Своей гибелью старший Эрик избавил родственников от неприятностей, связанных с принадлежностью к «врагу народа». После возвращения с гражданской войны в Испании его запросто могли объявить германским шпионом (учитывая его немецкое происхождение), агентом разведок других стран (учитывая знание многих иностранных языков). Арест, ссылка, а иногда и расстрел грозили тогда многим и по менее уважительному поводу. Эту историю я узнала значительно позже, когда уже вошла в эту семью как жена любимого и единственного сына, племянника, внука.
Он и мне стал единственным и любимым.
Отец небесный, я его любила больше, чем всех остальных вместе взятых и, конечно, больше, чем себя. Мне не просто нравилось смотреть на него, любоваться каждой мелочью: как он берет чашку, как ест, одевается, смеется, читает. Все, что он делал и как он это делал, мне не просто нравилось. Я обожала его и все, что было с ним связано. Когда мне приходилось иногда стирать его рубашки, правда, редко, поскольку на право делать это претендовали все женщины, окружавшие его дома, я чуть ли не плакала от счастья. Я любила его запах, что вообще в отношениях между партнерами вещь очень важная. Я любила, как он обнимает меня, целует. Я любила любить его. Кажется, что и он тоже. Но на свой манер, всегда чуть насмешливо, иронически, как бы не доверяя до конца ни мне, ни даже самому себе, своим чувствам. Возникало ощущение какой-то междоусобицы, лучше сказать, противостояния, где каждый борется за сохранение своего эго.
И я упустила очень важный переходный момент в наших взаимоотношениях. А началось с того, что я тоже перешла в общении с ним на насмешливый ироничный тон. Но ирония и насмешка были обращены скорее на себя, а не на собеседника. Наверное, я надеялась, что это будет неким элементом моей личной защиты. Но самоирония оказалась разрушительней, чем ирония, направленная на другого. Я начала быстро проигрывать в противостоянии.
Вопреки изречению классика по поводу москвичей, наши отношения испортил совсем не квартирный вопрос. Быт не повлиял на наши ссоры и конечное расставание.
Разногласия наши касались, как ни смешно сейчас вспомнить, вопросов политических, моральных и в целом – этических. Мы не сходились ни по одному пункту, каждый стоял на своем, не желая уступить ни на шаг. Спорщики мы были отъявленные.
Эрик быстро вступил в партию, стал секретарем факультета. Путь наверх был открыт. При этом он отрицал или презирал почти все, что делалось тогда в Советском Союзе. Он издевался над текстами передовиц газет, где из года в год писали о героических битвах за урожай, высмеивал объявленные народу результаты выборов – стопроцентные «за», возмущался методами подавления любых выступлений инакомыслящих, негодовал по поводу изгнания из страны великих писателей, поэтов, мыслителей и так далее. Но все эти крамольные мысли Крокодил высказывал, только сидя на московской кухне, в кругу самых близких людей. Я тоже кое-что понимала, о многом думала и догадывалась, умела читать между строк. Да, мы трепались до рассвета на кухнях, как и тысячи других так называемых интеллигентов. А утром мы возвращались в свои НИИ, вузы, библиотеки, «ящики», лаборатории и кафедры и следовали установленному порядку. В кругу наших близких друзей никто не стал открытым диссидентом, никто не выходил на Красную площадь с протестами и не привязывал себя цепями к лобному месту, никто не сидел в тюрьме или психушке по политическим мотивам. Доставали затертые синие листочки «самиздата», читали по ночам, обменивались как самими изданиями, так и мнениями, слушали, конечно, «Голос Америки» и «Радио Свобода». Ну, вот, пожалуй, и все. Задушенный протест проявлялся лишь в том, что кто-то из знакомых, вполне способных и даже талантливых людей, уходили работать в котельные, на грузовые и овощные базы, работали дворниками, другие продолжали писать стихи и прозу, рисовать или просто читать, читать, доставая из самого глубокого подполья запрещенную литературу. Так мы и жили: миллион терзаний в сердце, яростное многословие на кухнях и полная бездеятельность, страх, сковывающий даже самых красноречивых. Раздвоение личности нередко приводило к ранним инсультам, инфарктам и прочим старческим болезням. Ну, и, конечно, алкоголизм, а иногда и наркотики. Можно говорить о тысячах маленьких трагедиях людей не пассионарных на фоне затянувшейся драмы Страны Советов.
