Вид у нее был растерянный, даже слегка не в себе, но Джексон давно привык к кембриджской университетской публике, хотя она сказала, что живет «в Оксфорде, а не в Кембридже» и «там все совершенно по-другому», и Джексон подумал: «Ну да, ну да», но ничего не сказал. Амелия Ленд все лепетала о голубых мышах, и, когда он мягко сказал ей: «Мисс Ленд, начните с самого начала», она опять завела про голубых мышей, сообщив, что с них все и началось, и добавила: «Пожалуйста, зовите меня Амелия». Джексон вздохнул про себя, предчувствуя, что из этой особы все придется тянуть клещами.
Появилась ее сестра, затем исчезла и появилась снова с какой-то старой куклой в руках. Никто бы не принял их за сестер: одна – высокая, крупная, седеющие волосы выбиваются из пучка на затылке, а другая – маленькая и фигуристая, из тех, что кокетничают со всеми, кто носит брюки (о да, знакомый тип). Губы у маленькой были накрашены ярко-красной помадой, а ее многослойный наряд состоял из поношенного на вид и не сочетавшегося друг с другом экстравагантного тряпья; свою необузданную гриву она скрутила в узел, из которого торчал карандаш. Обе были одеты тепло, несмотря на знойный день. Немудрено – Джексон и сам поежился, ступив с залитой солнцем улицы в этот зимний сумрак.
– Наш отец умер два дня назад, – сказала Джулия (так звали вторую из сестер) таким тоном, словно это была заурядная неприятность.
Джексон взглянул на лежащую на столе куклу. Потрепанное махровое тельце, длинные тонкие ручки и ножки и мышиная голова. Кукла была голубая. Ну вот, что-то начало проясняться.
– Голубая мышь, – сказал он Амелии, кивнув на игрушку.
– Нет, Голубой Мышонок, – возразила та, как будто это меняло дело.
Амелии Ленд так и просилась на лоб татуировка «Меня никто не любит». Судя по наряду, она перестала покупать одежду лет двадцать назад, а тогда затаривалась исключительно в «Лоре Эшли». Джексону вспомнились старые фотографии торговок рыбой: грубые башмаки с шерстяными чулками, широкая вельветовая юбка в сборку, а на плечах шаль, в которую она зябко куталась, и неудивительно – в комнате было как в Балтике. У дома был свой собственный климат.
– Наш отец умер, – резко произнесла Амелия, – два дня назад.
– Да, – осторожно отозвался Джексон, – ваша сестра только что сказала. Примите мои соболезнования, – добавил он вскользь, поскольку ни та ни другая явно особенно не скорбели.
Амелия нахмурилась:
– Я хочу сказать, что… – Она взглянула на сестру, ища помощи.
«Вечная проблема ученого люда, – подумал Джексон, – никогда не могут сказать то, что думают, и в половине случаев имеют в виду не то, что говорят».
– Давайте я попробую, – пришел он на выручку. – Ваш отец умер… – (Сестры энергично кивнули, будто от облегчения, что Джексон ухватил суть.) – Ваш отец умер, – продолжил он, – и вы начали разбирать вещи в старом семейном доме… – Он запнулся, потому что на их лицах отразилось сомнение. – Это старый семейный дом, так?
– Гм, да, – ответила Джулия. – Просто… – Она поежилась. – Это звучит так тепло, понимаете? «Старый семейный дом».
– Ну, тогда давайте мы лишим эти три слова всякого эмоционального содержания и будем рассматривать их просто как два прилагательных с существительным. Старый. Семейный. Дом. Так или нет?
– Так, – нехотя отозвалась Джулия.
– Строго говоря, – произнесла Амелия, безотрывно глядя в кухонное окно, словно разговаривала с кем-то в саду, – не «семейный», лучше будет «родовой».
Джексон решил пропустить эту реплику мимо ушей.
– Значит, вы не были близки со своим стариком? – обратился он к Джулии.
– Нет, не были, – заявила Амелия, повернувшись и посмотрев на него в упор. – И мы нашли это в запертом ящике у него в кабинете.
Снова эта голубая мышь. Голубой Мышонок.
– И что означает этот Голубой Мышонок? – подтолкнул ее Джексон.
Он надеялся, разгадка не в том, что их папаша был фетишистом, помешанным на мягких игрушках.
– Вы когда-нибудь слышали про Оливию Ленд? – спросила Джулия.
– Вроде что-то припоминаю, – ответил Джексон. Припоминал он очень смутно. – Родственница?
