Я незаметно выскользнул из квартиры, успешно проделал обратный путь, осторожно открыл дверь и замер, прислушиваясь. Все было тихо. Родители спали. Я проник в освещенную лунным светом кухню, держа ботинки в руке, закрыл дверь на ключ, повернулся, чтобы идти в свою комнату, и тут щелкнул выключатель. Передо мной стояла мама. Для начала она отвесила мне такую оплеуху, что я крутанулся вокруг себя, а потом задала самую жестокую трепку в моей жизни. Она, видимо, очень испугалась и потому лупила от души, кричала и била – руками и ногами. Я свернулся клубком, съежился, а мама все никак не могла остановиться и наносила удары даже по голове. Досталось и папе, который пытался нас разнять. Ему пришлось приложить всю свою силу, чтобы она меня не покалечила. Потом у нее началась истерика.
– Подумай о соседях! – выкрикнул папа, и она тут же затихла.
Папа втолкнул меня в комнату. Дверь захлопнулась. Мама стенала и жаловалась на неблагодарность мужчин вообще и собственных сыновей в частности. Папа бубнил, что ничего страшного не случилось. Наконец они угомонились. Сердце у меня колотилось как сумасшедшее, щеки горели, задница болела. Я сидел в потемках, пытаясь отдышаться, сна не было ни в одном глазу. Взбучка и суровые санкции – я не сомневался, что они последуют! – не заставили меня жалеть о сегодняшней выходке. Я вытащил из кармана книгу – прощальный подарок Пьера, зажег лампу и прочел название: «451о по Фаренгейту». Томик был не слишком толстый и, к счастью, не пострадал от припадка материнского гнева. Многие места были подчеркнуты рукой Пьера. Я начал читать, выбрав отрывок наугад:
«Девять дней из десяти дети проводят в школе. Мне с ними приходится бывать только три дня в месяц, когда они дома. Но и это ничего. Я их загоняю в гостиную, включаю стены – и все. Как при стирке белья. Вы закладываете белье в машину и захлопываете крышку… Лучше все хранить в голове, где никто ничего не увидит, ничего не заподозрит… В штате Мэриленд есть городок с населением всего в двадцать семь человек, так что вряд ли туда станут бросать бомбы, в этом городке у нас хранится полное собрание трудов Бертрана Рассела…»[61]
Некоторые параграфы Пьер снабдил примечаниями. Почерк был мелкий и неразборчивый, если не считать пометки к третьей части: «Все мы – Монтэги?!»[62]
6
Следующие недели выдались трудными. Я стал кем-то вроде зачумленного, на которого все указывают пальцем. Семья и соседи считали меня малолетним мерзавцем, добрая, приветливая Мария – богохульником, осквернившим распятие. Консьержка мамаша Бурдон объявила меня пропащим, а ее муж – мелкая сошка в парижской мэрии – взял моду поучать, даже в мамином присутствии:
– Вытирайте ноги о половик, молодой человек, следует уважать чужой труд!
– Мсье Бурдон прав, Мишель, – подхватывала мама, – ты понятия не имеешь об уважении.
Колкости старого пужадиста так меня бесили, что свалившиеся на мою голову неприятности отступали на второй план. И я придумал отличный способ мщения: выходя на улицу, не пропускал ни одной кучки собачьего дерьма, а потом тщательно вытирал ноги о коврик Бурдонов. Меня лишили «четвергового» телевизора – я должен был сидеть в своей комнате и заниматься. Мария получила приказ звонить маме при первых признаках ослушания. Меня все время бранили, а я усугублял свое положение, отказываясь признать вину и быть тише воды ниже травы, за что лишился всех отвоеванных у взрослых прав и свобод. Мама снова провожала меня по утрам в лицей и забирала после занятий. Я запаниковал и попытался найти защиту у папы. Он долго колебался, но в конце концов заявил – не вполне, впрочем, убежденно:
– Будет так, и никак иначе.