Но большинство, как Эрик, вступали в партию, делали неплохую карьеру, гротескно следуя всем указаниям и директивам, чтобы потом в кругу друзей облить презрением и насмешкой эти самые указания.
С какого-то времени друзья перестали собираться у нас, и мне приходилось одной выслушивать долгие монологические тирады Крокодила. Мои робкие попытки вступить в диалог сметались новой бурей аргументов и фактов, которые ему были известны, а мне нет, которые им самим были продуманы, проанализированы, соотнесены с другими. Он был умен, начитан, он был замечательным аналитиком и готовился к долгой дипломатической службе за рубежом. А я в то время просиживала целыми днями в Ленинке, собирая материал и готовясь к докладу, семинару, написанию курсовой работы, – все по теоретическим проблемам филологии, весьма далеким от текущих событий.
Однажды я взорвала его очередной пассаж в ораторском искусстве. Мы сидели с ним на девятый день после скромных похорон моего отца. Подняв рюмку с водкой, чтобы помянуть майора, Крокодил надолго завис в обвинительной речи, не соответствующей, на мой взгляд, моменту. Он заявил, что миллионы павших на войне – напрасные жертвы, солдаты, ставшие пушечным мясом из-за неумелого руководства, включая и его собственного папеньку. Тогда от него я впервые услышала сравнительную статистику человеческих потерь во время войны с нашей стороны и со стороны Германии, жуткую, ужасающую своей очевидностью статистику. И все-таки я пошла в бой против этой очевидности, поданной мне Крокодилом с какой-то торжествующей жестокостью. Мой протест был предъявлен с высоким эмоциональным накалом. Я говорила громко, страстно. Он слушал меня, снисходительно улыбаясь. Откинувшись на высокую спинку стула, он сидел, слегка покачивая носком начищенной туфли, и разглядывал меня, как некий любопытный субъект для своих дальнейших аналитических изысков. Его улыбочка становилась все более добродушной. Его явно забавлял мой патриотический порыв, мой полемический задор, «гносеологически связанный», как он выразился потом, с моим пионерским детством.
Вот с этого вечера и началось наше расхождение, уже необратимое, споры становились более жесткими, даже злыми, уже по любому поводу, при разговоре на любую тему. У меня возникало непреодолимое желание возражать ему, как только я слышала его безапелляционный комментарий к какому-либо событию, высокомерное суждение о прочитанной книге, саркастические замечания по поводу художественной ценности картин на выставке в Манеже, ироничные похвалы в сторону популярного фильма. Не говоря уже о его шутливых и злых тирадах по поводу телевизионных программ типа «А ну-ка, девушки!».
Бывало и такое, что из протеста, если не сказать из вредности, не желая совпадения мнений по какому-либо вопросу, каждый из нас готов был тут же поменять его на противоположное. Особенно мне запомнился наш спор по поводу пользы чтения с раннего детства. Оба гуманитарии, книголюбы, мы даже и в этом вопросе разошлись полностью. Крокодил доказывал, что чтение, книга с детства и дальше должна остаться основным источником знания и познания в самом широком смысле. Я возражала, хотя значимость книги в системе общего образования, конечно, не отрицала. Спор зашел в то время, когда в обществе заговорили о необходимости преобразования школьной системы, о реформе школы (тема, до сих пор актуальная).
