«Вероятно, расположение кресел-качалок параллельно друг другу – единственная с практической точки зрения возможность. Пожалуй, – думала миссис Моррис, – трудно расположить их группками, качающимися, стало быть, друг против друга, это требует большего пространства, да и вскоре станет страшно утомительным. В сущности, самая трезвая идея – одно кресло, которое качается в комнате, во всем остальном статичной».
– Мне надо идти, – сказала мисс Пибоди, – у меня постирушка в комнате.
Расплакавшись, она, всхлипывая, спешно покинула веранду. Миссис Хиггинс заметила, что она, эта маленькая бедняжка, верна самой себе. А миссис Рубинстайн закурила новую сигарету и ответила, что во все времена все на свете Пибоди, сохраняя верность самим себе, убегают в свои комнаты. Они необычайно сострадательны, и их самих постоянно надо утешать. Развернув газету, она принялась читать о том, что происходит в мире, читать презрительно, со знанием дела. Это ее четвертая сигарета до ланча. Ребекке Рубинстайн был восемьдесят один год. Ее волосы напоминали белую тиару, а щеки под опущенными веками, отягощенные ровными складками, все еще походили по своему насыщенному цвету на какой-то перезрелый фрукт.
«С таким же успехом можно быть мертвым!» – думала Элизабет Моррис, притворяясь спящей под своими очками. Томпсон пустил в ход свой главный козырь. Игра не была честной, но ведь старому черту необходимо чем-то позабавиться. «Я не верю, – серьезно подумала она, – не верю, что и у меня остается так уж много существенных представлений о страхе, о том, как пугать людей. Разве что Небраска и доверие, кое-какая музыка, но никак не смерть. Во всяком случае, не о том, как можно произвести впечатление, и не о смерти».
Она забыла упомянуть страх перед комнатой, которую забыли запереть, но это мелкое упущение. Такие приметы и свойства старости надо скрывать, все эти неэстетические мелочи, которые забываешь, всю эту конструкцию, которая поддерживает твою беспомощность, такую неприметную и такую явную. Сама миссис Моррис старательно скрывала все это, она пыталась восстановить понятие о ценности вещей и передумала все возможности того, каким бы образом каждый день предоставлять Линде пустую безликую комнату. Когда миссис Моррис, уже одетая, покидала свою комнату, она чувствовала себя усталой, но никогда не осмеливалась заснуть на веранде. Можно захрапеть, у тебя может открыться рот… со вставными зубами.
Пылесос Линды гудел, разъезжая взад-вперед в вестибюле, иногда он ударялся о стены и снова продолжал гудеть. Миссис Моррис спокойно засыпала, голова ее клонилась в сторону, и она беззвучно спала…
На другом конце веранды обе фрёкен Пихалга, одновременно поднявшись, забрав свои книги, медленно побрели вниз к морю. Если сестры Пихалга погружались в чтение, они абсолютно отрешались от всего происходившего вокруг. А читали они почти всегда.
Когда Эвелин Пибоди, делая один шажок за другим, медленно поднималась вверх по лестнице, она несла с собой свое великое сострадание, которое лишь набухало и становилось все тяжелее и все неудобнее с каждым разом, когда она не осмеливалась защитить то, что любила.
Слово зá слово и шаг за шагом перебирала она ту недостойную, да и вовсе ненужную недавнюю беседу на веранде. О, эти люди, что сорят словами, словно кидают камни и выбрасывают мусор!.. Бедный старый мистер Томпсон, который вне всего этого! Что, если бы он в самом деле умер! А она… убежала и снова солгала, ведь никакая постирушка в комнате ее не ждала… Как так получается, что тому, кто любит правду, приходится столь часто лгать, а тому, кто ищет справедливость, так трудно за нее сражаться?! Что, если бы он в самом деле умер! Ужасно! Но он имел право задавать вопросы. Мужчина восьмидесяти лет справлялся с жизнью гораздо дольше, чем следовало бы.
Ей было семьдесят четыре, абсолютно ничтожный возраст для дамы! Конечно, он тоже беден… живет в этом доме из милости, судя по всему, за спиной у него долгая чепуховая жизнь… Так бывает по неосторожности!
Мисс Пибоди твердо решила проявлять доброту к Томпсону и выказывать ему всевозможную симпатию, ей следовало это делать, хотя он – по большому счету – неприятный и злобный старик!
