Она пробовала утешать себя – Эрленд, конечно, считает, что разумнее всего, если никто из имеющих над нею власть не будет пока знать об их дружбе. Это она и сама понимала. Но сердце ее так тосковало, и она плакала, ложась вечером спать в том стабюре, где ей приходилось ночевать вместе с маленькими дочерьми Осмюнда.
* * *На следующий день она пошла в лес с самой младшей из детей дяди – шестилетней девочкой. Не успели они пройти выгон у самого леса, как Эрленд бегом догнал их. Кристин знала, что это он, раньше, чем увидела, кто идет за ними.
– Я весь день просидел здесь, на холме, следя за тем, что делается у вас на дворе, – сказал он. – Я так и думал, что ты найдешь случай выйти из дому…
– Так ты воображаешь, что я вышла из дому на свидание с тобой? – со смехом сказала Кристин. – А ты не боишься ходить с собаками и луком в лесу моего дяди?
– Твой дядя разрешил мне охотиться здесь для препровождения времени, – сказал Эрленд. – И собаки принадлежат Осмюнду – они разыскали меня сегодня утром. – Он погладил собак и поднял на руки маленькую девочку. – А ты знаешь меня, Рагндид? Но не рассказывай никому, что вы говорили со мною, тогда я дам тебе вот что. – Он вынул узелок с изюмом и отдал его ребенку. – Я приготовил изюм для тебя, – сказал он Кристин. – Как ты думаешь, ребенок не проболтается?
Оба они говорили быстро и смеялись. Эрленд был одет в короткий и узкий коричневый камзол, а черные волосы его были покрыты красной шелковой шапочкой, – у него был очень моложавый вид, он смеялся, играя с ребенком, но время от времени брал руку Кристин и сжимал ее до боли.
С большой радостью он упомянул про слухи об ополчении.
– Тогда мне легче будет снова заслужить дружбу короля, – сказал Эрленд. – Все тогда пойдет легче! – с жаром добавил он.
Под конец они присели на лугу, зайдя немного подальше в лес. Эрленд держал ребенка на коленях, Кристин сидела рядом с ним; под покровом густой травы Эрленд играл ее пальцами. Он вложил ей в руку три золотых кольца, связанных шнурком.
– А после, – прошептал он, – у тебя будет столько колец, сколько ты сможешь надеть на пальцы!..
– Я буду поджидать тебя здесь, на лужайке, каждый день около этого же времени, пока ты живешь в Скуге, – сказал он при расставании. – Так что приходи, когда сможешь.
* * *На другой день Осмюнд, сын Бьёргюльфа, с женой и детьми уехал в родовое поместье Гюрид в Хаделанде. Они были напуганы слухами о войне; страх все еще владел умами населения в окрестностях Осло после грабительского вторжения герцога Эйрика несколько лет тому назад. Старая мать Осмюнда так боялась, что решилась искать убежище в Ноннесетере; она была к тому же слишком слаба, чтобы ехать вместе со всеми. Кристин должна была поэтому остаться в Скуге со старушкой – она звала ее бабушкой, – пока Осмюнд не вернется из Хаделанда.
После полудня, когда все в усадьбе отдыхали, Кристин пошла в стабюр, где она ночевала. Она привезла с собою в овчинном мешке несколько платьев и стала теперь переодеваться, напевая при этом вполголоса.
Отец подарил ей как-то платье из толстой восточной бумажной ткани небесно-голубого цвета, с частым узором из красных цветов; она надела его. Расчесала гребенкой и щеткой свои волосы и перевязала их красными шелковыми лентами, чтобы они не спускались на лицо, подпоясалась красным шелковым кушаком и надела на пальцы кольца Эрленда; наряжаясь, она все время думала о том, покажется ли она ему красивой.
Обе собаки, что были с Эрлендом в лесу, спали по ночам в ее стабюре; она позвала их с собою. Незаметно выскользнув со двора, она пошла по той же самой тропинке через выгон, что и накануне.
Лесная полянка лежала одиноко и тихо под лучами жгучего полуденного солнца; еловый лес, окружавший ее со всех сторон, издавал горячий и сильный аромат. Солнце пекло, и, густея над вершинами деревьев, синева неба становилась удивительно жесткой.
Кристин села в тени на опушке леса. Она не досадовала на то, что Эрленда не было; она была уверена, что он придет, и чувствовала особую радость оттого, что может посидеть тут немного одна и быть первой.