Предложения чиновников в основном сводились к необходимости повышения зарплаты учителям, выпуску новых учебников и сокращению часов по некоторым предметам. Среди этих предметов кто-то опрометчиво выступил за уменьшение школьной программы по литературе. И тут началось. Защитники книжного образования, трепеща от праведного гнева, обрушились на тех, кто посмел робко высказаться «за». Представляя явное меньшинство, оппоненты ратовали если не за сокращение часов по литературе, то хотя бы за сокращение или изменение списка писателей, чьи произведения были включены с ранних советских времен в школьную программу как обязательные для изучения.
Крокодил предрекал, что, если такое случится, то есть если литература не останется главным предметом подрастающего поколения, страна превратится в общество недоразвитых дебилов (как будто дебилы бывают развитыми), общество, которое еще легче будет поддаваться манипуляции, общество рабов и недоумков. А я с не меньшей горячностью отстаивала принцип натуралистического обучения и воспитания. Я приводила пример великих мастеров итальянского Возрождения. Они, конечно, читали книжки, но больше всего изучали природу, себя в природе и природу в себе. Они наблюдали и изучали строение растений, изучали тончайшее переплетение жилок на листьях, следили, как распускается цветок, как блики солнца отражаются в воде. Не говоря о том, как они тщательно изучали строение тела, анатомию и физиологию человеческого организма.
– Вот мы с тобой, – продолжала я свою обвинительную речь против книжной доминанты в раннем возрасте, – мы с тобой даже не знаем, где находится печень и почки, почему стучит наше сердце, не в литературном смысле, а в самом простом медицинском, физиологическом. Или, например, я люблю травы, цветы, деревья, но я с трудом отличу или найду в поле чабрец или какой-нибудь чистотел. Я хотела бы, чтобы мой ребенок с раннего возраста ощутил себя в первую очередь не просто железным винтиком общества, а частицей природы, Земли, даже космоса. Вот эту взаимосвязь я хотела бы и сама познать и принять, приближаясь, если хочешь, к Божественному промыслу.
Я еще не закончила мой грандиозный спич, редкий за годы проживания с мужем, как раздался его смех, такой издевательски-веселый, громкий, разрушительный, что я тут же заткнулась и надолго замолчала.
Какое-то время, немалое, признаться, наши кардинальные разногласия по всем вопросам, которые относились к политике, идеологии, культуре и так далее, забывались ночью. Ночью мы были идеальными партнерами, мы понимали друг друга одним движением, жестом, словом, сказанным едва слышимым шепотом. Нам было так весело, счастливо и радостно, что иногда, вспоминая дневные баталии, смеялись сами над собой, над своей страстью спорить без уступок и снисхождения, без желания понять.
А потом все начиналось сначала. Однажды спор разразился так внезапно, а затянулся так надолго, что я заорала:
– Ну, пойди, пойди в свою парторганизацию и положи билет на стол, скажи честно и прямо, что ты не веришь в их постулаты, что тебе надоели вранье, ложь и лицемерие! Ты смелый здесь, со мной, на кухне, пойди, скажи, напиши, провозгласи свое кредо!
На это он, оставаясь спокойным, чем всегда и выигрывал в спорах, сказал:
– Я – игрок, соблюдающий правила игры. Сейчас мне предложены одни, завтра будут другие, правила изменятся, и я буду следовать им. Мне просто нравится играть, и я всегда буду в прикупе.
Так и получилось. После окончания своего престижного института он поехал сначала на стажировку в Америку, а потом в длительную командировку на дипломатическую службу в маленькую уютную европейскую страну. Но это уже была его другая жизнь, без меня.
