Мэтр Арналь, белый как стена, поднимается в ту самую минуту, когда Лепинас усаживается на место. Старый адвокат стоит, прикрыв глаза, откинув назад голову и прижав руки ко рту. Судьи замерли, смолкли, секретарь бесшумно кладет на стол ручку. Даже жандармы и те затаили дыхание, ожидая начала его речи. Но в эту минуту мэтр Арналь не в силах говорить, он борется с тошнотой.
Только сейчас он – последним из присутствующих – понял, что исход процесса заранее известен и решение давно принято. А ведь Лангер говорил ему об этом еще в своей камере; он-то знал, что уже приговорен. Но старый адвокат свято верил в правосудие и без конца уверял Марселя, что тот ошибается, что он будет защищать его, как повелевает долг, и непременно выиграет дело. А теперь мэтр Арналь спиной чувствует взгляд Марселя, и ему чудится, будто он слышит его голос: «Вот видите, я был прав, но я на вас не сержусь, вы все равно ничего не смогли бы сделать».
И тогда на мэтра Арналя нисходит вдохновение; воздев руки, так что широкие рукава его мантии какое-то мгновение словно парят в воздухе, он приступает к своей защитительной речи. Кто смеет расхваливать работу жандармерии, когда на лице обвиняемого отчетливо видны следы жестоких побоев? Кто смеет шутить по поводу 14 июля в сегодняшней Франции, лишенной права отмечать этот праздник? И что знает об этих иностранцах прокурор, который их обвиняет?
Познакомившись с Лангером в камере свиданий, он, Арналь, понял, как искренне эти, по определению Лепинаса, «апатриды», любят страну, которая их приняла, как все они готовы, подобно Марселю Лангеру, защищать ее, отдать за нее жизнь. Прокурор не пожалел черных красок, описывая обвиняемого. На самом же деле это прямодушный, честный человек, любящий муж и отец. И в Испанию он приехал вовсе не для того, чтобы стрелять и взрывать, а потому, что больше всего на свете ему дороги свобода и человечность. Разве Франция еще вчера не была страной, где главенствовали права человека? Осудить на смерть Марселя Лангера – значит разрушить надежду на жизнь в более справедливом мире.
Выступление Арналя длилось больше часа, он говорил, напрягая последние силы, но его слова не встречали отклика у судей, уже принявших решение. Страшный это был день – 11 июня 1943 года. Приговор прозвучал, Марселя ждала гильотина. Когда Катрин узнает эту новость в кабинете Арналя, она до боли стиснет зубы, но стойко выдержит этот удар. Адвокат клянется, что так этого не оставит, что он поедет в Виши просить о помиловании.
***Сегодня вечером в помещении заброшенного вокзальчика, которое служит Шарлю и жилищем и мастерской, за столом больше народу, чем обычно. С момента ареста Марселя командование бригадой принял на себя Ян. Катрин села рядом с ним. По взгляду, которым они обменялись, я окончательно убедился, что они любят друг друга. И все же в глазах Катрин застыла грусть, она с трудом выговаривает слова, сообщая нам страшную новость: Марсель приговорен к смерти французским прокурором. Я не знаком с Марселем, но у меня, как и у всех сидящих за столом, тяжело на сердце, и даже у моего младшего брата пропал аппетит.
Ян ходит по комнате взад-вперед. Все молчат, ждут, что он скажет.
– Если они пойдут до конца, придется убрать Лепинаса, чтобы запугать их; иначе эти сволочи начнут посылать на гильотину всех партизан, которые попадут им в лапы.
– Пока Арналь будет добиваться помилования, можно было бы подготовить акцию, – добавляет Жак.
– Его апеласьон взять гораздо болше времья, – шепчет Шарль на своем невозможном языке.
– А пока мы, значит, так и будем сидеть сложа руки? – спрашивает Катрин; она одна поняла, что хотел сказать Шарль.
Ян в раздумье продолжает мерить шагами комнату.
– Необходимо действовать именно сейчас. Раз они осудили на смерть Марселя, мы казним одного из них. Завтра мы прикончим немецкого офицера прямо на улице, а потом распространим листовки с объяснением причин этой акции.
Я, конечно, не очень-то разбираюсь в политических акциях, но у меня в голове вертится одна идея, и я рискую подать голос:
– Если мы и вправду хотим их запугать, лучше всего сперва распространить листовки, а потом уже убить немецкого офицера.