Она прислушивалась к слабому жужжанию маленьких существ над желтой, сожженной солнцем травой, сорвала несколько сухих, пряно пахнущих цветов, которые могла достать не двигаясь, только протянув руку, вертела их между пальцами и нюхала; широко раскрыв глаза, она сидела в каком-то полузабытьи.
Она не пошевелилась, услышав в лесу конский топот. Собаки заворчали и ощетинились, а потом помчались вверх по лугу, лая и виляя хвостами. На краю леса Эрленд соскочил с коня, пустил его, хлопнув по крупу, и побежал к Кристин, собаки прыгали и скакали вокруг него. Он зажал их морды руками и подошел так к Кристин между двумя серыми, похожими на волков, собаками. Кристин улыбнулась и протянула ему руку, не вставая с места.
* * *И вдруг, когда она глядела на темноволосую голову, лежавшую у нее на коленях, в ее руках, у нее мелькнуло воспоминание. Оно восстало перед нею, ясное и далекое, как какой-нибудь домик, стоящий высоко в лесу на горном склоне, может вдруг ясно выступить в ненастный день из тени туч, когда луч солнца внезапно осветит его. И сердце ее словно переполнилось всей той неясностью, о которой однажды просил ее Арне, сын Гюрда, когда она еще не понимала смысла его слов. Она испуганно и порывисто притянула Эрленда поближе к себе, спрятала его лицо на своей груди и стала целовать, будто боясь, что его отнимут у нее. И когда посмотрела на его голову, лежавшую у нее на руках, то ей показалось, что она держит ребенка, – она закрыла ему глаза одной рукой и стала осыпать короткими, быстрыми поцелуями его рот и щеки.
Солнечный свет ушел с полянки; тяжелый цвет неба над вершинами леса сгустился в синевато-черные тучи, затянувшие все небо; короткие медно-красные зарницы вспыхивали в тучах, как в дыму пожара. Баярд подошел, громко заржал и встал неподвижно, устремив глаза в одну точку. Сразу же вслед за этим блеснула первая молния, и за нею последовал сильный удар грома, совсем недалеко.
Эрленд встал и взял коня под уздцы. Ниже их, на краю лужайки, стоял старый овин; они подошли к нему, и Эрленд привязал коня к каким-то кольям у самой двери. В глубине сарая лежало сено; Эрленд разостлал на нем свой плащ, и они уселись, а собаки растянулись у их ног.
Вскоре дождь перед открытой дверью стал как завеса. В лесу свистело, дождь хлестал по земле – немного спустя им пришлось передвинуться дальше в глубь сарая, потому что крыша текла. Каждый раз, когда сверкала молния и гремел гром, Эрленд спрашивал шепотом:
– Ты не боишься, Кристин?
– Немножко… – шептала она в ответ, прижимаясь к нему.
* * *Они не знали, сколько времени так просидели, – непогода прошла довольно быстро, гром гремел уже где-то далеко, за дверью солнце заливало своим светом мокрую траву, а блестящие капли падали с крыши все реже и реже. Сладкий запах в овине стал сильнее.
– Мне пора идти, – сказала Кристин, и Эрленд ответил:
– Да, пожалуй! – Он тронул рукой ее ногу. – Ты вымокнешь, лучше поезжай верхом, а я пойду прочь из леса…
Он смотрел на нее так странно.
Кристин дрожала. «Это, должно быть, оттого, – подумала она, – что у меня так сильно бьется сердце». Руки у нее были холодные и потные. Когда он поцеловал голое тело выше колена, она бессильно попыталась оттолкнуть его. Эрленд поднял на мгновение лицо, – ей вдруг вспомнился человек, которому однажды подали милостыню в монастыре: он поцеловал протянутый ему хлеб. Она опрокинулась навзничь на сено, широко раскинув руки, и позволила Эрленду делать что он хочет.
* * *Она сидела прямая и неподвижная, когда Эрленд поднял голову, уроненную на руки. Он быстро поднялся на локте:
– Не смотри так… Кристин!
Его голос причинил новую жестокую боль душе Кристин, – значит, он даже не рад, он тоже несчастен…
– Кристин, Кристин… Может, ты думаешь, что я заманил тебя к себе в лес нарочно, потому что хотел причинить тебе это… взять тебя силой? – спросил он ее немного спустя.
Она погладила его по голове, не глядя на него.
– Ведь насилием это не было, ведь ты бы отпустил меня такою же, какою я пришла, если бы я попросила тебя… – тихо сказала она.