Мы встретились спустя три года, поскольку требовалось, наконец, оформить развод официально: ему для долгосрочной командировки нужно было жениться. Мы развелись, он женился и уехал, и наши пути-дороги больше не пересекались. И мы не виделись до того момента, пока неутомимая активность Медведя не собрала почти весь коллектив Айболита на встречу выпускников спустя двадцать лет после окончания школы. Был конец 70-х, время голодное, разгульно-пьяное, веселое и циничное. Большинство, ерничая и насмехаясь, с успехом приспособило общие лозунги и призывы к личным целям. Конформизм расцветал пышно и ярко. Многие определенно нашли позитивы в системе и с циничным удовольствием пользовались ими, как и мой бывший муж. И уже не в чем было обвинять Крокодила: он оказался вроде прав насчет вынужденной необходимости жить двойной моралью или, если была малейшая возможность, уезжать за рубеж, хотя бы ненадолго, лучше навсегда.
Для юбилея было арендовано какое-то кооперативное кафе. Мы сидели, шумели, смеялись, вспоминая наши школьные годы. Помянули и рано ушедшего Коленьку Богданова, Зайчика, который, как известно, по сказке, попал под трамвай. Странно, но эта роль в детской пьесе мистическим образом сказалось на его реальной судьбе: он трагически погиб в транспортной аварии, где трамвай тоже присутствовал.
Крокодил сказал, что он зашел на минуточку, и сразу извинился за то, что уйдет быстро и незаметно.
Уйти незаметно не получилось. Медведь, изрядно выпив, вдруг начал вдруг совершенно несуразное, обвиняя Крокодила в том, что он, перепутав сюжет, проглотил в один момент солнце, которое вообще-то было Мухой, а он должен был оставаться добрым Крокодилом, помогать и защищать. Медведь, наверное, хотел пошутить, но у него не получилось, и мне, да и остальным, этот полупьяный бред показался не смешным и совершенно неуместным. Нам удалось нейтрализовать Мишаню, мы быстро заткнули ему рот, налив в его стакан водки пополам с венгерским вермутом, который было тогда в ходу. Медведь вырубился и заснул на маленьком диване в углу.
Крокодил ушел. Застолье стало стихать, компания разделилась на малые группы по интересам. Я встала и тихо направилась к выходу, ни с кем не прощаясь, стараясь не привлекать особого внимания. Мне это вполне удалось.
Вышла и не очень удивилась, заметив невдалеке от кафе одинокую фигуру Крокодила. Он ждал меня, уверенный, что я без него долго не задержусь и выйду вскоре следом.
Мы бродили по холодным улицам Москвы до позднего вечера, заходя иногда в кафе, чтобы выпить кофе или коньяка. Мы опять спорили, но спор наш был вялый и неинтересный. Мы стали более толерантны не столько к мнению другого, сколько к тому, что происходило с нами, со страной, с людьми. Нам обоим казалось, и для этого были все основания, что выхода из ситуации нет, не различим даже свет в конце этого темного туннеля.
Именно в тот вечер Крокодил мне рассказал, что к нему, как к помощнику атташе по культуре, часто на приемах в посольстве обращаются друзья и знакомые русских эмигрантов первой, далекой волны двадцатых годов. Они просят принять в дар какие-то архивные документы, письма, книги, вещи от них или их умерших дедов и отцов – генералов и адмиралов царской армии и Белой гвардии, от семей русских аристократов и даже от потомков царской фамилии. Из-за соображений конспирации на личный прием приходят и посредники, убеждая его собирать все, что относится к старой России, к ее защитникам, к ее преданным сынам. Их поручители не хотят денег, медалей и грамот. Они хотят только, чтобы хоть материальная частица их прошлого вернулась в Россию.
– Муха, милая моя, поставь мне в зачет, что я, рискуя званием, и должностью, и, в общем, сытой жизнью, встречаюсь с ними и иногда принимаю эти дары, упаковываю и перевожу сюда, благо меня не шарашат на таможне. Несмотря ни на что, я надеюсь, что когда-нибудь кому-нибудь это пригодится.
Такого сентиментального Крокодила, почти со слезой в голосе, я еще не видела, не поверила в его искренность и имела полное право рассмеяться:
– Представляю. Входишь в музей, а там под экспонатом написано: «Сабля, подаренная Советам дочерью генерала Корнилова».