– Она была нашей сестрой, – сказала Амелия. – Исчезла тридцать четыре года назад. Ее похитили.
Похитили? О нет, только не инопланетяне, тогда день точно пройдет не зря. Джулия достала сигареты и предложила ему закурить. Она предлагала сигарету, но намекала на секс. Джексон почувствовал неодобрение ее сестры, но не был уверен, относилось оно к никотину или к сексу. Скорее всего, и к тому, и к другому. От сигареты Джексон отказался – он никогда не курил в присутствии клиентов, – но, когда закурила Джулия, сделал глубокий вдох.
– Ее похитили, – сказала Джулия, – из палатки в саду.
– Из палатки?
– Это было летом, – резко бросила Амелия. – Летом дети спят в палатках на свежем воздухе.
– Конечно, – мягко согласился Джексон.
Ему почему-то показалось, что вторым ребенком в той палатке была Амелия Ленд.
– Ей было всего три года, – продолжила Джулия. – Ее так и не нашли.
– Вы действительно ничего об этом не знаете? – удивилась Амелия. – Дело было громкое.
– Я родом не из этих мест, – ответил Джексон и подумал обо всех девочках, что пропали за эти тридцать четыре года.
Но, конечно же, для сестер Ленд пропала только одна. Он внезапно почувствовал себя очень несчастным и очень старым.
– Тогда стояла ужасная жара, – сказала Амелия, – засуха.
– Как сейчас?
– Да. Вы не собираетесь ничего записывать?
– А вам было бы спокойнее, если бы я записывал?
– Нет, – отрезала Амелия.
Беседа, казалось, зашла в тупик. Джексон посмотрел на Голубого Мышонка. На нем прямо читалось «улика». Детектив попробовал соединить все воедино.
– Значит, так, – начал он. – Это игрушка Оливии, и она была у вашей сестры, когда ее похитили? И вы снова увидели ее после смерти отца? И вы не позвонили в полицию?
Они обе нахмурились. Забавно, лица у сестер были совсем разные, а выражения на них – абсолютно одинаковые. Так вот что имеют в виду, когда говорят «неуловимое сходство».
– У вас замечательные дедуктивные способности, мистер Броуди, – сказала Джулия.
Было непонятно, подшучивает она над ним или просто льстит. У нее был хрипловатый голос, как будто она вечно простужена. Джексона удивляло, что многие мужчины находят хрипотцу у женщин сексуальной, ведь такой голос похож на мужской. Может, это что-то гейское.
– Тогда полиция ее не нашла, – сказала Амелия, не обращая внимания на Джулию. – И теперь это будет им вовсе не интересно. Кроме того, может быть, лучше не вмешивать в это полицию.
– Тогда я вам зачем?
– Мистер Броуди, – очень нежно, слишком нежно проворковала Джулия. Они были как хороший и плохой полицейский. – Мистер Броуди, мы просто хотим узнать, почему Голубой Мышонок оказался у Виктора.
– У Виктора?
– У папы. Это как-то…
– Странно? – подсказал Джексон.
Джексон снял себе жилье подальше от кембурнского гетто. Небольшой домик в ряду других таких же домиков, на дороге, которая когда-то, вероятно, была проселочной. Возможно, это были фермерские коттеджи. Какой бы ферме они ни принадлежали, ее давным-давно застроили сплошными рядами викторианских домов для рабочего класса. Теперь даже те дома, что стыковались задними стенами и выходили парадной дверью прямо на улицу, стоили в этом районе целое состояние. Беднота перекочевала в пригороды типа Милтона и Черри-Хинтона, но сейчас даже муниципальные застройки в тех местах были колонизированы интеллигенцией из среднего класса (такими как чета Спенсер), что наверняка бедняков изрядно бесило. Бедняки всегда были и всегда будут, но вот где же они теперь живут, Джексон не смог бы ответить.
Когда Джози бросила его ради внебрачных утех с Дэвидом Ластингемом, Джексон подумывал, не остаться ли ему жить в их семейном лего-домике. Этой мыслью он играл минут десять, после чего позвонил риелтору и выставил дом на продажу. Его половины вырученных денег на новый дом не хватало, поэтому он решил снять этот – последний по улице, довольно ветхий и с такими тонкими стенами, что слышно любое пуканье и мяуканье у соседей. Дешевая мебель и безликая атмосфера, как в домах, которые сдают отдыхающим на сезон, – но, как ни странно, это действовало на Джексона успокаивающе.