– Не знаю, – ответил он и спрятал лицо в ее коленях.
– Может, ты думаешь, что я изменю тебе? – страстно спросил он. – Кристин, клянусь тебе своей христианской верой, – пусть Бог отвернется от меня в мой последний миг, если я не сохраню верность тебе до смертного часа…
Она ничего не могла выговорить и только все гладила его по голове.
– Не пора ли мне идти домой? – спросила она наконец, и ей показалось, что она в смертельном страхе ждет его ответа.
– Пожалуй, что так, – мрачно отвечал он. Быстро встал, подошел к лошади и принялся отвязывать поводья.
Тогда и она поднялась. Медленно, устало и болезненно она начинала понимать… Она сама не знала, чего ждала от Эрленда, – что Эрленд должен сделать? Посадить ее на лошадь и увезти с собою, чтобы ей не надо было возвращаться к другим людям?.. Как будто все ее тело ныло, пораженное, – неужели вот это недоброе и воспевается во всех песнях? И так как Эрленд причинил это ей, Кристин до того чувствовала теперь себя его вещью, что не в силах была понять, как она сможет продолжать жить не в его руках. Теперь она должна была уйти от него, но не могла постичь, что это произойдет…
Он шел через лес пешком, ведя лошадь под уздцы; в руке его была рука Кристин, но оба молчали, не находя слов.
Когда они отошли так далеко, что увидели строения Скуга, Эрленд распрощался с Кристин:
– Кристин… Не будь такой печальной… Раньше, чем ты думаешь, придет тот день, когда ты станешь моей законной женой…
Но сердце у нее упало, когда Эрленд так сказал.
– Значит, тебе нужно уехать от меня? – со страхом спросила она.
– Сейчас же, как ты уедешь из Скуга, – сказал он, и голос его звучал бодрее. – Если не будет войны, то я поговорю с Мюнаном; он давно уже пристает ко мне, чтобы я женился. Он, конечно, поедет со мной к твоему отцу и будет ходатаем за меня.
Кристин поникла головой, – с каждым его словом предстоящее время казалось ей все более долгим и невообразимым – монастырь, Йорюндгорд… Она как будто плыла по какому-то потоку, уносившему ее прочь от всего этого.
– Ты спишь теперь одна в стабюре после отъезда родственников? – спросил Эрленд. – Тогда я приду поговорить с тобою вечером. Ты отопрешь мне?
– Да, – тихо сказала Кристин.
И они расстались.
* * *Остаток дня она провела у бабушки и после ужина уложила старуху в постель. Потом поднялась в стабюр, где должна была ночевать. В верхней горнице было маленькое окно; Кристин села на стоявший под ним сундук – ей не хотелось ложиться.
Ждать пришлось долго. На дворе было совсем темно, когда наконец послышались осторожные шаги на галерее. Эрленд постучал в дверь костяшками пальцев, обернув руку в складки плаща; Кристин встала, отодвинула засов и впустила его.
Она заметила, что он очень обрадовался, когда она обвила его шею руками и прижалась к нему.
– Я боялся, что ты сердишься на меня! – сказал Эрленд. – Ты не должна печалиться о грехе, – добавил он некоторое время спустя. – Этот грех невелик! Божий закон о нем не таков, как людские законы… Гюннюльф, брат мой, объяснил мне однажды: если двое дадут обещание всегда быть вместе и крепко держаться друг друга и потом возлягут вместе, то они уже повенчаны перед Богом и не могут нарушить своего слова без большого греха. Я скажу тебе эти слова по-латыни, когда вспомню, – я знал их раньше…
Кристин не могла понять, по какому случаю брат Эрленда мог сказать это, но она отгоняла от себя невольный страх, что это могло быть сказано об Эрленде и другой женщине, и старалась найти утешение в его словах.
Они сели рядом на сундук. Эрленд обнял одной рукой Кристин, и она почувствовала, что теперь ей хорошо и покойно, – только здесь, около Эрленда, она могла чувствовать себя спокойно и в безопасности.
Время от времени Эрленд много и взволнованно говорил, а потом подолгу сидел молча и только ласкал Кристин. Кристин, сама того не сознавая, выхватывала из его речей всякую мелочь, которая могла сделать его красивее и милее в ее глазах и уменьшить его вину во всем том нехорошем, что она знала о нем.
