Папенька и брат Johann приехали в город, и мы вместе пошли бросить Los[12], кому быть Soldat и кому не быть Soldat. Johann вытащил дурной нумеро – он должен быть Soldat, я вытащил хороший нумеро – я не должен быть Soldat. И папенька сказал: «У меня был один сын, и с тем я должен расстаться! Ich hatte einen einzigen Sohn und von diesem muss ich mich trennen!»
Я взял его за руку и сказал: «Зачем вы сказали так, папенька? Пойдёмте со мной, я вам скажу что-нибудь». И папенька пошёл. Папенька пошёл, и мы сели в трактир за маленький столик. «Дайте нам пару Bierkrug[13]», – я сказал, и нам принесли. Мы выпили по стаканчик, и брат Johann тоже выпил.
– Папенька! – я сказал, – не говорите так, что «у вас был один сын, и вы с тем должны расстаться», у меня сердце хочет выпрыгнуть, когда я этого слышу. Брат Johann не будет служить – я буду Soldat!.. Карл здесь никому не нужен, и Карл будет Soldat.
– Вы честный человек, Карл Иваныч! – сказал мне папенька и поцеловал меня. – Du bist ein braver Bursche! – sagte mir mein Vater und küsste mich.
И я был Soldat!»
Глава IX
Продолжение предыдущей
«Тогда было страшное время, Николенька, – продолжал Карл Иваныч, – тогда был Наполеон[14]. Он хотел завоевать Германию, и мы защищали своё отечество до последней капли крови! und wir verteidigten unser Vaterland bis auf den letzten Tropfen Blut!
Я был под Ульм, я был под Аустерлиц! я был под Ваграм! ich war bei Wagram!»
– Неужели вы тоже воевали? – спросил я, с удивлением глядя на него. – Неужели вы тоже убивали людей?
Карл Иваныч тотчас же успокоил меня на этот счёт.
«Один раз французский Grenadir отстал от своих и упал на дороге. Я прибежал с ружьём и хотел проколоть его, aber der Franzose warf sein Gewehr und rief pardon[15], и я пустил его!
Под Ваграм Наполеон загнал нас на остров и окружил так, что никуда не было спасенья. Трое суток у нас не было провианта, и мы стояли в воде по коленки. Злодей Наполеон не брал и не пускал нас! und der Bösewicht Napoleon wollte uns nicht gefangen nehmen und auch nicht freilassen!
На четвёртые сутки нас, слава богу, взяли в плен и отвели в крепость. На мне был синий панталон, мундир из хорошего сукна, пятнадцать талеров денег и серебряные часы – подарок моего папеньки. Французский Soldat всё взял у меня. На моё счастье, у меня было три червонца, которые маменька зашила мне под фуфайку. Их никто не нашёл!
В крепости я не хотел долго оставаться и решился бежать. Один раз, в большой праздник, я сказал сержанту, который смотрел за нами: «Господин сержант, нынче большой праздник, я хочу вспомнить его. Принесите, пожалуйста, две бутылочки мадер, и мы вместе выпьем её». И сержант сказал: «Хорошо». Когда сержант принёс мадер и мы выпили по рюмочке, я взял его за руку и сказал: «Господин сержант, может быть, у вас есть отец и мать?..» Он сказал: «Есть, господин Мауер…» – «Мой отец и мать, – я сказал, – восемь лет не видали меня и не знают, жив ли я, или кости мои давно лежат в сырой земле. О господин сержант! у меня есть два червонца, которые были под моей фуфайкой, возьмите их и пустите меня. Будьте моим благодетелем, и моя маменька всю жизнь будет молить за вас всемогущего бога».
Сержант выпил рюмочку мадеры и сказал: «Господин Мауер, я очень люблю и жалею вас, но вы пленный, а я Soldat!» Я пожал его за руку и сказал: «Господин сержант!» Ich drückte ihm die Hand und sagte: «Herr Sergeant!»
