– Он совсем не похож на святого…
– Почему ты никогда не ходишь с нами в Лувр? – спросил Энцо.
– Ну, у меня с музеями не очень складывается…
Папа всегда был любителем эффектных концовок. Он торжественно водрузил на стол сверток в глянцевой бумаге, перевязанный красной лентой, и предложил мне угадать, что находится внутри. Нет, это не книга, такая идея папе в голову прийти не могла. Игрушка?
– Ты уже не ребенок, какие могут быть игрушки!
Не книга, не игрушка, не игра. Теперь гадали все, только мама молчала и снисходительно улыбалась. Не разборный грузовик, не самолет, не корабль, не поезд, не модель машины, не микроскоп, не часы, не бинокль, не галстук, не одеколон, не набор оловянных солдатиков и не перьевая ручка. Съесть и выпить нельзя, не хомяк и не кролик.
– Как ты мог подумать, что я запихну живую зверюшку в коробку?.. Нет, это не чучело.
Идеи закончились, и я замер, испугавшись, что останусь без подарка.
– Помочь открыть? – предложил папа.
Я торопливо развернул бумагу и пришел в восторг, обнаружив прозрачный пластиковый футляр. «Брауни Кодак»![15] Такого я от отца не ожидал, хотя две недели назад – мы шли по улице Суффло – застрял перед витриной фотомагазина и долго объяснял ему преимущества новой модели. Папа тогда удивился моей осведомленности, не поняв, что я просто выпендриваюсь. Я бросился ему на шею и стал целовать, бормоча слова благодарности.
– Маме тоже скажи спасибо, в магазин ходила она.
Меня охватило возбужденное нетерпение, я мгновенно зарядил пленку и рассадил родственников напротив окна, подражая фотографу, делавшему в лицее ежегодный снимок класса.
– Улыбайся, дедуля! Дядюшка Морис, встань за мамой, и улыбайтесь, черт возьми, улыбайтесь!
После вспышки я перевел кадр и щелкнул еще раз, чтобы подстраховаться. Не каждому дано осознать свое призвание, но я в тот вечер твердо решил стать фотографом, эта профессия казалась мне престижной и одновременно достижимой. Папа меня поддержал:
– Все верно, малыш, фотографом быть интересно, да и денежно.
Получив родительское благословение, я воспарил в мечтах, но Франк, как обычно, остудил мой пыл:
– Хочешь стать фотографом, приналяг на математику.
С чего он это взял – неизвестно, но обсуждение приобрело опасный оборот: одни утверждали, что фотография – искусство и математика тут вовсе ни при чем, другие напоминали о необходимости разбираться в перспективе, оптике, составе эмульсий и в других технических тонкостях. Каждый был уверен в своей правоте, что привело меня в растерянность. Все выдвигали аргументы, никто никого не слушал, а я тосковал, поскольку плюрализм мнений был мне внове. Я решил, что Франк просто завидует, ему таких потрясающих подарков в детстве не делали. Фотография не наука, в ней силен фактор случайности. Историческая фотография собравшейся вместе семьи – единственная в своем роде – три года простояла на буфете, на самом видном месте, а потом исчезла по причинам, никак не связанным с ее художественными достоинствами.
* * *Я долго пребывал в полном неведении относительно истории моей семьи. Все в моем мире казалось мне идеальным – или почти идеальным. Взрослые не посвящают детей в свои тайны. Сначала те слишком малы и многого не могут понять; когда они подрастают, им становится не до того, а потом бывает поздно. Такова семейная жизнь. Люди живут бок о бок, считают, что знают друг друга, но в действительности никто и понятия не имеет о своих близких. Мы надеемся на чудеса кровного родства: невероятные совпадения, безоговорочную откровенность, внутреннюю схожесть. Человек склонен довольствоваться спасительным самообманом о непреложности родства по крови. Скорее всего, я сам виноват – слишком многого ждал… Просветил меня Франк, и случилось это в день торжественного открытия обновленного магазина, после событий, потрясших нашу семью.