Уезжая из дома, который он делил с женой и дочерью, Джексон заглянул в каждую комнату – проверить, что там ничего не осталось, кроме их жизни, конечно. В ванной еще пахло ее духами – «L’Air du Temps», Джози пользовалась ими задолго до того, как он ее встретил. Теперь она душилась «Joy» от «Жана Пату», которые ей подарил Дэвид Ластингем; этот старомодный запах будто превращал ее в другую женщину, которой она, впрочем, стала и без того. Джози, которую он знал, слышать не хотела о том, что положено было уметь хорошей жене поколения ее матери. Она плохо готовила, и у нее не было корзинки для шитья, зато она делала в их игрушечном домике весь мелкий ремонт. Однажды она заявила ему, что, когда женщины узнáют, что дюбель не такая уж и загадочная штуковина, они станут править миром. Джексон считал, что они и так уже вовсю правят, и опрометчиво поделился своими мыслями, что вылилось в напичканную статистикой лекцию о мировой гендерной политике: «Две трети объема работ в мире выполняют женщины, Джексон, но им принадлежит всего одна десятая мировой собственности. Ты считаешь, это нормально?» (Нет, он так не считал.) Теперь-то, конечно, она превратилась в хозяюшку, в степфордскую жену[26], которая печет хлеб и ходит на курсы вязания. Вязания! В голове не укладывалось.
Переехав в свой съемный дом, он купил флакон «L’Air du Temps» и опрыскал ими крошечную ванную, но эффект все равно был не тот.
Амелия с Джулией дали ему фотографию, маленькую, квадратную, выцветшую цветную фотографию из других времен. На снимке была Оливия крупным планом, она улыбалась в камеру, показывая ровные зубки. Веснушчатый курносый нос, волосы заплетены в баранки, завязанные ленточками в бело-зеленую клетку (правда, старая карточка давно пожелтела). На ней было платьице из такой же ткани, что и ленты, а сборочки на груди закрывал голубой мышонок, которого девчушка прижимала к себе. Джексон догадался, что она уговаривала голубого мышонка позировать перед камерой, почти слышал, как Оливия велит ему улыбаться, но наклеенные на мордочку куски черного трикотажа хранили все то же серьезное выражение, что и сейчас, правда, время лишило мышонка половинки глаза и одной ноздри.
Это была та самая фотография, что печатали в газетах. По дороге домой Джексон просмотрел картотеку с микрофильмами, бесконечные страницы о поисках Оливии Ленд. Сводки печатали несколько недель, и Амелия была права: до исчезновения Оливии главной новостью была жара. Джексон попытался вспомнить, что было тридцать четыре года назад. Ему тогда было одиннадцать. Стояла жара? Да кто ж его знает. Он не помнил тот год. Главное, что тогда ему еще не было двенадцати. Все предыдущие годы, до того как ему исполнилось двенадцать, слились в чистейшее, незапятнанное сияние. После двенадцати наступил мрак.
Он прослушал автоответчик. Одно сообщение от его дочери Марли – она жаловалась, что мать не пускает ее на концерт на открытом воздухе в Паркерс-Пис, и пусть Джексон, пожалуйста, пожалуйста, с ней поговорит? (Марли восемь, ни о каком концерте в парке не могло быть и речи.) Еще одно послание от Бинки Рейн насчет Фриски, и одно – от его секретарши Деборы Арнольд, устроившей ему разнос за то, что он не вернулся в офис. Она звонила из дому – на заднем фоне бубнили ее дети-подростки и орало Эм-ти-ви. Чтобы сообщить ему о том, что его искал какой-то Тео Уайр – «вроде он что-то там потерял», – Деборе пришлось перейти на крик. Тео Уайр… очень знакомо, но Джексон не мог вспомнить, кто это. Наверное, штарошть подступила.
Джексон взял из холодильника бутылку «Тайгера»[27], стянул ботинки («Магнум Стелс», других он не признавал), улегся на неудобный диван, дотянулся до проигрывателя (чем хороша тесная конура – все можно достать, не вставая с дивана) и поставил альбом Триши Йервуд[28] девяносто пятого года «В думах о тебе», сейчас почему-то изъятый из продажи. Может, и мейнстрим, но поет она от этого не хуже. Триша понимает боль. Он открыл «Введение во французскую грамматику» и попытался сосредоточиться на правилах образования прошедшего времени с глаголом être (хотя, когда он поселится во Франции, не будет ни прошлого, ни будущего, только настоящее), но получалось с трудом – мешала пульсировавшая десна над больным зубом.