И сержант сказал: «Вы бедный человек, и я не возьму ваши деньги, но помогу вам. Когда я пойду спать, купите ведро водки солдатам, и они будут спать. Я не буду смотреть на вас».
Он был добрый человек. Я купил ведро водки, и когда Soldat были пьяны, я надел сапоги, старый шинель и потихонько вышел за дверь. Я пошёл на вал и хотел прыгнуть, но там была вода, и я не хотел спортить последнее платье: я пошёл в ворота.
Часовой ходил с ружьём auf und ab[16] и смотрел на меня. «Qui vive?» – sagte er auf einmal[17], и я молчал. «Qui vive?» – sagte er zum zweiten Mai[18], и я молчал. «Qui vive?» – sagte er zum dritten Mai[19], и я бегал. Я пригнул в вода, влезал на другой сторона и пустил. Ich sprang in’s Wasser, kletterte auf die andere Seite und machte mich aus dem Staube.
Целую ночь я бежал по дороге, но когда рассвело, я боялся, чтобы меня не узнали, и спрятался в высокую рожь. Там я стал на коленки, сложил руки, поблагодарил отца небесного за своё спасение и с покойным чувством заснул. Ich dankte dem allmächtigen Gott für Seine Barmherzigkeit und mit beruhigtem Gefühl schlief ich ein.
Я проснулся вечером и пошёл дальше. Вдруг большая немецкая фура в две вороные лошади догнала меня. В фуре сидел хорошо одетый человек, курил трубочку и смотрел на меня. Я пошёл потихоньку, чтобы фура обогнала меня, но я шёл потихоньку, и фура ехала потихоньку, и человек смотрел на меня; я шёл поскорее, и фура ехала поскорее, и человек смотрел на меня. Я сел на дороге; человек остановил своих лошадей и смотрел на меня. «Молодой человек, – он сказал, – куда вы идёте так поздно?» Я сказал: «Я иду в Франкфурт». – «Садитесь в мою фуру, место есть, и я довезу вас… Отчего у вас ничего нет с собой, борода ваша не брита и платье ваше в грязи?» – сказал он мне, когда я сел с ним. «Я бедный человек, – я сказал, – хочу наняться где-нибудь на фабрик; а платье моё в грязи оттого, что я упал на дороге». – «Вы говорите неправду, молодой человек, – сказал он, – по дороге теперь сухо».
И я молчал.
– Скажите мне всю правду, – сказал мне добрый человек, – кто вы и откуда идёте? лицо ваше мне понравилось, и ежели вы честный человек, я помогу вам.
И я всё сказал ему. Он сказал: «Хорошо, молодой человек, поедемте на мою канатную фабрик. Я дам вам работу, платье, деньги, и вы будете жить у меня».
И я сказал: «Хорошо».
Мы приехали на канатную фабрику, и добрый человек сказал своей жене: «Вот молодой человек, который сражался за своё отечество и бежал из плена; у него нет ни дома, ни платья, ни хлеба. Он будет жить у меня. Дайте ему чистое бельё и покормите его».
Я полтора года жил на канатной фабрике, и мой хозяин так полюбил меня, что не хотел пустить. И мне было хорошо. Я был тогда красивый мужчина, я был молодой, высокий рост, голубые глаза, римский нос… и Madame L… (я не могу сказать её имени), жена моего хозяина, была молоденькая, хорошенькая дама. И она полюбила меня.
Когда она видела меня, она сказала: «Господин Мауер, как вас зовёт ваша маменька?» Я сказал: «Karlchen».
И она сказала: «Karlchen! сядьте подле меня».
Я сел подле ней, и она сказала: «Karlchen! поцелуйте меня».
Я его поцеловал, и он сказал: «Karlchen! я так люблю вас, что не могу больше терпеть», – и он весь задрожал».