У нас с Франком семь лет разницы. Он родился в 1940-м, и его история – это история нашей семьи со всеми ее случайностями и вывертами. Без Франка не было бы и меня. Наша судьба решилась в первые месяцы войны. В то время Филипп руководил собственной мастерской по выполнению сантехнических и оцинковочных работ, а еще торговал сантехническим оборудованием и кухонными плитами, хотя ни разу в жизни не держал в руках ни одного крана или ацетиленовой горелки. Дело Филипп унаследовал от отца и вел его весьма успешно, хотя не упускал случая посетовать на своих работников. Неприятности Филиппа начались 3 февраля 1936 года, когда он нанял в подмастерья Поля Марини. Отцу исполнилось семнадцать, и он не имел ни малейшего желания продолжать семейную традицию и становиться железнодорожником. Жить отец хотел только в Париже, а папашу Делоне впечатлил, сделав идеальный сварной шов за рекордно короткое время. Следующие три года Филипп не мог нахвалиться на своего помощника, очаровавшего всех вокруг улыбкой, любезным обхождением, услужливостью и сноровкой. Сам того не ведая, Филипп пустил волка в овчарню. Его дочь Элен без памяти влюбилась в кудрявого красавца с бархатными глазами и ямочкой на подбородке, который неутомимо вальсировал и ужасно ее смешил, пародируя Мориса Шевалье[16] и Рэмю[17]. Думаю, те годы остались самой счастливой порой в жизни моих родителей. Отцу было семнадцать, маме – восемнадцать, они встречались тайком от всех, и никто ни разу ничего не заподозрил. В обществе господствовали фарисейские нравы: дочь хозяина не имела права встречаться с его работником, да еще сыном итальянского иммигранта. Это было просто немыслимо. Каждый должен был знать свое место. Все могло наладиться, но приближалась война, а для влюбленных нет ничего опаснее голоса пушек. Легко представить, каким горьким было их расставание. Отца призвали на «странную войну»[18]: он оказался в самом сердце Арденн прямо перед разгромом французской армии. Моя мать полгода скрывала от родителей свою беременность. Семейный врач диагностировал у нее апластическую анемию, потом она занемогла, и все открылось. Мама отказалась признаться, кто отец ребенка, которого она назвала Франком. Папа четыре года был заключенным шталага[19] в Померании, известий от нее не имел, думал, что она его забыла, и узнал обо всем, только вернувшись во Францию. Беззаботная, веселая девушка стала женщиной. Оба изменились и едва узнали друг друга.
Если бы не Франк, мои родители вряд ли сошлись бы: у каждого была бы своя судьба, а роман, о котором никто не знал, постепенно стерся бы из памяти. Если бы не Франк, мои родители не поженились бы и я бы не родился. Но Франку было уже пять, ситуацию следовало урегулировать, и они сделали, что до́лжно, – тихо поженились в мэрии Пятого округа. Утром накануне церемонии мои родители «забежали» к нотариусу семейства Делоне и, не читая, подписали договор о раздельном владении имуществом. Поль Марини получил девушку, но не деньги. У бабушки Алисы в то утро случилось «дипломатическое» недомогание, Филипп не захотел оставлять ее одну, и они не присутствовали на свадьбе дочери. Возможно, прояви мой отец чуть больше изворотливости, решение было бы найдено, но он не захотел венчаться под тем идиотским предлогом, что не верит в Бога. Отказ оскорбил семейство Делоне, у которого с незапамятных времен были постоянные места в церкви Сент-Этьен-дю-Мон. Черно-белая фотография, сделанная на крыльце мэрии, запечатлела новобрачных в окружении родственников со стороны Марини: мама и папа даже не держатся за руки, между ними стоит малыш Франк. В день свадьбы моих родителей пришло печальное известие о гибели в Страсбурге Даниэля Делоне, так что скромный праздничный ужин, запланированный Марини, пришлось отменить. Траур продлился целый год. Алиса напрочь забыла о своем «недомогании» и теперь говорила, что быть на свадьбе дочери ей помешала героическая смерть сына на поле боя. Для клана Делоне этот день навечно стал днем памяти Даниэля, а мои родители никогда не отмечали годовщину свадьбы.