– И таким образом поднять их всех на ноги? Может, еще что-нибудь умное скажешь, в том же роде? – говорит Эмиль; он, судя по всему, меня невзлюбил.
– Мое предложение не так уж глупо, даже если осуществить эти две акции с разрывом всего в несколько минут, но именно в таком порядке. Сейчас объясню. Если сначала угробить боша, а потом разбросать листовки, мы будем выглядеть трусами в глазах населения. Ведь и Марселя сперва судили и только потом приговорили к смерти.
Я сильно сомневаюсь, что «Депеш» правильно осветит сомнительный приговор, вынесенный герою-партизану. Они просто сообщат, что суд приговорил к смерти какого-то террориста. В таком случае нужно играть по их правилам; город будет на нашей стороне, а не на их.
Эмиль собрался было прервать меня, но Ян сделал ему знак не мешать мне говорить. В моих рассуждениях была логика, оставалось только найти нужные слова, чтобы убедить товарищей в своей правоте.
– Давайте завтра же утром напечатаем объявление о том, что в ответ на смертный приговор Марселю Лангеру Сопротивление осудило на казнь немецкого офицера. И еще напишем, что наш приговор будет приведен в исполнение сегодня же, начиная с полудня. Я займусь офицером, а вы в это время будете всюду разбрасывать листовки. Люди сразу узнают, в чем дело, тогда как новость об уже совершенной акции распространится по городу только спустя какое-то время. Газеты напишут об этом лишь на следующий день, и таким образом видимость нужной очередности событий будет соблюдена.
Ян глядит на каждого из присутствующих; наконец он встречается взглядом и со мной. Я знаю, что он принял мои аргументы – правда, с одной оговоркой: он слегка вздрогнул, услышав мое дерзкое заявление о том, что я беру на себя убийство немца.
В любом случае, если он еще колеблется, у меня припасен неоспоримый довод: эта идея принадлежит мне; кроме того, я украл велосипед и, стало быть, доказал свою готовность выполнить указания бригады.
Ян смотрит на Эмиля, на Алонсо и Робера, потом на Катрин, та кивает. Шарль внимательно следит за этой сценой. Затем встает, уходит в кладовку под лестницей и возвращается с обувной коробкой. Вынимает из нее и протягивает мне револьвер с барабаном.
– Этот вечер лутше твой фратер, и ти спать тут.
Ян подходит ко мне.
– Значит, так: ты будешь стрелять; ты, испанец (он обращается к Алонсо), подашь ему знак, а ты, малыш, будешь держать велосипед наготове, только разверни его в ту сторону, куда будете уходить.
Вот и все. Я понимаю, мой рассказ звучит как-то обыденно; к этому нужно добавить, что Ян и Катрин ближе к ночи ушли, а я остался – с оружием, заряженным шестью пулями, и с моим дурачком-братом, которому во что бы то ни стало хотелось посмотреть, как из него стреляют. Алонсо придвинулся ко мне и спросил, откуда Яну известно, что он испанец, ведь он же за весь вечер ни разу рта не раскрыл.
– А откуда Ян знал, что стрелять назначат меня? – сказал я, пожав плечами. Я не ответил на вопрос Алонсо, однако молчание моего нового друга свидетельствовало о том, что мой вопрос заставил его позабыть о своем собственном.
В тот вечер мы впервые заночевали у Шарля в столовой. Я буквально валился с ног от усталости, но мне пришлось засыпать с тяжестью на груди: во-первых, на меня давила голова братишки, который со времени разлуки с родителями завел противную привычку спать тесно приткнувшись ко мне; во-вторых, я ощущал увесистый револьвер с барабаном, засунутый в левый нагрудный карман куртки. И, хотя сейчас он пока не был заряжен, я даже во сне боялся, как бы не продырявить голову моему младшему брату.
Когда все уснули, я тихонько встал и на цыпочках вышел в сад за домом. Шарль держал там собаку спаниеля, доброго и ужасно глупого.
Я вспоминаю этого пса, потому что в ту ночь мне ужасно хотелось погладить его мохнатую голову. Присев на стул под натянутой бельевой веревкой, я взглянул в небо и вытащил из кармана свой «пугач». Пес подошел и обнюхал ствол, а я гладил его по голове, приговаривая, что он единственное существо, которому я даю понюхать мое оружие. Я говорил так потому, что в тот момент мне очень нужно было почувствовать уверенность в своих силах.