Тут Карл Иваныч сделал продолжительную паузу и, закатив свои добрые голубые глаза, слегка покачивая головой, принялся улыбаться так, как улыбаются люди под влиянием приятных воспоминаний.
«Да, – начал он опять, поправляясь в кресле и запахивая свой халат, – много я испытал и хорошего и дурного в своей жизни; но вот мой свидетель, – сказал он, указывая на шитый по канве образок спасителя, висевший над его кроватью, – никто не может сказать, чтоб Карл Иваныч был нечестный человек! Я не хотел чёрной неблагодарностью платить за добро, которое мне сделал господин L… и решился бежать от него. Вечерком, когда все шли спать, я написал письмо своему хозяину и положил его на столе в своей комнате, взял своё платье, три талер денег и потихоньку вышел на улицу. Никто не видал меня, и я пошёл по дороге».
Глава X
Продолжение
«Я девять лет не видал своей маменьки и не знал, жива ли она, или кости её лежат уже в сырой земле. Я пошёл в своё отечество. Когда я пришёл в город, я спрашивал, где живёт Густав Мауер, который был арендатором у графа Зомерблат? И мне сказали: «Граф Зомерблат умер, и Густав Мауер живёт теперь в большой улице и держит лавку ликёр». Я надел свой новый жилет, хороший сюртук – подарок фабриканта, хорошенько причесал волосы и пошёл в ликёрную лавку моего папеньки. Сестра Mariechen сидела в лавочке и спросила, что мне нужно? Я сказал: «Можно выпить рюмочку ликёр?» – и она сказала: «Vater! Молодой человек просит рюмочку ликёр». И папенька сказал: «Подай молодому человеку рюмочку ликёр». Я сел подле столика, пил свою рюмочку ликёр, курил трубочку и смотрел на папеньку, Mariechen и Johann, который тоже вошёл в лавку. Между разговором папенька сказал мне: «Вы, верно, знаете, молодой человек, где стоит теперь наше арме». Я сказал: «Я сам иду из арме, и она стоит подле Wien». – «Наш сын, – сказал папенька, – был Soldat, и вот девять лет он не писал нам, и мы не знаем, жив он или умер. Моя жена всегда плачет об нём…» Я курил свою трубочку и сказал: «Как звали вашего сына и где он служил? может быть, я знаю его…» – «Его звали Карл Мауер, и он служил в австрийских егерях», – сказал мой папенька. «Он высокий ростом и красивый мужчина, как вы», – сказала сестра Mariechen. Я сказал: «Я знаю вашего Karl». – «Amalia! – sagte auf einmal mein Vater[20], – подите сюда, здесь есть молодой человек, он знает нашего Karl». И моё милы маменька выходит из задня дверью. Я сейчас узнал его. «Вы знаете наша Karl», – он сказал, посмотрил на мене и, весь бледны, за…дро…жал!.. «Да, я видел его», – я сказал и не смел поднять глаза на неё; сердце у меня пригнуть хотело. «Karl мой жив! – сказала маменька. – Слава богу! Где он, мой милый Karl? Я бы умерла спокойно, ежели бы ещё раз посмотреть на него, на моего любимого сына; но бог не хочет этого», – и он заплакал… Я не мог терпейть… «Маменька! – я сказал, – я ваш Карл!» И он упал мне на рука…»
Карл Иваныч закрыл глаза, и губы его задрожали.
«Mutter – sagte ich, – ich bin Ihr Sohn ich bin Ihr Karl!» und sie stürzte mir in die Arme[21], – повторил он, успокоившись немного и утирая крупные слёзы, катившиеся по его щекам.