Закручивать гайки мама решила собственноручно. Она снова взяла дело моего образования в свои руки, но не учла, что это процесс двусторонний. Я же твердо вознамерился ни в чем не участвовать. Папа сказал, что может забирать меня после занятий – он часто освобождался раньше мамы, – получил категорический отказ и отступился. Франк попытался встать на мою защиту, но мама резко его осадила. Она не любила друзей Франка и считала, что в случившемся есть доля его вины. Мама всегда мило улыбалась, но домом управляла как предприятием клана Делоне и не терпела ослушания. Сначала я надеялся, что распорядок дня не позволит ей успевать к концу уроков в лицее, но она договорилась с директором, что меня будут каждый вечер оставлять в здании до семи вечера. Прощай, футбол, прощайте, друзья. Заниматься усерднее я не стал, а появившееся время использовал для чтения. Пришлось, правда, отказаться от муниципальной библиотеки и брать книги в лицейской – скучной, составленной исключительно из томов, которыми учеников награждали в конце года за успехи в учебе.
* * *Книга Пьера захватила меня. Начитавшись Брэдбери, я решил выбрать силовой вариант разрешения конфликта. Человек должен уметь сопротивляться, не капитулируя и не уступая, но принимая за должное диктат силы. Решение представлялось очевидным и простым. Я окажу пассивное сопротивление. Не буду с ними разговаривать. Ни с кем. Так я их накажу.
Я укрылся в раковине молчания и, если кто-то ко мне обращался, бурчал в ответ что-нибудь нечленораздельное. Каждый день мама заезжала в лицей Генриха IV, чтобы забрать меня после занятий. Я садился в машину и всю дорогу демонстративно игнорировал все ее вопросы. Гнетущая тишина согревала мне душу. За столом я не поднимал глаз от тарелки, наслаждаясь возникшей – по моей вине! – неловкостью. Доев, я молча вставал, отправлялся к себе и больше не показывался.
Вначале я с ними играл, а они и не догадывались. Как долго можно жить, не разговаривая с родителями? «Я сумею продержаться долго, они сдадутся первыми», – рассуждал я, храня молчание и радуясь новообретенной власти. Никогда не думал, что тишина способна вызывать такое беспокойство. Первым пострадал Нерон – ему не хватало общения, и он, к вящей радости Жюльетты, ретировался в ее комнату. Через две недели я констатировал у себя некоторые признаки усталости. Папа с мамой ругались из-за меня, но никогда – в моем присутствии. Я упивался их жаркими спорами. Мама оказалась не готова к такой подрывной тактике. Я игнорировал ее намеки, тайные знаки и попытки примирения, наблюдал, как родители суетятся, разглядывают меня исподтишка, говорят обо мне как о больном. «Что, если причина его состояния не физического свойства?» – «Не показать ли его психологу?» Я не смог одурачить только Франка, и он давил на меня, требовал «перестать придуриваться».
Дедуля Делоне призвал на помощь одного из своих друзей, профессора медицины. Он пришел на воскресный обед и два часа собирал «удаленный анамнез». Жюльетта донесла, что я показался ему усталым и подавленным, и он порекомендовал занятия спортом и курс витаминов. Каждое утро мне стали подавать на завтрак свежевыжатый апельсиновый сок. Я наотрез отказался от предложения записаться в футбольную команду, а на любой вопрос пожимал плечами и уходил к себе в комнату читать.
Иногда ко мне присоединялась Жюльетта. Она садилась на кровать, Нерон пристраивался между нами, и сестра начинала описывать свою жизнь во всех подробностях. Я не отрывался от чтения и не слушал, зато Нерон внимал ей со всем кошачьим вниманием. Через час или два я говорил:
– Пора спать, Жюльетта.
Она умолкала, целовала меня в щеку и объявляла:
– Здорово бывает иногда вот так поболтать.