Он тут же перешел на привычный насмешливый тон:
– Забудь, Муха, я ведь игрок, мне нравится риск. Я просто играю, как всегда. Просто сейчас игра интересней, поскольку ставки выше.
О личном мы не говорили, зная, конечно, что у каждого есть семья, дети. Но мы оба были абсолютно уверены, что так, как мы любили друг друга в юности, мы уже никогда не сможем любить никого. Наши тела, губы, руки, вся мощь и нежность нашей страсти были отданы и исчерпаны тогда полностью. Мы прощались, и он, стараясь сохранить легкую непринужденность, сказал:
– Солнце мое, согласись, что не только я тебя, но и ты меня проглотила. Разница в том, что потом солнце по сказке спасают, и снова оно на небе, а вот моя крокодилья кожа высушена тобой, солнце мое. Вот так-то. Ну, пока.
Сказал и ушел. Оказалось, это был наша последняя встреча.
А вот вчера мне позвонил Медведь, спустя уйму лет, и снова предложил организовать встречу одноклассников по поводу солидного, страх сказать, насколько, юбилея окончания школы.
Шли 90-е, время бурлящее, бурное. Любопытное было время. Из всех уголков, «дыр», укрытий и засад выползали и выскакивали торговцы всех мастей. Торговали чем ни попадя, начиная со старых консервных ножей, матрешек, примусов, картин художников соцреализма, голосами на выборах, мнениями и рейтингами, алюминиевыми заводами, нефтяными скважинами и прочим товаром. Кто тогда не успел ничего купить или продать, спустя немного времени получил еще один шанс. Потом дележ продолжался, но велся уже между обозначившимися ранее фигурами, со скандалами, убийствами или тихо и скрыто. И достояние республики свободно перетекало туда-сюда, или наоборот – сюда-туда, но всегда мимо простого люда, разумеется.
Посидев над разбросанными фотками, вспоминая, иногда с перекуром, дела давно минувших дней, я перезвонила Медведю и спокойно сказала, что согласна на встречу:
– Давай, собирай персонажей. Есть о чем побазарить, как сейчас стали выражаться. Наверняка будет любопытно, кто что сейчас делает, что мыслит по поводу демократизации всей страны, ну и вообще.
– Отлично, Муха. Ты – настоящий товарищ. Знаешь, я все-таки застрял на фикс-идее кликнуть всем прийти с инструментами, тряхнем стариной, сбацаем что-нибудь из классики джаза, например.
Мы договорились назначить встречу через пару месяцев, в конце апреля, перед началом дачного сезона, святого времени для москвичей. У нас была возможность найти школьных друзей, обзвонить, предупредить, заручиться согласием. Тогда еще не было ставшего популярным сайта «Одноклассники», впрочем, как не наступила еще эпоха компьютеризации всей страны.
Уже накануне встречи, примерно за неделю, Медведь позвонил и рассказал, что все в порядке, кворум удалось собрать, признавшись, что ему это стоило определенных трудов. Некоторых бывших соучеников он находил только благодаря своим знакомствам в МВД, где, оказывается, все это время работал Воробей. Этот птах в соответствии со сказкой проглотил таракана, но зато наш Таракан, Толя Рогов, живой и невредимый, давно был доцентом кафедры органической химии в менделеевском институте. Там его и запеленговали. Нашли Гиппопо, тренера по лыжам в детской спортивной школе, отыскали Слона, чуть спившегося в каком-то НИИ, но воспрявшего после развала этого научного заведения в образе удачливого челнока. Ну и так далее…
– Короче, Муха-Старуха, дело закрутилось, – начал было Медведь, но опомнился, что сморозил что-то не то и начал выкручиваться: – Не, «Старуха» я сказал только в смысле, что ты старый, давний добрый друг, ну, и просто рифма подвернулась. Не бери в голову.
Я не брала. Медведь такой, какой есть. Мы поболтали о том о сем.