«Но богу не угодно было, чтобы я кончил дни на своей родине. Мне суждено было несчастие! das Unglück verfolgte mich überall!..[22] Я жил на своей родине только три месяца. В одно воскресенье я был в кофейном доме, купил кружку пива, курил свою трубочку и разговаривал с своими знакомыми про Politik, про император Франц, про Napoleon, про войну, и каждый говорил своё мнение. Подле нас сидел незнакомый господин в сером üeberrock[23], пил кофе, курил трубочку и ничего не говорил с нами. Er rauchte sein Pfeifchen und schwieg still. Когда Nachtwächter[24] прокричал десять часов, я взял свою шляпу, заплатил деньги и пошёл домой. В половине ночи кто-то застучал в двери. Я проснулся и сказал: «Кто там?» – «Macht auf!»[25] Я сказал: «Скажите, кто там, и я отворю». Ich sagte: «Sagt, wer ihr seid, und ich werde aufmachen». – «Macht auf im Namen des Gesetzes!»[26] – сказал за дверью. И я отворил. Два Soldat с ружьями стояли за дверью, и в комнату вошёл незнакомый человек в сером üeberrock, который сидел подле нас в кофейном доме. Он был шпион! Es war ein Spion!.. «Пойдёмте со мной!» – сказал шпион. «Хорошо», – я сказал… Я надел сапоги und Pantalon, надевал подтяжки и ходил по комнате. В сердце у меня кипело; я сказал: «Он подлец!» Когда я подошёл к стенке, где висела моя шпага, я вдруг схватил её и сказал: «Ты шпион; зашишайся! Du bist ein Spion, vertheidige dich!» Ich gab ein Hieb[27] направо, ein Hieb налево и один на галава. Шпион упал! Я схватил чемодан и деньги и прыгнул за окошко. Ich nahm meinen Mantelsack und Beutel und sprang zum Fenster hinaus. Ich kam nach Ems[28]; там я познакомился с енерал Сазин. Он полюбил меня, достал у посланника паспорт и взял меня с собой в Россию учить детей. Когда енерал Сазин умер, ваша маменька позвала меня к себе. Она сказала: «Карл Иваныч! отдаю вам своих детей, любите их, и я никогда не оставлю вас, я успокою вашу старость». Теперь её не стало, и всё забыто. За свою двадцатилетнюю службу я должен теперь, на старости лет, идти на улицу искать свой чёрствый кусок хлеба… Бог сей видит и сей знает, и на сей его святое воля, тольк вас жалько мне, детьи!» – заключил Карл Иваныч, притягивая меня к себе за руку и целуя в голову.
Глава XI
Единица
По окончании годичного траура бабушка оправилась несколько от печали, поразившей её, и стала изредка принимать гостей, в особенности детей – наших сверстников и сверстниц.
В день рождения Любочки, 13 декабря, ещё перед обедом приехали к нам княгиня Корнакова с дочерьми, Валахина с Сонечкой, Иленька Грап и два меньших брата Ивиных.
Уже звуки говора, смеху и беготни долетали к нам снизу, где собралось всё это общество, но мы не могли присоединиться к нему прежде окончания утренних классов. На таблице, висевшей в классной, значилось: Lundi, de 2 à 3, Maître d’Histoire et de Géographie[29] и вот этого-то Maître d’Histoire мы должны были дождаться, выслушать и проводить, прежде чем быть свободными. Было уже двадцать минут третьего, а учителя истории не было ещё ни слышно, ни видно даже на улице, по которой он должен был прийти и на которую я смотрел с сильным желанием никогда не видать его.
– Кажется, Лебедев нынче не придёт, – сказал Володя, отрываясь на минутку от книги Смарагдова, по которой он готовил урок.
– Дай бог, дай бог… а то я ровно ничего не знаю… однако, кажется, вон он идёт, – прибавил я печальным голосом.
Володя встал и подошёл к окну.
– Нет, это не он, это какой-то барин, – сказал он. – Подождём ещё до половины третьего, – прибавил он, потягиваясь и в то же время почёсывая маковку, как он это обыкновенно делал, на минуту отдыхая от занятий. – Ежели не придёт и в половине третьего, тогда можно будет сказать St.-Jérôme’у, чтобы убрать тетради.