Исключительно правдоподобия ради выполоскала она шейный платок, вытащила свое длинное серое платье и начала переставлять пуговицы на спине. Ведь со временем все больше съеживаешься и худеешь. Да и когда шьешь, мысли успокаиваются. Всю свою жизнь шила Эвелин Пибоди платья, перешивала старые, перелицовывала их, ушивала и выпускала длину. Чтобы скрыть изношенность, неудачный покрой и, наоборот, подчеркнуть то, что красиво, требовалось умение, искусство – да и терпение тоже. Правда, позднее, когда она уже работала в салоне, ткани были новые, но искусство скрывать недостатки и подчеркивать достоинства было необходимо по-прежнему.
Она шила быстро и уверенно. Но теперь глаза ее выдерживали всего лишь полчаса работы, и мисс Пибоди никогда больше не шила никому, кроме себя самой. С молниеносной быстротой прокалывая иголкой ткань и делая без конца один мелкий стежок за другим – длинные ряды стежков, она постоянно думала о дамах, желавших пользоваться подмышниками, дамах, никогда потом не узнававших ее, потому что они смотрели исключительно в зеркало… А надумавшись о них досыта, она мысленно возвращалась к тому сказочному утру, когда она, Эвелин Пибоди, выиграла по лотерейному билету.
Никто из портных в то утро не работал… А мисс Арунделль воскликнула:
– Боже мой, она – единственная из всех людей!.. Поглядите на нее, она аж побледнела от радости!..
Они спрашивали ее:
– Что ты купишь?
А она лишь восклицала:
– Солнечный свет! Солнце! Солнечный свет! Отдельную комнату для себя самой!
Так она отвечала, не тратя ни минуты на раздумье. У нее было маленькое, холодное тельце, она собственноручно выиграла по своему личному лотерейному билету, по собственному лотерейному номеру, и справедливость наконец-то восторжествовала!
Когда Линда вошла к ней со свежими полотенцами, мисс Пибоди встала. Она всегда поднималась, когда к ней входила Линда. Таков был ритуал! Каждый раз ее пленяла столь невыразимо прекрасная, спокойная и ослепительная улыбка девушки, и она, прикрыв рукой губы, улыбалась в ответ. Линда неспешно вошла в ванную. Она всегда была в черном, и черные волосы искрящимся узлом спускались ей на спину. Ее совершенной красоты лицо выглядело бледным. Его осеняли лишь легкие, на удивление спокойные тени печали. Линда – мексиканское имя, оно означает «прелестная», «восхитительная».
На веранде Ханна Хиггинс продолжала вырезать цветы, держа свою «сборную селянку» перед самым носом и выстраивая в ряд у себя на коленях одну лилию за другой. Она рассказывала, что в этом году гибкой металлической проволоки, покрытой желтой шерстью, что служит для прочистки курительных трубок, нет и пестики придется сделать зелеными. По давней привычке миссис Рубинстайн раздумывала, не стоит ли ей ляпнуть какую-нибудь непристойность о пестиках, но, утратив желание говорить, заставила свои тяжелые веки опуститься под грузом снедавшего ее величайшего презрения. Она презирала пасхальные украшения веранды, мягкий климат и вообще все, что только бывает уместно презирать в один прекрасный, ничем не заполненный день в Сент-Питерсберге штата Флорида.
Томпсон спал.
– А скоро, – сказала миссис Хиггинс, – скоро будет весенний бал, и что касается меня, я намереваюсь пойти туда в черном. Это самый подходящий цвет для старых женщин, во всяком случае там, откуда я приехала, и если ты при этом не слишком толстая.
Внезапно она выпустила из рук работу и, откинув голову, засмеялась удивительно звонким и чуть ли не простодушным смехом:
– Томпсон был бы мне неплохим кавалером – одна не видит, а другой не слышит! Ну не забавно ли это?
Миссис Рубинстайн рассеянно слушала, она разглядывала свои красивые старческие руки и украшавшие их перстни. Кольцо, подаренное Абрашей, было самым крупным, и, несмотря на вульгарность этого перстня, она носила его не снимая. Ежемесячное письмо сына запоздало уже на четыре дня. А тут «сборные селянки»! Пасхальные лилии! Хозяйка крестьянского дома в черном!
Она обратила свое массивное лицо с выступающим вперед носом в сторону улицы, к пансионату «Приют дружбы», расположенному напротив. Обитатели этого пансионата уже вернулись с завтрака, и все кресла-качалки были заняты. «Дюжина белых лиц со взглядом, устремленным вперед, дюжина старых задниц – каждая в своем кресле, – думала миссис Рубинстайн. – А скоро они будут изо всех сил вертеть ими на весеннем балу в „Клубе пожилых“».
И добавила тихо и презрительно:
– Gojim Naches, что в переводе с идиш означает «их радости».