Отец Эрленда, господин Никулаус, был так стар, когда у него родились дети, что у него не было ни терпения, ни сил воспитывать их самому: оба сына выросли в доме господина Борда, сына Петера, в Хестнесе. У Эрленда не было ни сестер, ни других братьев, кроме Гюннюльфа; тот был на год моложе его и состоял священником в церкви Спасителя.
– Его я люблю больше всех на свете, не считая тебя!
Кристин спросила, похож ли на него Гюннюльф, но Эрленд рассмеялся и сказал, что они и душой и телом совсем разные люди. Сейчас Гюннюльф за границей, учится; он отсутствует уже третий год, но дважды присылал письма домой, последний раз в прошлом году, когда уезжал от святой Геновевы в Париже,[49] думая пробраться в Рим.
– Вот обрадуется Гюннюльф, когда вернется домой и застанет меня женатым! – сказал Эрленд.
Потом он стал рассказывать о большом наследстве, доставшемся ему после родителей; Кристин поняла, что он сам едва ли знает, как обстоят сейчас его дела. Сама она была довольно хорошо осведомлена о делах отца по купле и продаже земель. Но Эрленд вел свои дела совсем иначе, продавал и расточал, разорял и закладывал – хуже всего в последние годы, когда он хотел расстаться со своей любовницей и потому думал, что со временем его беспутный образ жизни будет забыт и родичи начнут помогать ему; он надеялся в конце концов получить воеводство над половиной округа Оркедал, как его отец.
– Но сейчас я просто ума не приложу, чем все это кончится! – сказал он. – Быть может, я в конце концов буду сидеть в маленькой горной усадьбе, как Бьёрн, сын Гюннара, и таскать на спине навоз, как рабы в прежние времена, потому что лошади у меня не будет!
– Помоги тебе Бог, – смеясь сказала Кристин. – Тогда мне непременно нужно будет переехать к тебе – я уверена, что больше тебя смыслю в крестьянском хозяйстве.
– Ну, корзин-то с навозом ты, я думаю, не таскала? – сказал он тоже со смехом.
– Нет, но видела, как навоз раскладывают по полям, а хлеб сеяла дома почти каждый год. Мой отец обычно сам распахивал ближайшие поля, а потом давал мне засевать первую полосу, чтобы я принесла счастье… – Воспоминание больно укололо ее сердце, и она поспешно продолжала: – Да и надо, чтобы у тебя была женщина печь хлеб, варить брагу, штопать твою единственную рубашку и доить – тебе придется нанять одну или две коровы у кого-нибудь из соседних богатых крестьян…
– Благодарение Богу, что я снова слышу твой смех! – сказал Эрленд и поднял Кристин на руки, так что она лежала у его груди, как ребенок.
* * *В те шесть ночей, когда Осмюнда, сына Бьёргюльфа, не было дома, Эрленд каждый раз с вечера приходил к Кристин.
В последнюю ночь он казался таким же несчастным, как и она; много раз повторял, что они не проживут в разлуке ни одного дня дольше, чем это будет необходимо. Наконец совсем тихо сказал:
– Если случится так скверно, что мне до зимы не удастся вернуться в Осло… а тебе понадобится дружеская помощь… то знай, что ты сможешь спокойно обратиться к отцу Йону здесь, в Гердарюде. Мы с ним друзья с детских лет. И на Мюнана, сына Борда, можешь тоже положиться.
Кристин только кивнула головой. Она поняла, что Эрленд говорит о том же, о чем она сама думала каждый божий день, но Эрленд об этом ничего больше не сказал. Поэтому она тоже промолчала, ей не хотелось показывать, как больно сжималось ее сердце.
В те вечера он оставлял ее, когда время подходило к полуночи, но в этот последний вечер начал горячо умолять ее позволить ему лечь и поспать у нее немного. Кристин боялась этого, но Эрленд сказал заносчиво:
– Пойми же, если меня и застанут здесь, в твоей горенке, то я сумею постоять за себя…
Ей и самой хотелось удержать его у себя подольше, и она не в силах была ни в чем отказать ему.
Но Кристин боялась, что они могут проспать. Поэтому она просидела большую часть ночи, прислонясь к изголовью, время от времени забываясь сном, и не могла понять, когда Эрленд действительно ласкал ее и когда ей это только снилось. Одну руку она положила ему на грудь, туда, где ощущалось биение его сердца, и повернулась лицом к окну, чтобы следить за рассветом.
