веселым весенним морозцем.
После обеда в кабинет не спеша, с незажженной сигаретой, вошел прокурор, показывая ею, что забрел просто так, покурить. Но у прокурора, даже забредшего покурить, всегда наготове прокурорский вопрос:
– Сергей Георгиевич, как поживает матерьяльчик о мошеннице?
– Почти всех опросил, но поступило новое заявление о краже каракулевой шубы. Нужно возбуждать уголовное дело и производить опознание.
– Сначала опросите заявительницу.
Прокурор зажег сигарету и сел перед столом на место для вызванных. Теперь он мог поговорить о том о сем. Рябинина это слегка раздражало: соблюдать какие-то ранги, когда по-товарищески заходишь к подчиненному. Сейчас мошенница его не интересовала: ведь не спросил ни про состав преступления, ни про доказательства.
– Вы по делу? – нелюбезно поинтересовался Рябинин.
– Да нет, на перекур, – ответил Беспалов так добродушно, что Рябинин пожалел о своем нарочитом вопросе: трудно представить, чтобы предыдущий прокурор района зашел бы к следователю покурить.
Юрий Артемьевич дымил молча, как бы подтверждая, что зашел ради перекура. Он следил за своим дымом, который завесой плыл на следователя. Когда эта завеса коснулась лица и Рябинин поморщился, Беспалов спросил, словно только что вспомнил:
– Сергей Георгиевич, вы как-то обронили о поисках смысла жизни…
Рябинин молчал, уткнувшись в попавшуюся бумажку, которых на столе было как листьев под осенним деревом.
Верно, он обронил, но потому говорить и не стоило, что лишь обронил. Мало ли чего мы роняем? Не стоило говорить и потому, что Рябинин еще плохо знал прокурора, – тот работал всего год. Вернее, он его знал, но не настолько, чтобы говорить о смысле жизни. От любопытства ли спрашивал, серьезно ли интересовался, или сам неразрешимо носил в себе этот смысл?.. А может, ради красного словечка, припася его для совещания районных прокуроров: товарищи, представляете каково мне работать, если мои следователи ищут смысл жизни…
– А вы разве не ищете? – как можно наивнее спросил Рябинин.
– Не знаю, – не удивился Беспалов вопросу.
– Как не знаете?
– Ведь не думаешь: поищу-ка я до обеда смысл в своей жизни.
– Верно, – согласился Рябинин, отпускаемый всеми подозрениями.
– И почему русский человек любит самые загогулистые думы? – медленно сказал прокурор вроде бы самому себе.
– Без этих дум человек гибнет, Юрий Артемьевич.
– Человек гибнет без хлеба, – усмехнулся Беспалов.
– Без хлеба гибнет тело.
– А пищи для души теперь хватает. Средства массовой информации любую душу ублажат.
Сигарета потухла. Рябинин хотел сказать, что она потухла, но прокурорские слова об информации и душе странно задели его какой-то несочетаемостью. Он всегда удивлялся…
Рябинин всегда удивлялся мыслям, мелькавшим вроде бы не в мозгу, а где-то глубже, когда думалось уже не словами, а какими-то блоками, в которых слились и те же слова, и целые образы, и четкие догадки, и еще что-то неясное, но очень верное; все это успевало в мгновение соединиться, поменяться местами и рассыпаться, и все-таки оставить в сознании мысль иногда ясновидящую, чаще неправильную, или оставить смутное ощущение, которое зачастую дороже мысли. Или ничего не оставить, прожив миг и для мига. Вот и теперь промелькнуло, исчезая…
…Информация и душа. Как деньги и любовь. Почему? Душе плевать на информацию. Информация для ума. Что же для души?..
Промелькнуло. Но осталась другая мысль, вызревшая на страницах его дневника:
– Человек, живущий без смысла, должен бы сразу умереть. Не от старости, не от болезней, не в автомобильной катастрофе, не в самоубийстве… Должен просто умереть, тихо и безболезненно, как отмереть.