Мисс Пибоди ждала, стоя за пальмой. Незадолго до двенадцати Томпсон имел обыкновение посещать бар Палмера на углу и выпивать там кружку пива. Поговаривали, будто тем самым он выказывал пренебрежение к постояльцам, ходившим на ланч. Но возможно, это зависело еще и от того, что у него не хватало средств и на пиво, и на ланч, и он выбирал то, что любил больше.
Но вот появилась его трость, стук трости раздавался все ближе и ближе, и мисс Пибоди, перебежав наискосок улицу прямо перед ним, сказала довольно громко, что было бы приятно выпить кружечку пива.
– Пива, – ответил, волоча ноги мимо, Томпсон. – А что мешает вам выпить кружку пива?
Здесь, на близком расстоянии, чувствовалось, что он моется не так часто, как должно бы, и было видно, что он – злобный старик. Друг за другом поднимались они молча в бар Палмера, он – впереди, она – позади, а на углу им навстречу показалась миссис Моррис, замкнутая в своей собственной уединенности. Пибоди, дернув ее за полу плаща, пылко зашептала:
– Разрешите пригласить вас на кружечку пива?
– Едва ли, – ответила миссис Моррис.
Но сбитая с толку Пибоди настаивала на своем и пыталась запутанно объяснить, что, разумеется, он – неприятный старый господин, но сейчас необходимо утешить его, ведь нужно делать все, что в твоих силах, а в каждом человеке есть что-то хорошее…
– Успокойтесь, – сказала миссис Моррис. – Зачем столько объяснений?
Они вошли в бар Палмера, и у нее молнией мелькнула мысль: какое великое сострадание возникает из чувства вины и порождает презрение… Готовые расхожие добродетели казались ей заурядными, а мисс Пибоди ей не нравилась.
В баре было пусто. Они сели у стойки. Томпсон с краю, он заказал три кружки пива и бутерброд. Помещение было довольно темным, длинным и узким – в одном конце дверь. Совершенно обычный бар, где полки уставлены рядами бутылок и той случайной ненужной дребеденью, какой перегружают каждую полку в каждом баре. Зеркальная стена и их собственные полусумрачные затуманенные лица, такие же случайные и безымянные, как и все прочее в этом месте. Бармен молчал, повернувшись к ним спиной.
– Здесь уютно, – прошептала Пибоди. – Миссис Моррис, вы не поверите, я никогда не бывала в настоящем баре.
У пива был горький вкус.
Она положила руки на стойку и почувствовала, как удобно стало ее спине. Столы всегда должны быть высокими. Это создает впечатление покоя и надежности. А нарядные полки перед зеркалом внушали ощущение какого-то огромного чужеродного мира, весьма далекого от Сент-Питерсберга. Томпсон ел свой бутерброд и не произносил ни слова. Не привлекал к себе внимания. Пибоди достала пятерку и держала ее, скомкав в руке. Может, было еще слишком рано отдавать деньги Томпсону, это может рассердить его. Скоро весенний бал… А миссис Моррис записалась в «Клуб пожилых»? Это необходимо сделать, там столько возможностей провести время: зал для тех, у кого есть хобби, там и бридж, и гимнастика, и уроки пения! Необходимо только, чтобы тебе исполнилось шестьдесят!..
– Действительно? – спросила миссис Моррис.
– Да, там столько всего делается для пенсионеров. Поверьте мне, нигде во всем мире нет такого места, где делается столько для нас! Тут всегда лето, а кругом одно лишь море!
Миссис Моррис заметила, что все эти вещи, возможно, вполне естественны, а Томпсон сказал:
– Еще кружку пива. Да побыстрее!
– Миссис Моррис, – продолжала Пибоди, – можете себе представить, я никогда раньше не бывала в настоящем баре!
– Да, вы говорили об этом…
– Разве? – неопределенно уронила Пибоди. – Может статься.
Немного помолчав, она упомянула, что весенний бал так же важен, как и осенний. Каждый танцует под свою собственную ответственность, а прожектор вращается при звуках танго и вальса. В бальном зале нельзя ни курить, ни пить хмельное. Платья – просто фантастика! Многие дамы принимают участие в конкурсе на самую красивую шляпу в Сент-Питерсберге. А миссис Рубинстайн всякий раз выигрывает…
– Чипсы! – приказал Томпсон. – И музыку! Первый вальс у Палмера.
Бармен включил музыкальный автомат-юксбоксен, и помещение наполнилось громкими протяжными звуками ковбойского блюза. Миссис Моррис содрогнулась, но ничего не сказала, она должна привыкнуть, она должна, музыка здесь повсюду, и от нее никогда никуда не денешься.