Джексон вздохнул, снял голубого мышонка с каминной полки, прижал к плечу и похлопал по маленькой мягкой спинке – так же он утешал Марли, когда та была совсем крохой. Голубой мышонок был холодным на ощупь, словно долгое время провел в темноте. Джексон ни минуты не надеялся отыскать маленькую девочку с клетчатыми бантами в косичках.
Джексон закрыл глаза и тут же открыл снова, потому что вдруг вспомнил, кто такой Тео Уайр. Он застонал. Он не хотел вспоминать Тео Уайра. Не хотел иметь с ним никаких дел.
Триша пела «Автобус до Сент-Клауда». Иногда ему казалось, что весь мир можно представить в виде бухгалтерского баланса: потерянное – слева, найденное – справа. К сожалению, баланс никогда не сходился. Амелия с Джулией нашли, Тео Уайр потерял. Как проста была бы жизнь, если бы пропажи совпадали с находками.
5
Амелия
Виктор умер, как и хотел, дома, в собственной постели – от старости. Ему было восемьдесят четыре года, и, сколько они себя помнили, он всегда настаивал, чтобы его похоронили в гробу, а не кремировали. Тридцать четыре года назад, когда их сестра Аннабель умерла в младенчестве, Виктор купил на местном кладбище «семейный участок» на трех человек. Амелия с Джулией никогда не задумывались о такой странной арифметике до смерти самого Виктора, когда участок был уже на две трети занят (их мать последовала за Аннабель с неожиданной поспешностью), то есть место оставалось только для Виктора, но не для других его детей.
Джулия заявила, что это типичное проявление наплевательского к ним отношения, но Амелия возразила, что отец, скорее всего, купил такой участок намеренно, чтобы ему не пришлось коротать загробную жизнь в старой компании, на случай если окажется, что она все-таки существует. На самом деле Амелия ничего такого не думала – Виктор был атеистом до мозга костей, упрямцем и грубияном, и не в его характере было вдруг начать прикрывать тылы, – просто она так привыкла возражать сестре, что сделала это на автомате. В спорах Джулия проявляла хватку (и голосистость) терьера, поэтому они вечно препирались на пустом месте, как пара давно потерявших интерес к тяжбе адвокатов. Иногда им казалось, что они вернулись в свое бурное детство и в любой момент начнут исподтишка щипаться, таскать друг друга за волосы и обзываться, как в те далекие годы.
Их вызвали. «Прямо к смертному одру короля», – фыркнула Джулия. А Амелия сказала: «Ты сейчас „Короля Лира“ имеешь в виду?» А Джулия сказала: «Что, если и так?» И Амелия сказала: «Ты можешь судить о жизни, только если видела ее на сцене». А Джулия сказала: «Иди ты к черту, ты сама вспомнила про Лира». И они продолжили в том же духе, хотя поезд еще не успел отойти от вокзала Кингз-Кросс. Виктор умер через несколько часов после их приезда. «Черт, пронесло», – заявила Джулия, поскольку у сестер было подозрение, что Виктор пытается заманить их в семейное гнездо, чтобы они ухаживали за ним. Им обеим было ненавистно слово «дом» – прошел не один десяток лет, с тех пор как они его покинули, и все же они его так называли.
Амелия сказала: «Извини», но Джулия пялилась в окно на проносившиеся мимо лондонские пригороды и не раскрывала рта до тех пор, пока не показались наливающиеся летние поля Восточной Англии. «Лир не умирал, он отрекался от престола», – изрекла она, и Амелия сказала: «Иногда это одно и то же» – и обрадовалась, что они помирились.
Они сидели по обе стороны кровати, ожидая, когда он умрет. Виктор лежал на постели, как выброшенная на берег рыбина, в комнате, которая когда-то была супружеской спальней и сохранила преувеличенно женственный интерьер, любимый их матерью. Готовилась ли Розмари в этот самый момент встретить Виктора в вязкой земле семейного участка? Амелия представила, как родители сжимают тела друг друга в холодном объятии, и ей стало жаль свою бедную мать, которая, наверное, думала, что сбежала от Виктора навсегда.