– Ну, ладушки, Мушка-старушка, – заканчивая разговор, проговорил Медведь, тут же заткнулся, поняв, что это перебор.
Он попытался прогнуть позвоночник, но я его остановила и коротко спросила, когда встречаемся, где и во сколько. Он мне сказал, и я повесила трубку.
В день встречи я взяла один из многих полагающихся мне отгулов, специально, чтобы выспаться, не спешить, принять ванную, сходить в парикмахерскую, выбрать со вкусом одежку из моего довольно разнообразного гардероба. Рынки и магазины Москвы были уже заполнены турецким и китайским ширпотребом, и у наших дам впервые после стольких лет воздержания появилась возможность одеваться модненько и сравнительно за небольшие деньги. К назначенному часу я выглядела если не на миллион долларов, то сотен на пять еще неденоминированных рублей. Я была готова к выходу.
И тут мне опять позвонил Медведь. Он прохрипел в трубку «привет», а потом надолго замолчал, только тяжело дышал, кряхтел и даже постанывал. Я, ухмыляясь, ждала, еще не чувствуя беды, еще не зная и даже не предугадывая, что сейчас услышу.
– Значит, так, детка. Нет, встреча не отменяется, скорее наоборот… Юленька, родная моя, дело в том…
Только после того, как я, вместо привычного «Муха» услышала от него свое настоящее имя, до меня стало доходить, что случилось что-то страшное и непоправимое.
– Юля, оказывается, позавчера скоропостижно скончался…
– …мой Крокодил, – закончила я тусклым голосом, в секунду прозрев, как ясновидящая, случившееся.
– Ты уже знаешь? – изумился Медведь. – Да, твоего Крокодила больше нет.
Вот так-то, моего любимого Крокодила не стало. Его больше не было на свете. Я не удивилась, что Медведь сказал «твоего Крокодила», продолжая считать Эрика моим, несмотря на уйму прошедших лет, когда он был не со мной, далеко географически, да и по-всякому далеко.
– Представляешь, завтра будет отпевание, настоящее, в храме, как полагается. Так мать его захотела. Оказывается, он был крещеным. Помнишь его бабушку? Вот она его и крестила. – Медведь замолчал, ожидая моей реакции, какого-нибудь ответа, замечания. Но я ничего не говорила, и он продолжил: – Если не будешь на похоронах, то все равно найди время зайти к его матери. Она просила тебя. Они живут все там же, помнишь?
На этот вопрос я даже не ответила.
Я пошла туда на сороковой день. Мы сидели вдвоем – его мать и я, поминали и вспоминали. Она, тактичная женщина, ничего не рассказывала и не говорила о его жизни без меня, хотя по временным измерениям это был несравненно более долгий период, чем со мной. И когда, кажется, воспоминания в рамках, приемлемых для нас обеих, были исчерпаны, мы замолчали. Потом она пристально посмотрела на меня, поднялась из-за стола, прошла куда-то вглубь большой квартиры (сейчас уже слишком большой для нее одной), вернулась и протянула мне увесистый кожаный саквояж (я его помнила по нашим поездкам на юг) и огромный пакет в придачу. Я почему-то со страхом отпрянула. Но она серьезно, без улыбки, просто сказала:
– Возьми, Юля. Это тебе. Там записка. Он давно мне сказал, если или когда… знаешь, он так и сказал «если» или «когда» с ним что-нибудь случится, передать это тебе. Я это хранила не здесь. Я только недавно достала, когда это (она слегка подчеркнула слово «это») случилось.
Я колебалась, разворачивать ли мне это прямо сейчас или уже дома, да и вообще брать ли мне это или вежливо отказаться, найдя подходящий предлог. Но она была не только тактичной, но и чуткой женщиной. Уловив мои сомнения, она так же без улыбки, серьезно и твердо сказала (почему-то перейдя на Вы):
– Юлия, Вы должны это взять, а что с этим делать – поймете сами.