2
Лицей меня совершенно не интересовал. Я предпочитал ошиваться в Люксембургском саду, на площади Контрэскарп[20] или в Латинском квартале. Я проводил часть жизни, «проскальзывая» сквозь ячеи сети. Моих усилий хватило для перехода в шестой класс лицея Генриха IV, хотя прошло это не гладко, и дедушке Делоне пришлось нанести визит директору, хорошему знакомому семьи. Франк тоже ходил в этот лицей, имевший, несмотря на старомодную обстановку и запах плесени, ряд преимуществ. Учащиеся пользовались относительной свободой, никто не контролировал их приходы и уходы. Мне повезло: Николя был лучшим учеником в классе. Достоверности ради, я не ограничивался примитивным списыванием заданий по математике, допускал мелкие ошибки и некоторые отступления от темы, но иногда получал более высокие оценки за пространное изложение работы моего друга. Позже я отказался от мелкого жульничества – книга на коленях во время сочинения! – и начал пользоваться искусно скрываемыми шпаргалками, на их изготовление уходило уйма времени – выучить было бы быстрее. Меня ни разу не поймали с поличным. Шпоры по истории и географии мне не требовались – я запоминал текст учебника после первого прочтения и успевал помочь Николя: он эти предметы не любил. Мы числились среди лучших. Меня много лет считали хорошим учеником, а я ничего не делал, только старался выглядеть старше, что было совсем не трудно. Я перешел в четвертый класс, но рост – метр семьдесят три! – позволял выдавать себя за второклассника[21]. По этой причине у меня не было друзей-ровесников, кроме Николя, и я общался с приятелями Франка. Они собирались в бистро на Мобер[22] и спорили о том, как переделать мир.
* * *Наступило новое, неспокойное время. Совершив долгий переход по пустыне, де Голль вернулся к делам, чтобы спасти Французский Алжир от алжирских террористов. В обиход вошли слова, смысл которых был мне не совсем ясен: «деколонизация», «потеря империи», «война в Алжире», «Куба», «неприсоединившиеся» и «холодная война». Меня политические новации не интересовали, но друзья Франка только о том и говорили, я слушал молча, делал вид, что все понимаю, и оживлялся, лишь когда речь заходила о рок-н-ролле. Несколько месяцев назад эта музыка обрушилась на меня – без предупреждения, как рысь с дерева. Я читал, удобно угнездившись в кресле, Франк работал, и вдруг из приемника зазвучала незнакомая мелодия. Мы синхронно подняли голову и переглянулись, не поверив своим ушам, подошли, и Франк прибавил звук. Билл Хейли[23] за секунду изменил нашу жизнь, назавтра эта музыка стала нашей музыкой, заглушив избитые напевы. Взрослые ненавидели рок-н-ролл, все – кроме папы, обожавшего джаз. Взрослые считали рок музыкой дикарей, которая лишит нас слуха и сделает еще глупее. Смысла текстов мы не понимали, но это ничему не мешало. Франк и его друзья открыли для нас многих американских певцов: Элвис[24], Бадди Холли[25], Литтл Ричард[26], Чак Берри[27] и Джерри Ли Льюис[28] стали нашими верными спутниками.
* * *Бурной была не только эпоха – бурлил и Латинский квартал. Депутатом-пужадистом[29] от Пятого округа стал Жан-Мари Ле Пен. Избранный голосами мелких торговцев и консьержек, он ярился против красных, то есть всех, кто не разделял его идей. Студенты из противоборствующих политических станов сходились в схватках вокруг Сорбонны и на бульваре Сен-Мишель. Традиционное расслоение на правых и левых было взорвано войной в Алжире, ежедневно умножавшей печаль и ужасы бытия. Теперь все делились по принципу за или против Французского Алжира. Многие социалисты выступали за, многие правые были против, многие то и дело меняли мнение.
* * *Франк был за независимость. Мой брат состоял в Союзе коммунистической молодежи, свято верил в доктрину и недавно стал членом партии. Он был близок с Энцо и Батистом и каждый год ходил с ними на праздник газеты «Юманите», что делало его настоящим Марини. Дедушка Делоне не упускал случая высмеять своего старшего внука и его взгляды. Именно из-за этой скрытой вражды Франк с таким нетерпением ждал окончания занятий на экономическом факультете, чтобы уйти из дома. Папа сидел между двух стульев. Заяви он открыто о коммунистических убеждениях, Филипп тут же выставил бы его из дома. Мой отец знал, где проходит черта, которую не следует переступать. Его терпели, потому что он называл себя радикальным социалистом. Для него было важнее отстоять свою независимость перед семьей жены, и он делал все, чтобы сгладить углы и завоевать доверие тестя. Социалистом папа был только на словах, а вот Франк старался привести свою жизнь в соответствие с исповедуемыми идеями. Воскресные обеды в нашем доме проходили куда более оживленно, чем в большинстве семей. Мама запрещала вести за столом разговоры на актуальные темы. Избежать этого было нелегко. Как говорил Франк, все темы в нашей жизни – политические.