* * *Однажды за ужином мама предложила сходить в воскресенье вечером в кино на «Форт Аламо»[63] с Джоном Уэйном. Об этом фильме говорили все вокруг, и мне ужасно хотелось его посмотреть. За много месяцев до выхода картины на экран я увидел рекламные афиши, влюбился в Дэви Крокета, и папа подарил мне шапку с лисьим хвостом из искусственного меха. Мама знала, как трудно мне будет устоять перед таким искушением. Папа притворился удивленным, воскликнул: «Потрясающая идея!» – предложил пообедать перед сеансом в «Гран Контуар» и пойти в кинотеатр на бульварах – громадный экран подарит незабываемые впечатления от фильма. Родители смотрели на меня и ждали ответа, я держал паузу, потом встал и молча вышел из-за стола. В дверях меня посетило вдохновение: я обернулся, открыл рот, но ничего не сказал, чтобы продлить удовольствие. Согласись я на этот поход в кино, мы бы помирились и получили удовольствие от фильма, но я, как истинный мазохист и любитель провокаций, решил довести ситуацию до крайности:
– На будущий год я хотел бы стать пансионером.
Папа был поражен, у мамы рот приоткрылся от непонимания, даже Франк выглядел удивленным. Эффектная концовка, ничего не скажешь… Ответ родителей значения не имел, даже если бы мне с ходу дали согласие. Они смотрели друг на друга, не зная, как реагировать, потом мама спросила:
– Почему?
Я выдержал драматическую паузу и сказал:
– Чтобы больше вас не видеть.
Я ушел к себе – и не увидел «Форт Аламо» на панорамном экране. Утешало одно: родители тоже лишились этого удовольствия. Итак, я сидел и терзался сомнениями, готовый сдаться и молить о мире, но услышал, что родители спорят на повышенных тонах, только что не кричат. Раньше до такого не доходило. Потом папа удалился, изо всех сил шваркнув дверью, а мама вошла ко мне в комнату. Я сделал вид, что погружен в чтение «Удела человеческого»[64]. Щеки у меня горели, сердце колотилось, я всеми силами пытался скрыть смятение. Мама присела на краешек кровати. Она смотрела на меня и молчала, а я уставился в книгу – и не мог разобрать ни строчки.
– Нам нужно поговорить, Мишель.
Я поднял голову:
– Почему вы не в кино?
Мама была в полном замешательстве. Она смотрела на меня, пытаясь понять, что происходит, но логического объяснения найти не могла, ибо я действовал по наитию.
– Ты меня пугаешь. Продолжишь в том же духе – пропадешь. Загубишь свою жизнь. И я ничем не смогу тебе помочь.
Я оторвался от книги, сделав удивленное лицо, как будто только что ее заметил.
– Ты всерьез говорил о пансионе?
Я кивнул, мама покачала головой, с выражением горестного недоумения на лице:
– Что с тобой, Мишель?
Я с трудом удержался от смеха, мне хотелось сказать, что это была глупая шутка, что я так не думаю, но меня как будто черт под руку толкал.
– Предпочитаю отправиться в пансион. Так будет лучше для всех, разве нет?
Повернувшись к маме спиной и снова уткнувшись в книгу, я почувствовал, что она встала, но из комнаты не вышла, словно чего-то ждала. Я обернулся, мы встретились взглядом, но не произнесли ни слова. Я инстинктивно понимал: тот, кто откроет рот первым, проиграет. Я смотрел на маму без высокомерия и дерзости. В столовой зазвонил телефон, но трубку никто не снял. Они ушли. Мы остались вдвоем. Телефон все звонил и звонил, а мы смотрели друг на друга и молчали. Наконец звонок умолк, и в квартире снова стало тихо. Мама занесла руку, я заметил, что пальцы у нее дрожат, но не шевельнулся. Она ударила со всего размаха, от души, и… выместила гнев на Мальро. Книга отлетела к стене. Мама потерла руку и вышла. Хлопнула входная дверь. Я остался один в пустой квартире. Снова зазвонил телефон, но я не взял трубку. В тот вечер Нерон решил, что наша разлука затянулась, и вернулся в мою комнату, на свое место в ногах кровати.