Наконец ей пришлось разбудить его. Она накинула на себя кое-что из одежды и вышла вместе с ним на галерею; он перелез через перила с той стороны стабюра, которая была обращена к другому дому. И вот он исчез за углом. Кристин вернулась к себе и забралась в постель; она дала себе волю и заплакала впервые с тех пор, как стала собственностью Эрленда.
V
В монастыре дни шли по-прежнему. Кристин проводила время то в спальне, то в церкви, то в ткацкой, то в книгохранилище, то в трапезной. Монахини и монастырские работники сняли урожай в огороде и во фруктовом саду; наступил осенний праздник Воздвижения Честного Креста с торжественной процессией, потом начался пост перед Михайловым днем. Кристин удивлялась, – по-видимому, никто не замечал в ней никакой перемены. Правда, она всегда была довольно молчаливой среди чужих, а Ингебьёрг, дочь Филиппуса, ее соседка и днем и ночью, вполне справлялась со своей задачей болтать за двоих.
Итак, никто не замечал, что Кристин всеми своими помыслами была далека от окружающего. Любовница Эрленда – она твердила в душе, что теперь она любовница Эрленда! Ей казалось, будто она все это видела во сне – вечер накануне праздника Святой Маргреты, тот краткий час в овине, ночи в стабюре в Скуге – или ей все это приснилось, или же ей снится то, что сейчас! Но когда-нибудь ей придется проснуться, когда-нибудь все откроется. Она ни одного мгновения не сомневалась в том, что уже носит ребенка от Эрленда…
Но что именно ожидает ее, когда в один прекрасный день это обнаружится, – об этом она не могла как следует подумать. Посадят ли ее в темницу или отошлют домой?.. Вдали она видела бледные образы отца и матери… И Кристин закрывала глаза, чувствуя дурноту и головокружение, склонялась перед воображаемой грозой, стараясь закалить себя и приучить переносить то зло, которое, как ей верилось, должно кончиться тем, что она будет брошена на веки вечные в объятия Эрленда – единственное место, где теперь она считала себя дома.
И в этом напряженном состоянии было столько же надежды, сколько и ужаса, столько же сладости, сколько и муки. Она была несчастна, но чувствовала, что ее любовь к Эрленду – словно растение, взращенное в глубине ее существа, и на нем с каждым днем распускаются все новые и все более яркие цветы, несмотря на несчастье. В последнюю ночь, когда Эрленд спал у нее, она познала в проблеске мимолетной сладости, что ее ожидают в его объятиях такая радость и счастье, каких она еще не знала до сих пор, – она вся трепетала при одном воспоминании об этом; это было как горячий, пряный запах разогретых солнцем садов. «Пащенок» – это слово Инга бросила ей в лицо, но теперь она как бы приняла его и прижала к своему сердцу. Пащенок – это был ребенок, тайно зачатый в лесах и на лугах. Она чувствовала свет солнца и запах елей над лесной полянкой. Каждое новое, пробивающееся в душе беспокойство, каждое ускоренное биение пульса в теле принимала она за движение зародыша, который напоминал ей, что теперь она вступила на новый путь, и как бы ни трудно было пройти его весь, она была уверена, что в конце концов этот путь должен привести ее к Эрленду.
Кристин сидела между Ингебьёрг и сестрой Астрид и вышивала большой ковер с рыцарями и птицами под листвой деревьев. А сама тем временем представляла себе, как она убегает, когда придет ее час и нельзя уже будет дольше ничего скрывать. Она идет по большим дорогам, одетая как бедная женщина; все, что она имеет из золота и серебра, она несет с собою в узелке. Она нанимает себе пристанище в каком-нибудь доме, где-нибудь в глухой долине, живет там как работница, носит коромысло на плечах, убирает хлеб, печет и стирает и выслушивает ругательства, потому что не хочет сказать, кто отец ее ребенка. И вот приходит Эрленд и находит ее…
Порой она представляла себе, что Эрленд приходит слишком поздно. Она, белая как снег и прекрасная, лежит на бедной крестьянской постели. Эрленд, нагнувшись под притолокой, входит в горницу; он одет в длинный черный плащ, который он обыкновенно носил, когда приходил к ней по ночам в Скуге. Хозяйка подводит его туда, где лежит Кристин; он опускается на колени и берет ее холодные руки, глаза его полны смертельного горя – так вот где лежишь ты, моя единственная радость… Согбенный от горя, выходит он из горницы, прижимая к груди своего маленького сына, закутанного в складки плаща… Нет, она не думает, чтобы все это кончилось так; она не умрет, и Эрленд не испытает такого горя!.. Но ей было так тяжело и грустно, что хорошо было думать именно так…
И вдруг на мгновение ей становилось ясно до леденящего ужаса: ребенок – это не воображение, это неизбежность; рано или поздно ей придется ответить за то, что она сделала, – и она чувствовала, что сердце ее замирает от ужаса…
* * *Но спустя некоторое время она стала думать, что еще не так уж верно, что у нее будет ребенок. Она сама не понимала, почему это ее не обрадовало, – как будто она лежала и плакала под теплым одеялом, а теперь надо было вставать и выходить на холод. Прошел еще месяц, два месяца; сейчас уж она была уверена, что это несчастье ее миновало, и чувствовала кругом холод и пустоту и была теперь еще несчастнее; в ее сердце прокралась обида на Эрленда. Приближалось Рождество, а она еще не получала никаких вестей ни от Эрленда, ни о нем, даже не знала, где он.