В конце минувшего дня, украв пару велосипедов, я вступил в ряды Сопротивления и только теперь, ночью, слыша простуженное сопение своего братишки, наконец поверил в то, что это произошло. Я превратился в Жанно из бригады Марселя Лангера; в течение многих последующих месяцев я взрывал поезда и опоры электропередач, выводил из строя моторы и крылья самолетов.
Я был членом группы, которой удалось немыслимое – сбивать немецкие бомбардировщики… с велосипеда.
4
Нас разбудил Борис. Еще только начинает светать, голодные спазмы терзают желудок, но я не должен обращать на это внимание, сегодня мы завтракать не будем. И потом, на меня возложена важная миссия. Сильно подозреваю, что у меня крутит кишки больше от страха, чем от голода. Борис садится к столу, Шарль уже за работой: красный велосипед преображается прямо на глазах, он уже лишился своих кожаных наконечников на руле, теперь их сменили другие, непарные – один красный, другой синий. Что ж, как ни жаль раскурочивать эту элегантную машину, я уступаю доводам разума: главное, чтобы краденые велосипеды никто не признал. Пока Шарль проверяет переключатель скоростей, Борис знаком подзывает меня к себе.
– Планы изменились, – говорит он. – Ян не хочет, чтобы вы шли на акцию все втроем. Вы новички, и, если возникнут проблемы, лучше, чтобы вас подстраховывал кто-то из опытных бойцов.
Не знаю, что это значит: может, бригада еще недостаточно мне доверяет. Поэтому я молчу и предоставляю говорить Борису.
– Твой брат останется здесь. А я буду тебя сопровождать и прикрою твой отход. Теперь слушай внимательно, как все должно пройти. Чтобы убить врага, есть особый метод, и нужно следовать ему буквально, это очень важно. Эй, ты меня слушаешь?
Я киваю. Борис, наверное, понял, что на какой-то миг я отвлекся от разговора. Я думал о братишке: вот разобидится-то, когда узнает, что его отстранили от дела. А я даже не смогу его убедить, что мне будет спокойней от сознания, что сегодня утром его жизнь не подвергнется опасности.
И вдвойне спокойней оттого, что Борис студент третьего курса мединститута и, если меня подстрелят во время акции, сможет мне помочь, хотя это совершенно дурацкая мысль, ведь в таких операциях самый большой риск не в том, что тебя ранят, а в том, что ты будешь арестован или попросту убит, а это, в большинстве случаев, почти одно и то же.
Но, как бы то ни было, я признаю, что Борис прав, – наверное, я действительно отвлекся, пока он говорил; могу только сказать в свое оправдание, что всегда отличался этой прискорбной особенностью – грезить наяву, даже мои преподаватели всегда говорили, что я из породы рассеянных. Это было еще до того, как я вздумал сдавать экзамены на бакалавра, а директор лицея отправил меня домой. Ибо с такой фамилией, как моя, о бакалавриате и мечтать не приходилось.
Ну да ладно, я встряхиваюсь и заставляю себя сосредоточиться на плане предстоящей акции, иначе мой товарищ Борис, старательно излагающий мне, шаг за шагом, что нужно делать, в лучшем случае отчитает меня за невнимание, а в худшем попросту лишит возможности участвовать в операции.
– Ты меня слушаешь? – спрашивает он.
– Да-да, конечно!
– Значит, как только мы засечем цель, обязательно проверь, снят ли револьвер с предохранителя. У нас бывали случаи, когда ребята попадали в серьезные переделки, думая, что оружие дало осечку, а на самом деле они попросту забывали снять его с предохранителя.
Я подумал, что это и впрямь дурацкая случайность, но когда тебе страшно, по-настоящему страшно, ты становишься таким неуклюжим, что хоть плачь; это действительно так, можешь поверить мне на слово. Главное было не прерывать Бориса и вникнуть в его указания.