Клан Делоне считал Алжир неотъемлемой частью Франции; «неприкасаемым», почти священным его делало то обстоятельство, что Морис поселился там после войны, женившись на Луизе Шевалье – коренной алжирке, «черной ноге»[30]. Ее богатейшая семья владела десятками зданий в Алжире и Оране. Морис распоряжался состоянием жены и приумножал его, каждый год приобретая новую недвижимость. Слово «независимость» он считал неприличным, почти бранным. Филипп и моя мать душой и телом были на стороне Мориса, поэтому приход к власти де Голля внушил им уверенность в будущем. При нашем великом национальном герое Алжир останется французским. Кучка террористов-оборванцев не справится с третьей по силе армией мира. Феллахи – банда кровожадных неблагодарных дегенератов, которой манипулируют американцы. Делоне готовы были допустить, что туземцы заблуждаются, что их завели в тупик, но питали безграничную ненависть к французам, предающим свою страну и соотечественников, поддерживая мятеж. Франк и Морис не просто испытывали друг к другу враждебность. Каждый твердо стоял на своих позициях, держался собственного мнения и провоцировал противника, демонстрируя ему глубочайшее презрение. Их старались не сводить вместе, а если такое все же случалось, мама строго-настрого запрещала касаться опасной темы. Слова «Алжир», «война», «покушения», «самоопределение», «референдум», «генералы», «полковники», «Африка», «легионеры», «армия», «честь», «озабоченность», «будущее», «негодяй», «пытка», «ублюдок», «свобода», «коммунист», «нефть», «плохо для торговли» – запрещалось употреблять во время аперитива и за едой. Это сильно сужало поле для дискуссии, но позволяло спокойно доесть жиго с фасолью[31].
* * *Из-за Франка, желая любой ценой помешать мне пойти по его стопам, Филипп и моя мать организовали своего рода санитарный кордон. Я не должен был встречаться с родней отца и ходить с ними на праздник «Юманите». В разговорах о папином семействе они всегда напускали на себя многозначительный вид и поджимали губы, и я долго думал, что там творятся тайные постыдные мерзости, но помешать мне ходить раз в месяц с Энцо в Лувр мать не могла. Он не пытался ни в чем меня убедить или перетянуть в свой лагерь. Член компартии Энцо был по природе своей фаталистом, что, впрочем, одно и то же. Родился рабочим – станешь коммунистом, вышел из буржуазной среды – примкнешь к правым. Смешение недопустимо. Принадлежность к соцпартии Энцо считал сделкой с совестью, упрекал отца за переход в стан врага и говорил, что он предал рабочий класс. Мир был прост: я – сын буржуа, значит стану буржуа. Честно говоря, я плевать хотел на все их истории, разногласия и ругань. Их убеждения были мне чужды, их словесные перепалки и баталии меня не касались. В жизни меня интересовали рок-н-ролл, литература, фотография и настольный футбол.
3
Мы с Николя составляли одну из лучших пар игроков в настольный футбол. Он в защите, я в нападении. Победить нас было нелегко. Чтобы поиграть спокойно, мы отправлялись на площадь Контрэскарп, где нашими противниками становились студенты, в основном из Политехнической школы. Игроками эти умники были никакими, и мы не упускали случая над ними посмеяться. Некоторым не слишком нравилось, что мальчишки – мы были лет на десять моложе! – выставляют их дураками, а мы подражали Саме́, нарочито их игнорируя.
– Следующий.
Сначала мы злорадствовали. Ликовали. Потом стали наслаждаться своим превосходством молча. В тишине. Не обращали внимания на соперников. Смотрели только на поле, белый шарик и маленьких футболистов синего и красного цвета. Партия не успевала начаться, а те, кто играл против нас, уже понимали, что обречены. Игнорирование было хуже презрения. Чтобы заслужить хотя бы взгляд с нашей стороны, следовало создать опасное положение, добиться равного счета или матчбола. Настольный футбол был так популярен, что, проиграв, приходилось долго ждать очереди, чтобы взять реванш. Вылетали даже самые сильные игроки – снижали темп, уставали, расслаблялись и с кривой ухмылкой уступали место другим. Лучшим удавалось продержаться пять-шесть партий подряд, остальные выбывали после первой.