И теперь ей стало казаться, что она не вынесет этой тревоги и неизвестности, – как будто узы, связывающие их, рушились; и она уже серьезно стала бояться – могло случиться что-нибудь и она уже никогда не увидит Эрленда. Она была отрезана от всего, с чем была связана прежде, а теперь и между ними связь становилась такой хрупкой и слабой. Она не думала, что Эрленд захочет изменить ей, но так многое может случиться… Ей было трудно представить себе, как сможет она дольше выносить изо дня в день неизвестность и муки ожидания.
Иногда она думала о родителях и сестрах, тосковала по ним, но как по чему-то такому, что она утратила навеки.
А иногда в церкви или еще где-нибудь она вдруг ощущала горячее желание быть со всеми вместе, участвовать в общении людей с Богом. Это всегда было частью ее жизни, а теперь она стояла в стороне, наедине со своим неисповеданным грехом.
Она говорила самой себе, что это отлучение от дома, родных и церкви только временное. Эрленд своей собственной рукой приведет ее обратно ко всему этому. Когда отец даст согласие на их с Эрлендом любовь, она сможет приходить к нему, как и прежде; когда они с Эрлендом поженятся, то смогут исповедаться и искупить свое прегрешение.
Она начала искать доказательства тому, что и другие люди не безгрешны. Стала внимательней прислушиваться к сплетням и замечать вокруг себя все мелочи, указывавшие на то, что даже монастырские сестры были не совсем святыми и чуждыми всего мирского. Все это были только мелочи – Ноннесетер под управлением фру Груа являлся для мира примером того, какой должна быть богобоязненная община сестер монахинь. Монахини были ревностны к божественной службе, прилежны, заботливы к бедным и больным. Их отрешение от мира не было таким уж строгим, чтобы сестрам не разрешалось видеться в приемной комнате со своими друзьями, родственниками или даже самим в особых случаях посещать их в городе; но ни одна из монахинь за все годы управления фру Груа не опозорила монастыря своим поведением.
Но теперь у Кристин открылись уши для всех фальшивых ноток в стенах монастыря – дрязг, зависти, тщеславия. Ни одна из монахинь не хотела исполнять черной домашней работы, кроме ухода за больными, все хотели быть учеными и искусными женщинами; одна старалась перещеголять другую, а те из сестер, которые не обладали способностями к таким благородным занятиям, опускали руки и проводили дни словно в забытьи.
Сама фру Груа была ученой и умной женщиной, наблюдала за поведением и прилежанием своих духовных дочерей, но мало занималась спасением их душ. Она всегда была добра и приветлива с Кристин – казалось, даже отдавала ей предпочтение перед другими молодыми девушками, но это объяснялось тем, что Кристин была хорошо обучена книжному искусству и всякому рукоделью, была прилежна и молчалива. Фру Груа никогда не ждала от сестер ответа. Но зато охотно разговаривала с мужчинами. Одни сменяли других в ее приемной – крестьяне и доверенные монастыря, братья проповедники от епископа, управители с Хуведёя, с которыми у нее была тяжба. У нее были полны руки дел, она заботилась о крупных монастырских владениях, счетах, рассылала церковные одеяния, отсылала и получала книги для переписывания. Даже самые недоброжелательно настроенные люди не могли найти ничего предосудительного в поведении фру Груа. Но она любила говорить только о таких вещах, в которых женщины редко бывают осведомлены.