– Нужно, чтобы это был офицер, простых солдат мы не убиваем. Это тебе ясно? Мы пойдем за ним на некотором расстоянии, не слишком далеко и не слишком близко. Я буду вести наблюдение за окружающим сектором. Ты подойдешь к нему и выпустишь несколько пуль, только считай выстрелы, чтобы оставить один про запас. Это очень важно: при отходе он может тебе понадобиться, никогда ведь не знаешь, как все обернется. Я буду прикрывать твой отход. А твое дело – посильней жать на педали. Если кто-то попытается тебя задержать, я тебя защищу. Что бы ни случилось, не оборачивайся, жми на педали и сваливай поскорей, понял?
Я попытался сказать «да», но у меня жутко пересохло во рту, язык будто к нёбу прилип. Борис истолковал мое молчание как согласие и продолжал:
– Когда отъедешь достаточно далеко, сбавь скорость и кати себе спокойненько, как обычный велосипедист. С той лишь разницей, что тебе придется ездить по городу очень долго. Будь внимателен: если заметишь, что за тобой кто-то увязался, ни в коем случае не рискуй, иначе приведешь его к себе на квартиру. Выезжай на набережные, останавливайся почаще и проверяй, нет ли вокруг лиц, которые ты уже где-то видел. Не верь в совпадения, в нашей подпольной жизни их не бывает. И возвращайся только тогда, когда на сто процентов убедишься, что все чисто.
Теперь мне было уже не до шуток; я знал свое задание назубок, если не считать одного: я совершенно не представлял себе, каково это – стрелять в человека.
Шарль вернулся из мастерской с моим великом, претерпевшим капитальную переделку.
– Ну вот, готово, – сказал он. – Главное, теперь педали и цепь рапотать хорошо!
Борис сделал мне знак: пора! Клод еще спал, и я подумал: стоит ли его будить? Если я погибну, он опять-таки разобидится, что я даже не попрощался с ним перед смертью. Нет, пускай уж лучше спит; и потом, он всегда просыпается голодный, как волк, а ведь жрать-то нечего. Каждый лишний час сна избавляет от мук голода. Я спросил, почему не едет с нами Эмиль.
– Забудь про него! – шепнул мне Борис.
И объяснил, что вчера у Эмиля украли велосипед. Этот болван оставил его в вестибюле своего дома, не надев антиугонного замка. Самое обидное, что это была прекрасная машина с такими же кожаными ручками, как на той, что спер я сам! Пока мы будем проводить операцию, ему придется раздобыть себе другой. Впрочем, Борис сказал, что Эмилю свистнуть велосипед – раз плюнуть!
***Операция прошла в точности так, как спланировал Борис. Вернее, почти так. Немецкий офицер, которого мы себе наметили, спускался по лестнице в десять ступеней к небольшой площадке, где стояла «веспасианка». Так назывались зеленые будочки писсуаров, расставленные по всему городу. Мы-то называли их просто «чашками», из-за формы унитаза. Но поскольку они были введены в обиход римским императором Веспасианом, их так и окрестили в его честь. Ей-богу, я бы наверняка сдал на бакалавра, если бы, на свою беду, не был евреем, а экзамены не пришлись бы на июнь 1941 года.
Борис подал мне знак. Место для стрельбы было идеальное – маленькая площадка располагалась ниже улицы, вокруг ни души. Я вошел в туалет следом за немцем, который не заметил в этом ничего подозрительного: обычный парень, более чем скромно одетый и далеко не такой бравый, как он сам в своем безупречном зеленом мундире, – просто человеку, как и ему, «приспичило». Туалет состоял из двух кабинок, и то, что я спустился за ним по лестнице, его ничуть не насторожило.
Итак, я очутился в писсуаре, рядом с немецким офицером, в которого мне предстояло выпустить полную обойму (не считая одной пули про запас, как велел Борис). Я даже не забыл снять револьвер с предохранителя, но тут передо мной встала другая, поистине трудная проблема – моральная. Можно ли с честью носить звание участника Сопротивления и при этом укокошить типа, который стоит рядом в неприличной позе, с расстегнутой ширинкой?
Я не мог спросить об этом своего товарища Бориса – он ждал меня с двумя велосипедами наверху, у лестницы, готовясь прикрыть мой отход. Я был один, и мне предстояло все решать самому.