– И охота ему хо-о-о-о-дить, – сказал я, тоже потягиваясь и потрясая над головой книгу Кайданова[30], которую держал в обеих руках.
От нечего делать я раскрыл книгу на том месте, где был задан урок, и стал прочитывать его. Урок был большой и трудный, я ничего не знал и видел, что уже никак не успею хоть что-нибудь запомнить из него, тем более что находился в том раздражённом состоянии, в котором мысли отказываются остановиться на каком бы то ни было предмете.
За прошедший урок истории, которая всегда казалась мне самым скучным, тяжёлым предметом, Лебедев жаловался на меня St.-Jérôme’у и в тетради баллов поставил мне два, что считалось очень дурным. St.-Jérôme тогда ещё сказал мне, что ежели в следующий урок я получу меньше трёх, то буду строго наказан. Теперь-то предстоял этот следующий урок, и, признаюсь, я сильно трусил.
Я так увлёкся перечитыванием незнакомого мне урока, что послышавшийся в передней стук снимания калош внезапно поразил меня. Едва успел я оглянуться, как в дверях показалось рябое, отвратительное для меня лицо и слишком знакомая неуклюжая фигура учителя в синем застёгнутом фраке с учёными пуговицами.
Учитель медленно положил шапку на окно, тетради на стол, раздвинул обеими руками фалды своего фрака (как будто это было очень нужно) и, отдуваясь, сел на своё место.
– Ну-с, господа, – сказал он, потирая одну о другую свои потные руки, – пройдёмте-с сперва то, что было сказано в прошедший класс, а потом я постараюсь познакомить вас с дальнейшими событиями средних веков.
Это значило: сказывайте уроки.
В то время как Володя отвечал ему с свободой и уверенностью, свойственною тем, кто хорошо знает предмет, я без всякой цели вышел на лестницу, и так как вниз нельзя мне было идти, весьма естественно, что я незаметно для самого себя очутился на площадке. Но только что я хотел поместиться на обыкновенном посте своих наблюдений – за дверью, как вдруг Мими, всегда бывшая причиною моих несчастий, наткнулась на меня. «Вы здесь?» – сказала она, грозно посмотрев на меня, потом на дверь девичьей и потом опять на меня.
Я чувствовал себя кругом виноватым – и за то, что был не в классе, и за то, что находился в таком неуказанном месте, поэтому молчал и, опустив голову, являл в своей особе самое трогательное выражение раскаяния.
– Нет, это уж ни на что не похоже! – сказала Мими. – Что вы здесь делали? – Я помолчал. – Нет, это так не останется, – повторила она, постукивая щиколками пальцев о перила лестницы, – я всё расскажу графине.
Было уже без пяти минут три, когда я вернулся в класс. Учитель, как будто не замечая ни моего отсутствия, ни моего присутствия, объяснял Володе следующий урок. Когда он, окончив свои толкования, начал складывать тетради и Володя вышел в другую комнату, чтобы принести билетик, мне пришла отрадная мысль, что всё кончено и про меня забудут.
Но вдруг учитель с злодейской полуулыбкой обратился ко мне.
– Надеюсь, вы выучили свой урок-с, – сказал он, потирая руки.
– Выучил-с, – отвечал я.
– Потрудитесь мне сказать что-нибудь о крестовом походе Людовика Святого[31], – сказал он, покачиваясь на стуле и задумчиво глядя себе под ноги. – Сначала вы мне скажете о причинах, побудивших короля французского взять крест, – сказал он, поднимая брови и указывая пальцем на чернильницу, – потом объясните мне общие характеристические черты этого похода, – прибавил он, делая всей кистью движение такое, как будто хотел поймать что-нибудь, – и, наконец, влияние этого похода на европейские государства вообще, – сказал он, ударяя тетрадями по левой стороне стола, – и на французское королевство в особенности, – заключил он, ударяя по правой стороне стола и склоняя голову направо.