* * *На следующее утро Мария объявила, что в лицей я отправлюсь один, не «под конвоем», и мама больше не будет забирать меня после занятий. Днем меня вызвал к себе Шерлок, наш главный надзиратель. Этот сухой угловатый человек был от природы наделен такой властностью, что в его присутствии все невольно умолкали, переставали носиться по коридорам, а встретившись с ним взглядом, почтительно кивали. Он умел так посмотреть на любого ученика, что тот начинал чувствовать себя виноватым, хотя никто не слышал, чтобы Шерлок хоть раз повысил голос или накричал на провинившегося. Пьер Вермон очень его любил и называл одним из самых образованных людей на свете, ученым-философом, отказавшимся от преподавания ради административной работы. Шерлок вызвал меня, чтобы взглянуть на мой пропуск, он изучил его с явным недоверием, переводя взгляд с разложенных на столе бумаг из личного дела на мое лицо.
– Ваши результаты далеко не блестящи, Марини, – произнес он наконец. – Особенно по математике. Если не одумаетесь, в следующий класс не перейдете. У вас остался последний триместр, чтобы исправить положение. Было бы досадно потерять имеющийся в запасе год.
Шерлок разорвал желтую карточку, подписал бледно-зеленую – это было разрешение на свободный выход из лицея после окончания занятий, – прикрепил мою фотографию, поставил печать и протянул мне пропуск со строгим напутствием:
– Прекратите шляться по бистро! Вам ясно?
В назначенный час никто за мной не пришел. Моим первым побуждением было кинуться в магазин и просить у мамы прощения, сказать, что я сожалею о том, как глупо себя вел, но потом решил все-таки отправиться домой. Николя удивился, когда я отказался пойти в «Бальто» или «Нарваль» поиграть в футбол. Я не стал посвящать его в беседу с Шерлоком, просто сказал, что должен немедленно засесть за учебники, иначе… Николя был сугубым реалистом и изложил свое мнение прямо и откровенно:
– Ты и математика несовместимы. Не морочь себе голову, на свете полно профессий, где можно обойтись и без нее.
* * *Если Бог существует, Он знает, что я попытался. Приложил массу усилий. Потратил уйму времени. Франк тоже поучаствовал. Он испробовал все способы, чтобы вдолбить мне знания по чертовой программе. Ничего не вышло. В моем мозгу существовал не антиматематический блок – пустота. Мне казалось, что я начинаю что-то понимать, что лед тронулся, но, как только Франк переставал помогать, я увязал.
– Это совсем не трудно, – упорствовал брат. – Успокойся, возьми себя в руки. Любой болван способен решить эти примеры! У тебя должно получиться – и получится!
Мы занимались вечерами, по субботам, воскресеньям, в каникулы, но не преуспели. Когда Франк объяснял теорему, все казалось простым и ясным, но доказать ее самостоятельно я не мог. Два приятеля Франка тоже попытались, но вынуждены были признать очевидное:
– Не переживай. Требуется время и упорный труд.
Наступил день, когда сдался и Франк. Ему самому нужно было готовиться к экзаменам, и я не обиделся. Он сделал все, что брат может сделать для брата. Мы с математикой оказались несовместимы. Тут уж никто не поможет. Не в первый и не в последний раз в истории произошла необъяснимая вещь. Я предпочитал не думать о том, что случится, если меня оставят на второй год. Поставил учебник математики на полку и присоединился к Николя. Будь что будет. Мы снова играли в настольный футбол. Терпели поражения. Выигрывали. Такова жизнь.
* * *Как-то раз вечером Николя захотелось сменить обстановку, и мы отправились в «Нарваль» на площади Мобер. Я не был там три месяца с момента отъезда Пьера. Мне не хотелось столкнуться с Франком – он считал, что я корплю над Евклидом, гармонической четверкой прямых и уравнениями второй степени. Заметив нас с Николя у стола, он произнес многозначительным тоном: «Вот, значит, как…» Я притворился глухим и выместил досаду на соперниках. Вокруг стола толпились зрители. Во время одной из смен состава я украдкой взглянул на стол, за которым играл Франк, и обнаружил, что он ушел, даже не простившись. Кто-то положил мне руку на плечо. Я обернулся и увидел улыбающееся лицо Сесиль.
– Куда ты исчез?