– От чего умереть-то?
– От бессмысленности своего существования.
– Тогда знаете сколько бы людей отмерло? – опять усмехнулся прокурор, и опять усмехнулся к месту, потому что Рябинин ничего не мог передать сверх мысли, сухой, как прутик. А в дневнике ведь было убедительно.
– Но жизнь без смысла – для чего она?
– Сергей Георгиевич, – оживился вдруг Беспалов, заметил погасшую сигарету и зажег ее. – Вы детство помните?
– Угу, – буркнул Рябинин, еще не зная, куда повернет прокурор.
– Думаю, в детстве вы и не подозревали о смысле жизни. Ели мороженое, бегали в кино, читали книжки… Чудесное время! Хоть и бессмысленное. А?
– Нет, осмысленное. Каждый ребенок знает смысл своей жизни и думает о нем чаще, чем принято считать.
– Какой же?
– Стать взрослым.
Прокурор схватил подбородок и затеребил его, уставившись на следователя отрешенным взглядом. Бедная сигарета опять тухла, тесемочка дыма тоньшала на глазах. Бедная сигарета не догадывалась, что гореть ей не обязательно и ее чахлый дымок лишь повод, без которого прокурор стеснялся зайти к подчиненному. Зашел покурить – каждому понятно. А зашел поговорить… О чем? Уж не ищет ли смысл жизни? Уж не тот ли самый, который искали старомодные литературные герои, а теперь его искать так же смешно, как ездить в карете?
– Юрий Артемьевич, да неужели вы оправдываете животное существование? – удивился Рябинин.
– Не оправдываю, а размышляю об этом вместе с вами, – ответил прокурор.
Из дневника следователя. А может быть, Юрий Артемьевич и прав? Может, весь смысл жизни остался там, в детстве?
Бывало, выскочишь из дому, на траву, на воду, на ветер, на простор… Боже, какая свобода – сейчас взмахнешь руками и полетишь. Нет ни мыслей, ни забот. Ничего о жизни не знаешь и знать не хочешь. Ничего не понимаешь, но все чувствуешь – телом, каждой клеткой. Живешь, да так живешь, как больше никогда жить не будешь. Как жеребенок или как воробей. Как уготовила нам природа. Естественно. Вот-вот, естественно! Ведь так живут дети, животные, птицы. Так живут травы, деревья, цветы… Может, настоящая жизнь – это жизнь естественная?
Не потому ли…
Берем рюкзаки и уходим в лес и в горы. Отправляемся плавать на кораблях, лодках, плотах… Любим зверей. Смотрим на парящих птиц, набирая в грудь воздух и неосознанно шевеля лопатками. И грустим, вспоминая детство, грустим самой сильной грустью.
Не потому ли, что тоскуем об истинной и утерянной жизни – естественной?
В еще не подсохшем скверике, который люди обходили панелями, сидела женщина и бессмысленно перекладывала старомодную сумочку с колена на колено. На вид ей казалось за пятьдесят, но, присмотревшись, можно было остановиться на сорока с небольшим. От ее лица, от фигуры, старавшейся выглядеть незаметнее, шла почти ощутимая усталость. Женщина кого-то ждала, и тот, кого она ждала, был для нее очень важен, – сумочка выдавала напряжение.
Иногда сквер пересекали прохожие. Мужчина в резиновых сапогах, с рюкзаком и собакой. Ребята пробежали, норовя обрызгать друг друга. Мама проехала с коляской… Но женщина ждала не их, посматривая на вход, зажатый меж трансформаторной будкой и старым тополем.
Она сидела уже около часа, терпеливо двигая сумочку. И когда в сквер вошла дама в белом пальто и безмерной бордовой шляпе, женщина надела сумочку на кисть руки, как на крюк, встала, поправила платок и пошла наперерез даме. Та двигалась медленно, минуя лужи, словно переплывая их под бордовым парусом. Женщина приблизилась к ней и как-то засеменила, не зная, с какой стороны лучше подойти. Да и лужи мешали.