Я проглотил несколько раз слюни, прокашлялся, склонил голову набок и молчал. Потом, взяв перо, лежавшее на столе, начал обрывать его и всё молчал.
– Позвольте пёрышко, – сказал мне учитель, протягивая руку. – Оно пригодится. Ну-с.
– Людо… кар… Лудовик Святой был… был… был… добрый и умный царь…
– Кто-с?
– Царь. Он вздумал пойти в Иерусалим и передал бразды правления своей матери.
– Как её звали-с?
– Б…б…ланка.
– Как-с? буланка?
Я усмехнулся как-то криво и неловко.
– Ну-с, не знаете ли ещё чего-нибудь? – сказал он с усмешкой.
Мне нечего было терять, я прокашлялся и начал врать всё, что только мне приходило в голову. Учитель молчал, сметая со стола пыль пёрышком, которое он у меня отнял, пристально смотрел мимо моего уха и приговаривал: «Хорошо-с, очень хорошо-с». Я чувствовал, что ничего не знаю, выражаюсь совсем не так, как следует, и мне страшно больно было видеть, что учитель не останавливает и не поправляет меня.
– Зачем же он вздумал идти в Иерусалим? – сказал он, повторяя мои слова.
– Затем… потому… оттого, затем что…
Я решительно замялся, не сказал ни слова больше и чувствовал, что, ежели этот злодей-учитель хоть год целый будет молчать и вопросительно смотреть на меня, я всё-таки не в состоянии буду произнести более ни одного звука. Учитель минуты три смотрел на меня, потом вдруг проявил в своём лице выражение глубокой печали и чувствительным голосом сказал Володе, который в это время вошёл в комнату:
– Позвольте мне тетрадку: проставить баллы.
Володя подал ему тетрадь и осторожно положил билетик подле неё.
Учитель развернул тетрадь и, бережно обмакнув перо, красивым почерком написал Володе пять в графе успехов и поведения. Потом, остановив перо над графою, в которой означались мои баллы, он посмотрел на меня, стряхнул чернила и задумался.
Вдруг рука его сделала чуть заметное движение, и в графе появилась красиво начерченная единица и точка; другое движение – и в графе поведения другая единица и точка.
Бережно сложив тетрадь баллов, учитель встал и подошёл к двери, как будто не замечая моего взгляда, в котором выражались отчаяние, мольба и упрёк.
– Михаил Ларионыч! – сказал я.
– Нет, – отвечал он, понимая уже, что я хотел сказать ему, – так нельзя учиться. Я не хочу даром денег брать.
Учитель надел калоши, камлотовую шинель, с большим тщанием повязался шарфом. Как будто можно было о чём-нибудь заботиться после того, что случилось со мной? Для него движение пера, а для меня величайшее несчастие.
– Класс кончен? – спросил St.-Jérôme, входя в комнату.
– Да.
– Учитель доволен вами?
– Да, – сказал Володя.
– Сколько вы получили?
– Пять.
– A Nicolas?
Я молчал.
– Кажется, четыре, – сказал Володя.
Он понимал, что меня нужно было спасти хотя на нынешний день. Пускай накажут, только бы не нынче, когда у нас гости.
– Voyons, messieurs (St.-Jérôme имел привычку ко всякому слову говорить: voyons)! faites votre toilette et descendons[32].
Глава XII
Ключик
Едва успели мы, сойдя вниз, поздороваться со всеми гостями, как нас позвали к столу. Папа́ был очень весел (он был в выигрыше в это время), подарил Любочке дорогой серебряный сервиз и за обедом вспомнил, что у него во флигеле осталась ещё бонбоньерка, приготовленная для именинницы.
– Чем человека посылать, поди-ка лучше ты, Коко, – сказал он мне. – Ключи лежат на большом столе в раковине, знаешь?.. Так возьми их и самым большим ключом отопри второй ящик направо. Там найдёшь коробочку, конфеты в бумаге и принесёшь всё сюда.