Кроме того, заметила Амелия, как ни старалась она удержаться, продолжая спор, никто из них не стремился быть рядом с отцом при жизни, так зачем им близость после смерти? Джулия ответила, что это не важно, что «дело в принципе», а Амелия сказала: «С каких это пор у тебя появились принципы?» – и разговор снова пошел по наклонной, и это они еще не начинали обсуждать самую муторную тему – похороны, относительно которых Виктор не оставил никаких указаний.
Когда они перестали называть его папой и перешли на Виктора? Джулия иногда обращалась к нему «папа», особенно когда пыталась улестить, но Амелии нравилось «Виктор», это помогало держать дистанцию. И пожалуй, придавало ему человечности.
Виктор зарос белой щетиной и из-за этой бороды и старческой худобы стал непохож на самого себя. Только руки не усохли, по-прежнему были огромные – костлявые лопатищи на запястьях-черенках. Внезапно он что-то забормотал, и Джулия в панике взглянула через кровать на Амелию. Джулия была готова к тому, что он умирает, но не к тому, что он будет не в себе. «Папа, тебе что-нибудь нужно?» – громко спросила она, и Виктор замотал головой, точно разгоняя мух, но услышал он ее или нет, кто знает.
Врач Виктора сказал по телефону, что участковые медсестры приходят к нему трижды в день. «Заглядывают», как он выразился, что создавало впечатление веселой непринужденности, но ни Амелия, ни Джулия не предполагали, что так можно описать смерть Виктора, поскольку к его жизни подобное определение было точно неприменимо. Они думали, что медсестры останутся, но не успели они войти, как одна из них заявила: «Ну, мы пойдем», а другая ободряюще крикнула Виктору через плечо: «Они здесь!» – словно Виктор с нетерпением ждал приезда дочерей, что, конечно же, не соответствовало действительности, а единственным, кто им обрадовался, был Сэмми, старый золотистый ретривер, сделавший галантную попытку их поприветствовать, несмотря на артрит, неловко виляя задом и клацая когтями по скользкому паркету в коридоре.
По словам врача, у Виктора случился обширный инсульт. За месяц до того другой врач говорил им, что Виктор вполне здоров и что у него «сердце буйвола», просто годы берут свое. Амелия сочла, что «сердце буйвола» не особенно внятное выражение, разве не правильнее было бы сказать «сердце льва» или «здоров как буйвол»? Что вообще такое буйвол? Просто бык, корова? В этом и во многом другом Амелия больше не была уверена (или, может, она никогда всего этого и не знала). Скоро ей будет уже не за сорок, а под пятьдесят; она убеждала себя, что чувствует, как каждый день в ее мозгу разрушаются нейронные связи – объединяются, образуют рефлекторную дугу и погибают, – лишая ее доступа к информации. До самого конца у Виктора в голове все было на своих местах, как в хорошей библиотеке, в то время как Амелии ее разум представлялся чуланом под лестницей, где допотопные хоккейные клюшки соседствуют со сломанными пылесосами и коробками старых елочных игрушек, и, за чем бы она туда ни полезла – за пятиамперным предохранителем, жестянкой с рыжим кремом для обуви или отверткой «Филипс», – шансы найти нужную вещь стремились к нулю.
Может, разум Виктора и оставался в порядке, но его дом – отнюдь нет. Дети разъехались, дом медленно, но верно ветшал, пока не стал напоминать заброшенную лачугу вроде тех, куда вызывают специалистов по санобработке, когда какой-нибудь несчастный, незаметно для всех умерев, пролежит месяц в луже собственной сгнившей плоти.
Куда ни посмотри, везде были книги, все до единой покрытые плесенью и бурыми пятнами, и ни одну не хотелось взять в руки. Виктор уже давно забросил математику, не следил за новыми теориями, не интересовался журналами и публикациями. В детстве Розмари говорила им, что Виктор «великий» математик (или это сам Виктор так говорил), но если он и пользовался каким-то авторитетом в академических кругах, то много лет назад растерял его и оставался не более чем заурядным факультетским тружеником. Его специализацией была теория вероятности. Амелии этот раздел математики категорически не давался (он вечно пытался объяснить ей, что такое вероятность, подбрасывая монеты), но ей виделась ирония в том, что человек, зарабатывавший на жизнь изучением риска, никогда в жизни не рисковал.
– Милли? Ты в порядке?
– Что такое буйвол?
– Типа как бык. – Джулия пожала плечами. – Я не знаю. А что?