У детской песочницы, где посуше, женщина перебросила сумочку из руки в руку, забежала чуть вперед и голосом, каким в магазинах старушки просят «доченек» взвесить нежирной колбасы, заговорила:
– Аделаида Сергеевна, Сидоркина я… Вчера по телефону к вам обращалась. Вы сказали, что пойдете сквером. Вот и дождалась, слава богу…
– В чем дело? – без интереса спросила дама, не сбавляя шага.
– Старшая дочка замуж выходит. Сами понимаете, хочется по-человечески. Подарок бы какой поднести… Родители жениха холодильник справили, просторный, с лампочкой внутри…
– Ну и что? – перебила дама.
– Аделаида Сергеевна, моя Верка-то, невеста, второй год мечтает об этой… из гарнитура «Руслан и Людмила»… Красный диван без спинки и без валиков…
– Тахта, что ли?
– Ага, тахта. Вот подарить бы на свадьбу…
– Дарите.
– Так не продают отдельно! Бери весь гарнитур, да и тот по записи. Оно и верно, натуральные Руслан с Людмилой, а не гарнитур.
– От меня-то что нужно?
Аделаида Сергеевна остановилась. Сквер кончился, дальше толпой струилась улица, а предстоящий разговор больше годился для тихого места.
– Тахту бы мне красную приобресть…
– Берите весь гарнитур.
– Так ведь денег-то где взять? Не по карману. Семья большая, а мой петушок…
– Какой петушок?
– Ну, муженек… Он льет в горло, как из бидона.
Аделаида Сергеевна окинула женщину прицельным взглядом. Синее, незаметное пальто – такие продаются в магазине уцененных товаров. Свалявшийся платок. Ношеные сапожки, видимо, с чужой ноги, скорее всего, с Веркиной. Сумочка, видимо, тоже дочкина.
– Перед женихом-то без приданого стыдно. – Женщина поежилась от стыда ли перед женихом, от ее ли взгляда…
– Сколько у вас детей?
– Трое малолетних да Верка.
– Что ж ты, милочка, не можешь подарить дочке на свадьбу тахту, а устраиваешь демографический взрыв, а?
– Как? – переспросила Сидоркина, не поняв, какие взрывы она устраивает.
– К чему, говорю, голь-шмоль разводишь?
Теперь Сидоркина поняла. Ее широкий нос дрогнул, словно она хотела фыркнуть, и эта дрожь побежала куда-то к сухим скулам и бледным губам. Она поняла. Сказали бы ей про голь-шмоль в магазине или на рынке… Но тут она была просительницей.
– Хочется подарить на свадьбу ейную мечту…
– Милочка, насчет ейной мечты обращайся в магазин.
Сидоркина молча опустила руку, и ее сумка коснулась мокрой земли. И стало заметнее, что сумка чужая и ходить с ней она не привыкла…
– Мне говорили, что вы все можете…
Аделаида Сергеевна расстегнула пальто, обдав просительницу крепким запахом духов, поправила воротничок платья и спросила:
– Кто говорил?
– Люди.
Теперь Сидоркина могла уйти, но она медлила, следя за пальцами Аделаиды Сергеевны, меж которых струился шарфик из мягкой ткани, похожей на мех. Этот шарфик был длинным, видимо, до колен, и струился бесконечным ручейком.
– Сколько стоит тахта?
– Она же отдельно не продается. Я вот приготовила…
– Сколько?
Сидоркина метнулась рукой в карман, но, вспомнив про сумку, нашарила там приготовленную сумму.
– Сто пятьдесят. Весь гарнитур стоит шестьсот сорок.