И я не стал стрелять, просто не смог. Невозможно было смириться с мыслью, что моим первым убитым врагом окажется писающий немец, – это свело бы на нет весь героизм моей акции. Будь у меня возможность посоветоваться с Борисом, он бы наверняка напомнил мне, что этот самый враг служит в армии, где никто не задается такими вопросами и уж конечно не мучится сомнениями, стреляя в затылок детям, поливая автоматными очередями бегущих по улице парней, без счета уничтожая людей в лагерях смерти. И он был бы прав на все сто, мой товарищ Борис. Однако я-то мечтал стать летчиком в составе эскадрильи Королевских военно-воздушных сил Англии, и пусть мне это не удалось, но хотя бы честь свою я должен был спасти. Я ждал момента, когда этот тип вернет себе достаточно пристойный вид, чтобы умереть от моей руки. Моя решимость не поколебалась при виде его легкой кривой улыбочки, когда он направился к выходу, не обращая никакого внимания на то, что я опять иду следом за ним по лестнице. Туалет стоял в глубине тупика, из которого был только один путь на улицу.
Борис, не слыша выстрелов, наверное, никак не мог понять, что я делал все это время. Но мой офицер поднимался по ступеням впереди меня – не стрелять же ему в спину. Единственным способом заставить его обернуться был бы оклик, но как его позвать, если весь мой немецкий сводился к двум словам – ja и nein. Что ж, тем хуже, еще несколько секунд, и он выйдет на улицу, тогда мое дело хана. Пойти на такой сумасшедший риск и провалить акцию в самый последний момент, – нет, это было бы слишком глупо. Я набрал в легкие воздуху и гаркнул изо всех сил: «Ja!» Офицер, вероятно, счел, что я обращаюсь именно к нему, тотчас обернулся, и я воспользовался этим, чтобы всадить ему пять пуль в грудь, иными словами, встретился с врагом лицом к лицу.
Дальше все произошло примерно так, как спланировал мой инструктор, Борис. Я сунул револьвер за пояс, обжегшись при этом о дымящийся ствол, из которого только что вылетели пять пуль с такой скоростью, вычислить которую мне, с моими скромными познаниями в математике, было бы затруднительно.
Взбежав по лестнице, я вскочил на велосипед, и при этом у меня из-за пояса выскользнул револьвер. Я нагнулся, чтобы подобрать оружие, но услышал крик Бориса:
– Мотай отсюда, черт возьми! – и это вернуло меня к действительности.
Я помчался прочь, задыхаясь, бешено крутя педали и виляя между прохожими, уже бежавшими туда, где прозвучали выстрелы.
По дороге я непрерывно думал о потерянном револьвере. В бригаде оружия было очень мало. Нам, в отличие от макизаров, не доставались посылки из Лондона, которые им сбрасывали на парашютах, и это было ужасно несправедливо: макизары не придавали большого значения этим ящикам и прятали их в тайниках, на случай будущей высадки союзников, до которой было еще куда как далеко. Мы же могли раздобыть оружие одним-единственным способом – отнять его у врага, да и случалось это крайне редко, во время опаснейших операций. И вот теперь у меня не только не хватило духу, чтобы выхватить маузер из кобуры немца, но я еще ухитрился потерять и свой револьвер. Мне кажется, я так упорно думал об этом еще и потому, что хотел поскорей забыть другое: даже если все произошло в конечном счете именно так, как спланировал Борис, я только что убил человека.
***В дверь постучали. Клод, который лежал на кровати, устремив взгляд в потолок, сделал вид, что это его не касается, – он будто бы слушает музыку; но в комнате было тихо, и я понял, что он дуется.
На всякий случай Борис подкрался к окну и, приподняв край занавески, выглянул наружу. На улице все было спокойно. Я открыл и впустил Робера. По-настоящему его звали Лоренци, но у нас все звали его только Робером, а иногда еще Обмани Смерть, и в этом прозвище не было ничего обидного. Просто Лоренци обладал особыми качествами, прежде всего меткостью в стрельбе – тут он не знал себе равных. Не хотелось бы мне попасться ему на мушку: вероятность промаха у нашего дорогого Робера сводилась к нулю. Он добился от Яна разрешения постоянно иметь револьвер при себе, тогда как остальные члены бригады из-за нехватки оружия, должны были сдавать свой «ствол» по окончании акции, чтобы им могли воспользоваться другие. Как ни странно это покажется, но у каждого из нас имелся недельный график, где теракты были расписаны по дням: когда взорвать подъемный кран на канале, когда поджечь военный грузовик, устроить крушение поезда, атаковать пост немецкого гарнизона, ну и так далее, по списку… Кстати, хочу заметить, темпы нашей деятельности, установленные Яном, непрерывно росли. «Пустые» дни выпадали так редко, что мы буквально выбивались из сил.