Я заказала такси, так как тащить эти килограммы в автобусах и метро было мне не под силу.
Вернувшись домой, я почувствовала себя такой усталой и разбитой, что, приняв душ, завалилась спать, выпив снотворное. Вся неделя у меня на телевидении была забойная, что называется. В те времена каждый день был событийным, и все каналы едва справлялись с потоком информации, едва справлялись с той свободой, какая вдруг навалилась и захлестывала, накрывала с головой. Даже наша «культурная» программа, при всем стремлении остаться не политизированной, попала в общий шлюз слива всякого рода «дезы». Водонапор был громадный.
Дар от Крокодила оставался лежать посереди комнаты невостребованным. При всей моей угловатости мне удавалось обходить его осторожно, ни разу не споткнувшись. Я старалась не обращать внимания на какой-то тайный призыв или немой укор, исходящий от этого старого, добротного кожаного саквояжа, не решаясь открыть его, углубиться в изучение. Возможно, я интуитивно опасалась ответственности, догадываясь, что Крокодил возложил на меня некую миссию, с которой не мог, не хотел или не успел справиться сам.
Так оно и оказалось. Почти месяц спустя я собралась, наконец, с духом. Я расстегнула ремешки и молнии, щелкнула замок и обнаружила, что внутри чемодан был плотно забит папками. Я стала открывать одну за другой. Передо мной разворачивались сотни архивных документов, многие написанные еще на несовременной отличнейшей бумаге с царскими вензелями и гербом царской России. На самом дне оказался конверт с надписью «Мухе».
В письмо было следующее: «Любимая моя, единственная моя, бесценная моя девочка, ты читаешь это письмо, значит, меня уже нет. Ну, и слава Богу. Я что-то подустал от игры в жизнь, игры с жизнью. Или сломался и перестал следовать правилам, или сама игра наскучила. В нашем затянувшемся споре, наверное, ты выиграла. Я, при всем моем ерничестве и цинизме, все-таки не выдержал груза двойной морали. Я был таким образцовым коммунякой, что меня ставили в пример и продвигали по службе. У меня это вызывало, кроме смеха, еще и сердечные приступы, которые учащались по мере этого самого продвижения. Ведь нужно было соответствовать, то есть выступать со всякими речами и предложениями. Что я и делал, и мое влияние стало довольно существенным. Никто или почти никто не догадывался даже о моей скрытой игре, о том, что я по существу был двойным агентом. Нет, конечно, не другой страны или разведки, а двойным агентом советского государства, с одной стороны, и своей собственной совестью, или как это еще называется, когда что-то внутри переворачивается от отвращения к себе самому. На сем заканчиваю свои покаяния и раскаяния. Теперь слушай внимательно. Я тебе как-то давно рассказывал о русских эмигрантах, престарелых уже людях, которые – представь! – все еще любят искренне и трепетно матушку-Россию. И я дрогнул, я почувствовал такой притягательный взрыв адреналина, что не мог отказаться. Ладно, шучу, не бери в голову. Не только азарт сподвигнул меня. Я стал собирать то, что, что они мне приносили, не все, конечно, а то, что не вызвало бы в худшем случае подозрения в корысти. Я старался быть осторожным. Это было интересно. Это был экстрим. Здесь была та игра, которая зависела только от моего умения и разумения, хитрости и изворотливости. Все, что я собрал, находится здесь. Я начинал верить, несмотря ни на что, что мы выберемся из туннеля, по которому бредем уже столько лет. Я в это поверил, читая и перечитывая эти документы, письма, дневники. Так вот, любимка моя, когда придет время, а ты его сразу, конечно, почувствуешь, передай, кому сочтешь нужным, эти бумаги. А может быть, тебе самой захочется сделать эти письмена “гласными” (застряло-таки это словечко после Горби)? Сама решай. Все. Люблю тебя не меньше прежнего. Всегда твой. Крокодил».