Аделаида Сергеевна взяла деньги, опустила их в широкий карман своего пальто и томно сказала:
– Что я вам – депутат? Позвоните завтра…
Директор специализированного мебельного магазина «Дуб» отвинтил крышку термоса, налил в нее кофе и выпил залпом, обжигаясь. Таких крышечек – по семьдесят пять граммов – в термосе содержалось ровно шесть. Теперь осталось пять. Он их выпьет через равные отрезки времени, чтобы хватило на весь день. Кофе успокаивал.
Директор придвинул было учебник чешского языка, но в дверь негромко и уверенно постучали. Он не успел ничего ответить, как увидел перед собой бордовую шляпу, белое элегантное пальто и лицо женщины с такими же яркими губами, как и шляпа.
– Гражданка, по всем вопросам обращайтесь…
– Я не по всем вопросам, – перебила она, степенно опустилась в маленькое кресло перед столом и добавила, улыбнувшись: – По вопросам, но не по всем.
– Вы откуда? – мягче спросил он.
– Из самой авторитетной организации – из народа.
– Ясно, – буркнул директор. – И что вам нужно?
Она достала из пальто зажигалку, пачку импортных сигарет и не спеша закурила, пустив дым в телефонный аппарат. Директор ждал, успев отметить, что у нее нет дамской сумочки, столь любимой женщинами.
– Товарищ директор, не считаете ли вы, что насаждаете мещанство, торгуя полированными гарнитурами?
– Вы из газеты?
– Например, зачем молодому человеку гарнитур «Руслан и Людмила»?
– Вы социолог?
– Мне нужна тахта.
– Какая тахта?
– Из гарнитура «Руслан и Людмила».
Директор глянул на термос – ему захотелось глотнуть внеочередной стаканчик. Эта дама не представляла никакой организации, кроме самой себя, но сама она – директор видел – могла вполне заменить могучую организацию. Ему предстояла поездка в трест к управляющему, предстояла встреча с чешскими мебельщиками и еще куча дел в самом магазине, который простер свои стеклянные витрины на весь квартал. Поэтому директор хотел расстаться с ней, как можно меньше затратив своих нервных клеток.
– Разве вы не знаете правил торговли? – вежливо спросил он.
– Я не точно выразилась: тахта нужна не мне, а молодоженам. Я, так сказать, делегирована свадебным коллективом.
– Гарнитуры «Руслан и Людмила» продаются в порядке списочной очереди.
– Жених приехал с крупной дальневосточной стройки, передовик, член сборной, награжден медалью «За спасение утопающего».
– Я не могу нарушать порядок.
– Невеста работает на фабрике. Наткала столько штапеля, что его хватит протянуть до Луны и обратно. Неужели они не заслужили красивой тахты?
– Гарнитуры мы не дробим.
– Кроме того… Между нами, конечно… Невеста беременна.
– Гражданка, – уже тихо, чтобы не повышать голос, сказал директор, – я говорю, а вы меня не понимаете: на эти гарнитуры очередь, и мы их не дробим.
– Я вам не сказала главного… Жених забирает невесту, а вернее, уже муж забирает жену и уезжает на свою крупную дальневосточную стройку. Им некогда стоять в очереди. Неужели наш город не может сделать молодоженам за их деньги скромный подарок?
Директор понял: оттого, что он не повышает голос, не возмущается и не спорит, его нервным клеткам не легче. Может быть, даже и тяжелее. В то же время он был уверен, что дама в белом пальто и бордовой шляпе за эти пятнадцать минут не потеряла ни одной нервной клетки.
– Меня зовут Аделаида Сергеевна, – вдруг представилась она и сделала движение, которое означало, что она хочет снять пальто.
– Хорошо! – Директор схватил термос. – В порядке исключения берите гарнитур без очереди.
– Но мне тахта…
– Не дробим! – крикнул он так сильно, что крышка термоса по-хрустальному дзинькнула. – Шестьсот рублей в кассу.