Принято считать, что у метких стрелков возбудимая, даже экспансивная натура; Робер, напротив, был спокоен и уравновешен. Он вызывал горячее восхищение у своих соратников и сам относился к ним с какой-то естественной теплотой, находя для каждого слова симпатии или утешения, что было большой редкостью в наши суровые времена. И еще: Робер, один из немногих, всегда приводил своих товарищей с операций целыми и невредимыми, так что его прикрытие было гарантией безопасности.
Однажды мне довелось встретить его в бистро на площади Жанны д’Арк, куда мы частенько заходили поесть супа из кормового гороха-вики, который в мирное время давали скоту; по вкусу он слегка напоминает чечевицу, и нам приходилось довольствоваться этим отдаленным сходством. Когда живот подводит от голода, воображение разыгрывается вовсю.
Робер ужинал, сидя напротив Софи, и, заметив, как они переглядываются, я мог бы поклясться, что они тоже любят друг друга. Возможно, я и ошибался – ведь Ян твердо сказал, что партизаны не имеют права на ухаживания и любовь, это слишком опасно для всех. Но когда я думаю, сколько же наших арестованных товарищей накануне казни корили себя за то, что подчинились этому правилу, мне становится просто физически больно.
В тот вечер Робер присел на краешек постели, но Клод даже не шелохнулся. Придется мне как-нибудь поговорить с братишкой по поводу его вздорного нрава. Сам Робер сделал вид, будто ничего не заметил, и, протянув мне руку, поздравил с успешной акцией. Я ничего не ответил: меня раздирали противоречивые чувства, и это состояние, которое учителя называли природной рассеянностью, а на самом деле было глубокой задумчивостью, неизменно обрекало меня на полнейшую немоту.
И пока Робер смотрел на меня в ожидании ответа, я размышлял о том, что, вступая в Сопротивление, лелеял три мечты: примкнуть к генералу де Голлю в Лондоне, сражаться в составе британского воздушного флота и успеть убить врага, прежде чем умереть самому.
Я уже понял, что две первые мечты неосуществимы, но третья все же была реализована, и, казалось, я должен сиять от радости: ведь я-то остался жив, хотя после убийства офицера прошло уже несколько часов. В действительности я испытывал нечто совершенно противоположное. Я представлял себе, как «мой» немецкий офицер, которого по правилам следствия нельзя трогать, до сих пор лежит, раскинув руки, там, где я его оставил, то есть на ступенях лестницы, откуда виден тот писсуар внизу, и эта картина не доставляла мне никакого удовлетворения.
Борис кашлянул; я очнулся и понял, что Робер протягивает мне руку вовсе не для того, чтобы я ее пожал, хотя, наверное, при его прирожденной доброте он ничего не имел бы против, – по всей видимости, он просто хотел забрать свое оружие. Ведь револьвер, который я выронил, принадлежал именно ему!
Я не знал, что Ян поставил его запасным охраняющим, чтобы свести к минимуму риск операции, когда я буду стрелять и после спасаться бегством, ведь я был еще так неопытен. Как уже сказано, Робер всегда выводил из акций своих людей живыми. Больше всего меня тронуло то, что вчера вечером он передал мне свое оружие через Шарля, а я-то едва обратил на него внимание за ужином, всецело занятый своей порцией омлета. Раз уж Робер, взявший на себя ответственность за мой отход и отход Бориса, решился на такой великодушный жест, значит, он хотел, чтобы у меня в руках был безотказный револьвер, никогда не дающий осечки, в отличие от автоматического оружия.
Вероятно, Робер не видел конца операции и не заметил, что револьвер, выскользнув у меня из-за пояса, упал на мостовую за миг до того, как Борис приказал мне смываться полным ходом.
Робер глядел на меня все настойчивей, но тут Борис встал, открыл дверцу старого шкафчика и, вынув оттуда долгожданный револьвер, без всяких комментариев вручил его хозяину.
Робер сунул его за пояс, а я воспользовался случаем, чтобы разузнать, как спрятать оружие, чтобы не обжечь себе живот и избежать неприятных последствий.
***Ян остался доволен проведенной акцией, отныне мы считались полноправными членами бригады. И теперь нас ждало новое задание.