* * *Мы ходили в большое бистро на площади Данфер-Рошро в те дни, когда чувствовали себя в форме, готовыми «порвать» весь мир и задать трепку соперникам. В «Бальто» было два настольных футбола. Мы играли со взрослыми, и нас уважали. Не могло быть и речи о партии в футбол рядом с электрическим бильярдом, даже если он был свободен и бильярдисты предлагали сыграть. Мы берегли силы для «первачей» – тех, кто приезжал из южного предместья. Сами был самым сильным из всех, он играл один против двух соперников и легко выигрывал. Сами останавливался, когда ему надоедало или пора было отправляться на работу. Вкалывал он по ночам на Центральном рынке[32] – перетаскивал тонны фруктов и овощей. Сами был настоящий рокер со взбитым коком и бачками, высоченный, с огромными бицепсами и кожаными браслетами на запястьях – к таким всегда относятся с уважением. Стремительная манера игры Сами приводила нас в замешательство, каждый мяч он отбивал с невероятной силой. Игроков, которым удавалось победить Сами, можно было пересчитать по пальцам. Я обыграл его три раза, с незначительным перевесом, он же громил меня десятки раз. Сами не питал никакого уважения к студентам и буржуа. Всех нас он называл олухами и презирал с высоты своего внушительного роста. Общался он только с теми, кого считал ровней, ну и с некоторыми «простыми смертными». С Жаки, официантом из «Бальто», они были приятелями и «соотечественниками» по предместью. О Сами ходили всякие слухи, но пересказывали их шепотом у него за спиной. Кто-то называл его мелким проходимцем, другие уверяли, что он настоящий преступник, но никто не знал, насколько обоснованна эта дурная репутация. Ко мне Сами относился с симпатией – с тех пор как я выбрал «Come On Everybody»[33] в музыкальном автомате «Бальто», огромном «Вурлицере»[34], сверкавшем хромированными боками между двумя электрическими бильярдами. В тот день Сами дружески похлопал меня по спине и подмигнул, как своему. Время от времени, когда Сами попадались сильные противники, он брал меня в игру защитником. Я очень старался оправдать его доверие и всякий раз забивал два-три гола – мои удары трудно было парировать. В остальные дни Сами относился ко мне как ко всем другим «олухам», то есть с пренебрежением, и даже называл «великим олухом». Переменчивость Сами совершенно сбивала меня с толку. Если у меня появлялось немного денег, я бросал монету в автомат, и, как только начинали звучать первые аккорды гитарного блюза, Сами облегченно вздыхал и кивком приглашал меня занять место у себя за спиной. Вместе мы не проиграли ни одной партии.
«Бальто» был типичным овернским бистро. Маркюзо приехали в Париж из Канталя[35] после войны и практически жили в заведении, работая семь дней в неделю, с шести утра до полуночи. Альбер твердой рукой управлял семейным предприятием, о репутации которого пекся самым ревностным образом. Он всегда носил английские галстуки-бабочки, коих у него было великое множество, и всегда следил, чтобы бабочка сидела идеально. Если дневная выручка оказывалась хорошей, он довольно похлопывал ладонями по толстому животу и говорил:
– Вот они, денежки. Никто их у меня не отберет.
Определение «бонвиван» как нельзя лучше подходило папаше Маркюзо. Он часто говорил, что хочет вернуться в родные края и открыть свое дело в Орийаке или Сен-Флуре, но его жена, толстуха Мадлен, и слышать об этом не желала, ведь трое их детей тоже обосновались в парижском районе.
– В родной земле належимся после смерти, нечего заживо хоронить себя, довольно и того, что мы проводим там отпуск.
Почти все продукты чета Маркюзо получала из Канталя. Их трюффад[36] славился на всю округу, его подавали к колбаскам из Керси – порции были такие огромные, что потом целых два дня не хотелось есть. Кое-кто не ленился приезжать с другого конца города, чтобы насладиться антрекотом по-салерски[37]. Мамаша Маркюзо была искусной поварихой. Блюдо дня в ее исполнении всегда было таким ароматным и аппетитным, что гастрономические критики посвятили им целых три статьи в газетах (их вырезали, благоговейно вставили в золоченую рамку и повесили рядом с меню). Об овернцах говорят много гадостей, но супруги Маркюзо были щедры, благородны и обслуживали постоянных посетителей в долг, если те оплачивали счет в начале нового месяца и не пытались сменить бистро. Последнее, впрочем, было совершенно бессмысленно: овернский «беспроволочный телеграф» работал без сбоев, так что недобросовестного плательщика тут же призывали к порядку.