– Бог с вами, – обиделась Аделаида Сергеевна, вставая. – Но хочу дать вам совет: начните курить. Удобнее взять сигарету, чем цедить кофе в крышечку…
Из дневника следователя. Можно работе отдать все: ум, способности, силы, годы… Потом эту работу вспоминать с удовольствием, как честно деланную. Но если от нее не защемит в груди – это была не твоя работа, потому что твоя работа та, которой ты отдаешь сердце.
Так вот оно у меня щемит, лишь стоит представить себя без следственной работы. Как не вспомнить Юрия Артемьевича…
Отгудевший пылесос стоял посреди комнаты, остывая теплыми боками. Чуть влажная тряпка уже объездила все доступные поверхности и теперь легла на последнюю – на блестящий кусок стола величиной с газету. Навалы и завалы ползли на эту уцелевшую плоскость, как бурелом. Лида бросила тряпку и взялась за бумаги с тихой и ожидаемой радостью…
Она любила разбирать его стол. В этих стопках, пачках и охапках пряталась тайна мужской работы. Да нет, не пряталась – Сергей от нее и вздоха не скрывал. В этом навале была вся его жизнь. Что она болтает? Какая «вся жизнь»? Разумеется, он любит свою работу, но «вся жизнь»… О, вся жизнь, вся жизнь… Вся квартира, вся одежда, вся зарплата… В конце концов, вся земля, потому что ее, матушку, измерили вдоль и поперек. Ну а чем измерить жизнь? Всю. Работой?
Лида оттолкнулась от стола и легким бегущим шагом скользнула в переднюю – на свидание с собой.
В большом зеркале, обрамленном старинной рамой с инкрустацией, взметнулся ворох прически. Узкое лицо с вечно яркими губами, словно она их ежеминутно подкрашивала. А волосы светлые, но с медным отливом, вернее с морковным, нет, с апельсиновым – далекий свет неяркого апельсина. Скулы видны, нежные скулки. А волосы стянуты зеленой лентой; ведь никого нет, а лента зеленая, так идущая к далекому отсвету неяркого апельсина. Шея, как у статуэточной Нефертити. А волосы, туго стянутые лентой, все-таки привстали, будто задымились. Грудь… Нельзя о себе так сладко думать.
Боже, вся жизнь! А любовь? Да разве жизнь начинается не с любви? Да разве жизнь кончается не любовью? Ведь если не любить, то что остается – работать? Конечно, Сергей обожает свою уголовщину, но там любовь иная, простенькая, и существует она для другой любви, необычайной и возвышенной, их любви. И она ведь любит свою минералогию, но тоже для их любви.
Лида отпрянула от зеркала, удивленная тайной связью минералогии с любовью к Сергею. Да нет же, она бы работала и без Сергея. И он работал бы без нее. Работать друг без друга они смогли бы. А вот жить…
Она вернулась к столу и зашелестела бумагами. Иногда ее руки утихали, наткнувшись на что-нибудь интересное. Если бы Сергей разрешил, она бы навела здесь ту чистоту, которая лежала на всей квартире. Но он дрожал за каждую бумажку, за каждое начертанное слово. Вот что это?..
Серый клочок, сложенный вчетверо, потертый на сгибах. Видимо, месяц носил в кармане. А ведь есть записная книжка. Его и не разлепить. Написано второпях. «Вывезенный на место происшествия, обвиняемый вспомнит подробностей больше, чем во время допроса». Правильно, в магазине всегда купишь больше, чем намереваешься.
Фотография какого-то прибора. Длинный металлический колышек, мягкий шланг, цилиндр со шкалой. Немного похож на геофизический эманометр. На обратной стороне написано, как он называется. Боже, трупоискатель…
Видимо, письмо. Вот и конверт. «Следователь Рябинин! Протоколы без ошибочек, статейка мне пришита, и сам я жмурюсь в дружном коллективе на свежем воздухе. Только и следователи фуфло выдают. На шмоне в моей хате в чайничек-то не заглянули, поэтому тысчонка хрустиков моя. Выйду – мне на душевный кайф. С приветом граф О. де Колон». Дурак, а не граф. Ничему не научился. Хрустики – это деньги. А Сережа-то мог проворонить. В чайник не заглянул… Да ему на кухне обеда не найти. Как он проводит эти обыски?..