Я понял, что Франк не посвятил ее в семейные неурядицы, поэтому не стал распространяться о недавних событиях и ответил уклончиво:
– У меня было… много работы.
Глаза Сесиль смеялись. Я «поплыл», вспотел и впервые в жизни пропустил свою очередь играть. Николя, получивший нового партнера, наградил меня изумленно-недоверчивым взглядом, чем окончательно вывел из равновесия.
– Что будешь пить?
Мы пошли к стойке и заказали кофе с молоком.
– Не забыл, что Пьер оставил тебе пластинки? Сама я их к тебе не потащу.
Я хотел отказаться, привел уйму доводов, но Сесиль ничего не желала слушать. Я пообещал, что зайду как-нибудь в субботу и все заберу. На прощание она меня поцеловала, окутав легким лимонным ароматом духов. В ту ночь я плохо спал. Мария сказала, что не следует так поздно пить кофе с молоком.
7
В какой-то момент я почувствовал, что ситуация изменилась и мне следует быть начеку. Мама выглядела расстроенной и отстраненной из-за налоговой проверки: въедливый инспектор задавал коварные вопросы, на которые у нее не было ответов. Она тратила все силы и время на ликвидацию прорыва, опасаясь суровых санкций и штрафа. Папа исполнял функции коммерческого директора и ничего не понимал в управлении. Мама не упускала случая напомнить, что не может на него рассчитывать и вынуждена одна тянуть всю неблагодарную работу. Она часами говорила по телефону с Морисом, выслушивая его полезные советы. В День матери папа приготовил для нее огромный букет из тридцати девяти красных роз и зарезервировал столик в «Ла Куполь». Незадолго до полудня мама заскочила домой, я ее поздравил и показал папин букет. Она едва взглянула и поспешила вернуться в магазин, к аудитору, чтобы уладить детали очередной встречи с налоговым инспектором. Она даже не поблагодарила папу за цветы, а он сделал вид, что ничего не заметил, только назвал извергами чиновников-садистов, которые заставляют матерей семейств работать по воскресеньям. Он поставил букет в вазу прямо в упаковке, и мы отправились в ресторан, хотя настроение было безнадежно испорчено и аппетит пропал. Вечером мама так и не прикоснулась к цветам, даже целлофан не сняла. Через два дня букет завял, и Мария его выбросила.
* * *В тот праздничный день я хотел сообщить маме, что перешел в четвертый класс, разумеется умолчав о вкладе в мой «успех» Николя. Я не обманывался на свой счет, но уговаривал себя, что важен только результат. Рассказать не получилось – ни тогда, ни потом. Мама ни о чем не спросила, она и мысли не допускала, что может быть иначе, а вот папа был горд и счастлив – сам он окончил только начальную школу. Он так радостно делился хорошей новостью с каждым соседом, как будто меня приняли в Политехническую школу, и решил сводить нас в кино. Мы с Жюльеттой хотели посмотреть «Путешествие на воздушном шаре», папа предпочитал «Бен Гура», но на него билетов не оказалось, и он смирился с «Путешествием». Очередь в кассы была длиннющая, папа попытался пролезть к окошку, но бдительные граждане оттерли его, да еще и обозвали нахалом. Мы дошли по бульварам до кинотеатра, где давали «На последнем дыхании»[65]. Франк восторгался этим фильмом, но желающих попасть на сеанс было совсем мало, и, хотя кассирша заявила папе, что «эта картина не для детей», он не внял ее совету. Их с Жюльеттой фильм разочаровал, и мы ушли, не досмотрев.
– Как Франку могла понравиться такая мура? – негодовал папа.
Я прикинулся дурачком, хотя знал ответ – меня фильм тоже покорил.