– А сигары принести тебе? – спросил я, зная, что он всегда после обеда посылал за ними.
– Принеси, да смотри у меня – ничего не трогать! – сказал он мне вслед.
Найдя ключи на указанном месте, я хотел уже отпирать ящик, как меня остановило желание узнать, какую вещь отпирал крошечный ключик, висевший на той же связке.
На столе, между тысячью разнообразных вещей, стоял около перилец шитый портфель с висячим замочком, и мне захотелось попробовать, придётся ли к нему маленький ключик. Испытание увенчалось полным успехом, портфель открылся, и я нашёл в нём целую кучу бумаг. Чувство любопытства с таким убеждением советовало мне узнать, какие были эти бумаги, что я не успел прислушаться к голосу совести и принялся рассматривать то, что находилось в портфеле…
…………………………………………
Детское чувство безусловного уважения ко всем старшим, и в особенности к папа́, было так сильно во мне, что ум мой бессознательно отказывался выводить какие бы то ни было заключения из того, что я видел. Я чувствовал, что папа́ должен жить в сфере совершенно особенной, прекрасной, недоступной и непостижимой для меня, и что стараться проникать в тайны его жизни было бы с моей стороны чем-то вроде святотатства.
Поэтому открытия, почти нечаянно сделанные мною в портфеле папа́, не оставили во мне никакого ясного понятия, исключая тёмного сознания, что я поступил нехорошо. Мне было стыдно и неловко.
Под влиянием этого чувства я как можно скорее хотел закрыть портфель, но мне, видно, суждено было испытать всевозможные несчастия в этот достопамятный день: вложив ключик в замочную скважину, я повернул его не в ту сторону; воображая, что замок заперт, я вынул ключ, и – о ужас! – у меня в руках была только головка ключика. Тщетно я старался соединить её с оставшейся в замке половиной и посредством какого-то волшебства высвободить её оттуда; надо было, наконец, привыкнуть к ужасной мысли, что я совершил новое преступление, которое нынче же по возвращении папа́ в кабинет должно будет открыться.
Жалоба Мими, единица и ключик! Хуже ничего не могло со мной случиться. Бабушка – за жалобу Мими, St.-Jérôme – за единицу, папа́ – за ключик… и всё это обрушится на меня не позже как нынче вечером.
– Что со мной будет?! А-а-ах! что я наделал?! – говорил я вслух, прохаживаясь по мягкому ковру кабинета. – Э! – сказал я сам себе, доставая конфеты и сигары, – чему быть, тому не миновать… – И побежал в дом.
Это фаталистическое изречение, в детстве подслушанное мною у Николая, во все трудные минуты моей жизни производило на меня благотворное, временно успокаивающее влияние. Входя в залу, я находился в несколько раздражённом и неестественном, но чрезвычайно весёлом состоянии духа.
Глава XIII
Изменница
После обеда начались petits jeux[33], и я принимал в них живейшее участие. Играя в «кошку-мышку», как-то неловко разбежавшись на гувернантку Корнаковых, которая играла с нами, я нечаянно наступил ей на платье и оборвал его. Заметив, что всем девочкам, и в особенности Сонечке, доставляло большое удовольствие видеть, как гувернантка с расстроенным лицом пошла в девичью зашивать своё платье, я решился доставить им это удовольствие ещё раз. Вследствие такого любезного намерения, как только гувернантка вернулась в комнату, я принялся галопировать вокруг неё и продолжал эти эволюции до тех пор, пока не нашёл удобной минуты снова зацепить каблуком за её юбку и оборвать. Сонечка и княжны едва могли удержаться от смеха, что весьма приятно польстило моему самолюбию; но St.-Jérôme, заметив, должно быть, мои проделки, подошёл ко мне и, нахмурив брови (чего я терпеть не мог), сказал, что я, кажется, не к добру развеселился и что ежели я не буду скромнее, то, несмотря на праздник, он заставит меня раскаяться.