Карточка вроде библиографической. «Чтобы узнать истину, надо выдумать миллион заблуждений. Оскар Уайльд». Интересно, какие же ты, Сережа, выдумал заблуждения?
«Следственная практика», а на полях записан какой-то разговор: «У него есть подлинные картины художников-классиков. – Откуда же? – От деда остались. – И много? – Много. Он музей обокрал». Наверное, из протокола допроса. Глупый, все записывает. Его дневник… О, его священный дневник! Не спрятан и не скрыт. Пожалуй, Сереже нравилось, когда она заглядывала сюда, в эти запретные страницы, исписанные крупным почерком с разномерными буквами. Но зачем они, эти тайные страницы? Ведь известно, что заводят их от одиночества. Неужели ему легче довериться чистой бумаге, чем ей? Его священный дневник. Она бы выбросила эту толстую, уже не первую тетрадку, сожгла бы, изодрала и располосовала…
Ей показалось, что горячая волна плеснула в лицо раньше, чем глаза увидели чистый лист с крупными буквами: «Лидок, клади все на старые места. В этом беспорядке есть свой порядок». Как подсмотрел. Она даже испугалась. Дурачина. Пусть сам убирает. Вот только уложит эту пачку, из которой торчит синий клочок…
Лист был разорван по написанному – разномерные фиолетовые буквы на синей бумаге. Лида прочла то, что осталось: «…в беде, или любить издалека». Она бы смахнула этот обрывок в мусор. Нет, она бы положила его в стопку таких же растерзанных бумаг. Но его рука написала «любить», его рука написала такие слова, которые, оторвавшись от других слов, имели какой-то скрытый и притягательный смысл.
Лида принялась искать начало. Выбросить он не мог. Бумага заметная, яркая…
Она синела под кастетом. Лида высвободила ее, приложив к своей. Оборванные края сомкнулись, и сомкнулись в единую мысль слова: «С любимой женщиной надо или сидеть в окопах, или встречаться изредка. Или быть в беде, или любить издалека. Да?»
Лида удивленно смотрела на синюю бумагу. Его рука, его слова, его стиль… Но мысль не его. Чужие это рассуждения, подслушанные. Может быть, вычитанные. У того же Оскара Уайльда. «…Или быть в беде, или любить издалека». Или в этих, в окопах. Конечно, Уайльд. А были при Уайльде окопы-то?.. Да? Но у них нет беды. Они не сидят в окопах. Что ж им встречаться изредка? Любить издалека? Да? Она ему сейчас позвонит. Нет, она посмотрит дневник…
Тонкие руки метнулись к пухлой тетради, похожей на амбарную книгу. Записи, записи… Без дат, без названий. Самая последняя: «Так вот оно у меня щемит, лишь стоит представить себя без следственной работы». Кто, что щемит? Лида глянула выше. «Но если от нее не защемит в груди – это была не твоя работа, потому что твоя работа та, которой ты отдаешь сердце». Да?
Вот как… У него щемит сердце, стоит ему представить себя без следственной работы. А ее… А разве сердце не щемит, стоит ему представить ее, Лиду? А представить Иринку?
Она залистала дневник так стремительно, словно хотела вырвать страницы и взвить их под потолок. Она неслась по записям, не вникая ни в смысл, ни в почерк, – искала слова «любовь», «Иринка», «Лида»… Они должны быть, стоит лишь всмотреться в эти абзацы про следствие, про психологию, про уголовников. Но ее глаза, снедаемые каким-то торопливым жаром, который ошалело горел в ней, не могли задержаться на строчках…