* * *После сдачи экзаменов на степень бакалавра мы с Николя обрели желанную свободу и дни напролет торчали в Люксембургском саду – читали, били баклуши, вылавливали потерпевшие кораблекрушение кораблики из фонтана, а в конце дня отправлялись в «Бальто» играть в настольный футбол. Однажды я заметил в глубине ресторана, за банкетками, на которых обычно сидели влюбленные парочки, дверь, замаскированную зеленой плюшевой гардиной. Заветный угол, куда обычным посетителям хода не было. За таинственный полог входили только мужчины странного вида – и никогда женщины. Меня снедало любопытство, но ни один из футбольных партнеров ничего не знал, а папаша Маркюзо произнес обескуражившую меня фразу: «Ты еще мал для этой комнаты». Жаки носил туда напитки, но на все мои вопросы только плечами пожимал, а Николя досадливо отмахивался:
– И что ты прицепился к дурацкой двери?
– Эй, мелкота, играть будем? – надменно вопрошал Сами, и жизнь возвращалась в привычную колею.
8
В конце июня случилось то, чего я так опасался: мы с Сесиль столкнулись нос к носу на бульваре Сен-Мишель. Избежать встречи было невозможно. Сесиль бросилась ко мне, она была возбуждена, говорила, не давая вставить ни слова в ответ, обрывала фразы, чем напомнила мне Пьера. Просьбу проводить ее до Сорбонны она произнесла не терпящим возражений тоном, подхватила меня под руку и увлекла за собой. Я был ошеломлен количеством студентов на лестницах факультета, здесь стоял такой гул, что приходилось кричать. Сесиль запаниковала, готовая сбежать, сжала мою руку, и мы поднялись на второй этаж. Она была ужасно бледная, но двигалась через толпу с гордо поднятой головой.
– Иди посмотри, Мишель, прошу тебя, – жалобно попросила она.
Перед стендами со списками принятых толпились абитуриенты. Одни победно вскидывали руку, другие сокрушенно качали головой, девушки плакали. Я пролез к доске и начал искать фамилию Сесиль, толкаясь локтями и плечами, чтобы меня не оттеснили, совершенно уверенный в успехе, и наконец нашел, что искал: «Сесиль Вермон: принята, оценка „достаточно хорошо“». Я не без труда выбрался из плотного кольца победителей и проигравших, увидел, что Сесиль стоит с закрытыми глазами, прокричал:
– Тебя приняли! – и кинулся к ней.
Мы крепко обнялись. Я чувствовал на шее горячее дыхание Сесиль и аромат ее тела. Мне показалось, что наше объятие длилось вечность, даже голова закружилась. Никакая, даже самая бурная радость по поводу успешной сдачи экзаменов не объясняет столь долгого, на несколько секунд дольше положенного, объятия… Я прижимал Сесиль к себе, наслаждаясь ее близостью и чувствуя невероятную нежность. Она взяла мое лицо в ладони и прошептала:
– Спасибо, маленький братец, спасибо тебе.
В тот день она назвала меня так впервые, чем привела в совершенный восторг. Поцелуй в щеку заставил мое сердце колотиться как бешеное. Мы шли к выходу с факультета, и окрыленная успехом Сесиль смеялась, пританцовывала, целовала всех подряд, утешала неудачников. Она представляла меня окружающим по имени. У многих на лице появлялось недоуменное выражение, они смотрели нам вслед, но мне было все равно – я чувствовал себя легким, как воробышек, и не заметил, как мы оказались на площади. Собиравшиеся группками абитуриенты обсуждали результаты. Сесиль заметила Франка, он все понял по ее счастливому лицу, протянул к ней руки, закружил. Потом мы зашли в кафе, где было не протолкнуться от посетителей, и выпили за успех Сесиль. Она без умолку говорила об экзаменах и тех скользких местах, которых ей удалось избежать. Перебить Сесиль было невозможно, да мы этого и не хотели. Коротко стриженная, по-мальчишечьи угловатая, она очень напоминала нам Джин Сиберг[66], была такой же красивой, яркой, грациозной и хрупкой, как кинозвезда, только с темными волосами и карими глазами.