Но вот на углу взвыл мотор, красивый юноша с «Баунти», хлопнув дверью, вошел в бар и приблизился к стойке.
– Привет! – поздоровался он. – Мне ничего нет?
– Нет! – ответил бармен.
– Никакого письма, ничего? Ничего из Майами?
Бармен ответил:
– Вообще ничего!
Джо, не глядя на них, снова вышел из бара, и мотоцикл затрещал, удаляясь вниз по авеню.
– А если хочешь танцевать, – продолжала Пибоди, – как я уже говорила, если хочешь танцевать, то лучше всего сидеть на скамьях поближе. Тогда они знают, чего ты хочешь!
– Кто – они?
– Господа мужчины!
– А где тут мужчины? – спросила миссис Моррис.
– Они циркулируют, их не так много…
– Они вымерли, – объяснил Томпсон.
Он все слышал.
Пибоди, стремительно повернувшись к нему, положила ладонь на его руку, но миссис Моррис зашипела: «Ш-ш-ш!»
Тогда Пибоди отдернула руку.
Граммофонная пластинка подошла к концу, пустой юксбоксен издал царапающий звук и захватил новую пластинку, на этот раз зазвучал рок. Быть может, Томпсон любил рок, так как он опустил голову на руку. Возможно также, что он пытался защитить свои уши или попросту устал. Как можно неприметней сунула Пибоди свою пятерку под его локоть, а он тотчас спрятал деньги.
– Еще три кружки! – заказал он.
– Две! – поправила его миссис Моррис. – Вам нравится пиво, мисс Пибоди?
«Возможно не очень; собственно говоря, нет…» Ей нравился бар. Мысли ее были легки и беззаботны, перелетая все время с одного на другое… Не желает ли миссис Моррис узнать, чем она, Пибоди, занималась раньше, прежде чем появиться в Сент-Питерсберге?
Но миссис Моррис не ответила, лишь глаза ее смутно улыбнулись за стеклами очков. Тогда, повернувшись к зеркалу, Пибоди подумала: «Ну и что? Ей никогда не понять, как это было. Она говорит: „Портниха? В самом деле? Выиграла в лотерею? Как приятно!“ Я рассказываю, что у нас была огромная семья, а сейчас я – единственная, кто от нее остался. „Как жаль!“ – отвечает она, и мы сидим здесь, и так ничего и не было сказано. А она со своими синими бровями и как будто без глаз!..»
Томпсон снова застонал, а голова его стала медленно покачиваться взад-вперед, взад-вперед.
«Ну да, – рассерженно подумала Пибоди. – Поступай, если можешь, как лучше. Мне, пожалуй, мне единственной, вовсе ни к чему быть доброй!»
– Прекрасная музыкальная пьеса! – внезапно произнес Томпсон.
– Если уж музыка, так чтоб музыка – настоящая, да и такт они в порядке исключения соблюдают! Пибоди, суньте побольше денег в музыкальную шкатулку, у меня нет мелочи.
Миссис Моррис энергично бросила монеты в аппарат, но с места не двинулась. Раз им нужна музыка, пусть будет музыка… Да и голова у нее уже заболела… где-то в самом низу затылка. Стиснув зубы, она ждала, когда они наконец выпьют свое пиво.
Вернувшись назад в «Батлер армс», Томпсон, придержав перед ними дверь, с галантным презрением сказал:
– Мои дамы!..
Пибоди, стало быть, ее имя – Пибоди! Испуганная, занятая самой собой женщина-мышка, без подбородка, с седыми клочьями волос на голове! Но она, разумеется, могла бы быть еще хуже!
Вечером, в перерыве между прибывавшими автобусами с туристами, Джо снова прикатил в бар Палмера, чтобы снова услышать: почты ему нет. Он объяснил: возможно, речь идет вовсе не о письме, а лишь об открытке с красным крестом и адресом. Если там появится бумажка с крестом на его имя, он будет знать, что ему делать дальше.
– Крест, да, крест! – проворчал бармен, раскладывая на стойке оплаченные счета, все до единого перечеркнутые крестами. – Чего ты ждешь?
Джо ответил, что ждет лишь сигнала, чтоб отправиться в Майами или куда-нибудь в другое место, – это очень важно. Шофер из Лас-Уласа[11] высказал как свое личное мнение, что речь идет о контрабанде. Кое-кто мог бы разнообразия ради отправиться к своей старой бабке в Тампу[12].
– Я заболею из-за вас, – сказал Джо.
А бармен ответил:
– Боже ты мой! Нынче средь вас – будь то древний старец или новорожденный младенец – ни одного нормального не найдешь!