Пространство за баром было вотчиной Маркюзо, в зале и на террасе царил Жаки. Он с утра до вечера принимал заказы, на лету передавал их патрону, тот готовил, Жаки уставлял поднос тарелками, стаканами, бутылками и никогда ничего не ронял, подбивал любой счет по памяти с точностью до сантима, был улыбчив и внимателен к любому клиенту, за что получал щедрые чаевые. Больше всего в этой жизни Жаки любил футбол. Он был страстным болельщиком «Реймса»[38] и питал наследственную ненависть к парижскому «Рейсинг-клубу»[39], который именовал не иначе как «клубом гомиков», считая это худшим из оскорблений. Мир «по Жаки» был организован очень просто: все люди принадлежали либо к одному лагерю, либо к другому. Никому не следовало непочтительно отзываться о героях Жаки – Фонте́не, Пьянтони и Копá[40], которому он с трудом простил его измену. Если «Реймс» проигрывал «Рейсингу» или мадридскому «Реалу», даже болельщики этих команд не рисковали выступать слишком громко. Сами разделял страсть своего закадычного дружка Жаки и всегда играл в настольный футбол красными. Выиграв – а делал это Сами легко и красиво, – он молча, игнорируя поверженного противника, брал из пепельницы монету в двадцать сантимов и опускал ее в автомат, чтоб вернуть свои шарики. В тех случаях, когда Сами приходилось поднапрячься ради победы, он издавал воинственный клич: «„Реймс“ сделает всех!»
«Бальто» был огромным бистро на углу двух бульваров. В той его части, что выходила на авеню Данфер-Рошро, посетители могли сыграть в настольный футбол и бильярд, здесь же стоял музыкальный автомат. Окна зала на шестьдесят мест смотрели на бульвар Распай. Как-то раз, совершенно случайно, я обратил внимание на дверь, замаскированную зеленой плюшевой занавеской. Этот вход – неизвестно куда! – был открыт только для пожилых мужчин, что выглядело странным само по себе, но еще более интригующим был тот факт, что оттуда никто не выходил. Я часто гадал, что там может находиться, но мне и в голову не приходило заглянуть в «тайную комнату». Никто из моих товарищей тоже ничего не знал, да их это и не интересовало. Если случалось долго ждать своей очереди, я устраивался с книгой на террасе, на солнышке, и Жаки меня не беспокоил. Он видел, как я расстроился, когда «Реймс» проиграл в финале «Реалу», и теперь считал меня больше чем клиентом. В те времена «Бальто», чета Маркюзо, Николя, Сами, Жаки и постоянные клиенты были моей второй семьей. Я проводил там уйму времени. Главное было успеть домой до возвращения мамы с работы. Я прибегал за несколько минут до семи, раскладывал на столе учебники и тетради, и родители заставали меня за занятиями. Если мама опережала меня, приходилось врать и изворачиваться: я клялся, что делал домашнее задание у Николя, и был вполне убедителен.
* * *Я не расставался со своим «Брауни» и без конца фотографировал, хотя результат выходил посредственный. Персонажи терялись в кадре, выглядели статично, лиц было не различить. Мои снимки ни о чем не говорили зрителю. Иногда мне удавалось поймать какое-нибудь выражение или чувство, но это случалось очень редко – фотографу трудно оставаться незаметным.
Мне приходилось противостоять неожиданному врагу – моей сестре, которая была моложе на целых три года. Жюльетта не выбирала, к какому лагерю примкнуть, она была чистопородная, до кончиков ногтей Делоне. Шкаф маленькой кокетки ломился от одежды, но она утверждала, что ей нечего носить, и думала лишь о том, что надеть на выход. Жюльетта изумительно прикидывалась невинной дитяткой и добивалась от родителей всего, чего хотела. Мама полностью ей доверяла и часто спрашивала, действительно ли я вернулся домой к шести, как утверждал, и Жюльетта тут же меня закладывала.