Сесиль решила, что я должен немедленно забрать оставленные мне Пьером пластинки, не пожелала слушать наши с Франком возражения, и мы оказались в огромной квартире на набережной Августинцев, которая могла бы показаться мрачной, не цари здесь радующий душу и глаз беспорядок. Сесиль не делала уборки со дня прощальной вечеринки Пьера: пустые бутылки, стопки книг на полу, окурки в пепельнице, грязные тарелки, картины, составленные в ряд у стены, странным образом оживляли пустое и слишком просторное для одного человека жилище. Сесиль освободила диван, сбросив одежду на пол, и мы сели. Она проверяла шкафы и чертыхалась: «Ну что за бардак!» – возвращалась в комнату и снова исчезала. Франк обнял меня за плечи:
– Я слышал, фильм вам не понравился?
– Мне очень понравился. Но не папе с Жюльеттой. Они не поняли, что ты в нем нашел.
* * *– …Я люблю девушку с прелестным затылком, красивой грудью, чудесным голосом, изящными запястьями, дивным лбом и классными коленками… – задумчиво произнес Франк, криво улыбнулся, и я вдруг заметил, что глаза у него на мокром месте.
Появилась Сесиль с коробкой пластинок. Их было слишком много, я колебался, не зная, могу ли взять все, и Сесиль сочла нужным уточнить:
– Пьер не дарит их тебе – дает попользоваться.
Видя, что не убедила меня, она взяла из пачки перетянутых резинкой писем последний конверт, открыла его и прочла:
Милая моя Сесиль!
Каникулы продолжаются. Погода стоит идеальная. Ночью мы мерзнем на нашем посту в Сук-Ахрасе. Линия Мориса оказалась дырявой, как сито, и ее продублировали линией Шалля. Сделано на совесть – проволока на всем протяжении под током в пять тысяч вольт, а в отдельных местах – до тридцати тысяч. Лучше не трогать. Я работаю на пару с парнем из «Электрисите де Франс», он здорово разбирается в высоком напряжении, так что, если после армии не попаду на госслужбу, пойду по электрической части. Каким бы невероятным это ни выглядело, французская армия извлекла уроки из прошлых ошибок. С тяжеловесными «непреодолимыми» укреплениями в стиле линии Мажино покончено, линия Шалля – обычное заграждение, главное ее назначение – обнаруживать прорывы, и функционирует она дьявольски быстро и четко. Наша система позволяет определить, где произошел обрыв, послать туда наряд и предотвратить проникновение со стороны Туниса. Как только поступает сигнал тревоги, мы запускаем осветительные ракеты. Благодаря радарам и колючей проволоке на нашем участке стало даже слишком спокойно. Уже много недель ничего не происходит, как в «Пустыне Тартари»[67]. Я чувствую себя лейтенантом Дрого, только поговорить не с кем. Буццати написал потрясающую книгу, но в его форте нереальное число интеллектуалов на метр квадратный. У нас здесь настоящая жизнь, тупиц – море. Мы все время смотрим в направлении «перед собой». Они там. Вот только неизвестно, где именно. В пределах видимости одни кусты и камни. Возможно, они где-то в другом месте. Мы целыми днями ждем появления типов из Фронта национального освобождения Алжира и умираем от скуки. Я часами наблюдаю за радарами, но пока что все сигналы тревоги оказывались ложными – «прорывались» к нам только кабаны. Тоже неплохо, отличная добавка к рациону… Больше всего меня достает то обстоятельство, что я меняю убеждения. Я был уверен, что мы мерзавцы, считал, что народ против нас и жаждет независимости. Каждый излагает собственную теорию, взгромоздившись на трибуну. Видела бы ты, что творится в деревнях! Армия трудится не покладая рук, так что не верь идиотским слухам. Теперь я начал понимать, что к чему. Выбор приходится делать между плохими и очень плохими решениями. Мало кто наплел в этой жизни так много глупостей, как я. Разве что Франк. Но это было в Париже, в другой жизни. Здесь все иначе. Это не треп в бистро, а реальное дело, которое не сделаешь, не запачкав рук. Я никак не могу договориться сам с собой, иногда думаю, какого черта мы здесь делаем, но понимаю: если уйдем, начнется та еще заваруха. Наш противник настроен более чем серьезно, но на открытое столкновение не решается – знает, что мы отлично вооружены.