В детстве они ели бычье сердце. Розмари, не сварившая до замужества и яйца, выучилась готовить грубые, старомодные блюда, которые Виктор одобрял за питательность и дешевизну. Интернатская еда – он на такой вырос. Амелию затошнило от одной мысли о рагу с печенью и беконом и запеканках с говядиной и свиными почками. У нее перед глазами до сих пор было окровавленное сердце на кухонном столе, темное, блестящее, с прожилками жира, как будто только что переставшее биться, и мать, изучавшая его с загадочным лицом и огромным ножом в руке.
– Я помню суп из бычьих хвостов, – сказала Джулия с гримасой отвращения. – Он правда был из настоящих хвостов?
Розмари ушла из жизни очень легко. Она не выказала никакого желания бороться за нее, когда выяснилось, что у малютки, которую она вынашивала в год исчезновения Оливии, был близнец, но не долгожданный сын Виктора, а подкидыш-опухоль, которая беспрепятственно росла и разбухала внутри ее. К тому времени как врачи распознали симптомы не новой жизни, но скорой смерти, было уже слишком поздно. Аннабель прожила всего несколько часов, а ее раковый двойник был удален, но через полгода не стало и самой Розмари.
Виктор как будто захрапел, задышал тяжело, с присвистом, словно трахея вот-вот сожмется и слипнется. Через равные интервалы следовал ужасающий по силе вдох, когда срабатывал рефлекс и дыхание восстанавливалось. Амелия с Джулией озабоченно переглянулись. «Это предсмертный хрип?» – прошептала Джулия, но Амелия шикнула на нее. В конце концов, невежливо обсуждать механизм умирания в присутствии умирающего. «Он же ничего не слышит». – «Не в этом дело».
Через какое-то время хрипы стихли, и Виктор по всем признакам мирно спал. Амелия заварила чай – сперва хорошенько отмыв чашки, – и они выпили его, стоя у окна, глядя в темноту сада.
«Что насчет похорон? – прошептала Джулия. – Он, наверно, не хотел бы ничего такого, христианского?» Если не считать пары вялых попыток Розмари отправить их в воскресную школу, они выросли без религии. Будучи математиком, Виктор считал своей обязанностью привить дочерям скептицизм, особенно потому, что считал их легкомысленными, кроме Сильвии конечно же, которая всегда выезжала на зубрежке формул. После того как она их покинула, Виктор превратил «зубрилу» в «одаренного ребенка», а потом и в «маленького гения», то есть чем дольше ее не было, тем умнее она становилась, тогда как Амелия с Джулией, по его убеждению, только тупели. Было время, когда Амелии случалось с ним спорить, хотя на защиту гуманитарных наук чаще бросалась Джулия – Амелии было трудно противостоять грубости Виктора. Может, он был прав, думала она теперь, они ведь и правда не семи пядей во лбу.
«Ну, что думаешь? – спросила Джулия. – Он ведь оставил нам дом? А денег оставил, как думаешь? Ох, вот бы». Виктор никогда не обсуждал с ними свое завещание, никогда не говорил с ними о деньгах. Создавалось впечатление, что у него ни гроша за душой, но, с другой стороны, он всегда был скупцом. Джулия снова принялась ныть по поводу семейного участка, и Амелия сказала: «Знаешь, быстрее будет его кремировать. По-моему, разрешение на похороны получать дольше».
«Но тогда мы будем прокляты до конца жизни, – сказала Джулия, – как дочери в древнегреческой трагедии, не справившие обрядов над телом отца-царя». А Амелия сказала: «Мы не в пьесе, Джулия, забудь про Еврипида», а Джулия возразила: «Нет, правда, Милли, плохо уже то, что мы его не любили», а Амелия сказала: «Мне плевать» – и нахмурилась, осознав, что говорит совсем как ее студенты.
Джулия заявила, что хочет вздремнуть, и примостилась, опустив голову на руки, на несвежем покрывале, словно таким странным образом оказывала почтение умирающему отцу. Огромные руки Виктора были благочестиво сложены на одеяле, символизируя готовность к смерти. От него потребовалось бы лишь малейшее усилие, чтобы воздеть длань и дать Джулии последнее благословение. Прикасался ли он к ним когда-нибудь по-доброму? Целовал? Обнимал? Трепал ли ласково по щеке? Амелия не могла вспомнить. «Разбуди меня, если что-нибудь случится, – пробормотала Джулия, – если он умрет или еще что». Джулия по-прежнему умела спать без задних ног и через считаные минуты вырубилась, как и Виктор. Амелия посмотрела на темные кудри сестры, и ее вдруг захлестнула нежность, больше походившая на горечь.