Тогда юноша, облокотившись на стойку, воскликнул:
– Ничего-то ты о Господе Иисусе не знаешь!
И, выскочив за дверь, с бешеной скоростью помчался вниз по улице.
Один из завсегдатаев, ухмыльнувшись, произнес:
– Неужто вы не понимаете, он из тех детей Господа[13], что бегают кругом по здешним улицам и заставляют государство заботиться о себе! У них разбит какой-то там лагерь в Майами. Они бредят Иисусом, а заразились этим с севера…
– Они – кто? Хиппи? – спросил бармен.
– Нет, теперь уже не хиппи. Это нечто иное.
– Буза и трепотня, – заявил бармен. – Та же самая буза, только по-другому.
2
Среди дня Линда располагала двумя свободными часами и тогда обычно уходила к себе в комнату. Комната была мала и красива, вся от пола до потолка побелена и защищена от жары тенью густой зеленой поросли с заднего двора. Над кроватью Джо устроил алтарь и основательно набил полку всякой всячиной, так, чтоб она висела прямо. А к лампаде над Богоматерью, там, где она стояла с букетом пластмассовых цветов и сахарными черепами из Гватемалы, он протянул электрический провод. Джо чтил Мадонну, хотя интересовался больше Иисусом. Они с Линдой редко беседовали о ком-либо из них, да и зачем говорить о вещах само собой разумеющихся – таких, как солнце и луна? Мадонна постоянно улыбалась. Под полкой висели колокольчик, подаренный мисс Фрей, и ключи от дома.
Линда разделась догола и в абсолютном мире и спокойствии лежала в кровати, подперев рукой щеку. Кровать была хорошая, с прочными пружинами. Прекрасные картины скользили пред взором Линды, одна прекраснее другой. Первой явилась к ней мама, а потом – Джо. Мама была крупной и спокойной и много работала, и ей вовсе не следовало тревожиться о дочери, которая так хорошо устроена! Взад и вперед бродила мама в Гвадалахаре в неизменном черном платье и с корзиной на голове, то скрываясь в базарной тени, то снова выходя на солнце; она заботилась о своей семье. Джо был устроен тоже хорошо, имел постоянную должность с большим жалованьем.
Когда Линда думала о них обоих, Силвер-Спринг[14] почему-то становился ей ближе. Она никогда не видела Силвер-Спринга. Там, в джунглях, течет река с водой, прозрачной, как кристалл, а маленькие обезьянки прыгают на берегу. За один доллар можно подняться на борт речного пароходика со стеклянным днищем и рассматривать рыб, вечно снующих над белым песком дна. Заросли низко склоняются по обоим берегам реки. Это мягкая зеленая крыша, которая раскинулась, протянувшись на сотни заповедных, защищенных законом государства миль вглубь Америки. И там нет ни змей, ни скорпионов!
– Дорогая Мадонна, – прошептала Линда. – Дозволь мне предаваться любви с Джо в джунглях на берегу реки. Потом, по милости твоей, мы будем брести по колено в воде, затем медленно поплывем вместе все дальше и дальше.
И, протянув руку, она зажгла лампаду, но вовсе не для того, чтобы в комнате стало светлее, а чтобы почтить Мадонну. После чего, положив руки на свой прекрасный живот, заснула.
Баунти-Джо вскоре пришел к ней. Стоя в открытом окне, выходящем во двор, он крикнул в комнату:
– Эй, привет! Они забыли меня, они ничего не ответили!
Линда тихо лежала, глядя на возлюбленного, потом сказала, что надо сохранять терпение, ведь, чтобы найти дом, за который не надо платить, требуется долгое время, а в домах, что подлежат сносу, жить нельзя. Полиция в Майами – опасна.
Он вошел в комнату и, отвернув лицо от Линды, сел на край кровати.
– Я не могу больше ждать и не знать, где они. Они могут быть где угодно, сюда они никогда не придут, сюда никто и ничто не приходит. Никаких писем нет. Возможно, они нашли какое-то место, лагерь или сарай, откуда мне знать! Они нашли его давным-давно, а написать забыли. И знаешь, – строго продолжил он, – ты знаешь, как только я о них услышу, я уеду отсюда, время не терпит, и, поедешь ли ты со мной или нет, я все равно удеру!
– Знаю, – ответила Линда.
– А ты останешься здесь.
– У меня хорошее место, – ответила она. – И со мной подписали бумагу до самых рождественских праздников.
– До рождественских праздников! – воскликнул Джо. – Смешно! Ведь Он явится в любую минуту, а ты говоришь о Рождестве и о контракте! Дьявольщиной попахивает, когда ты так говоришь. У тебя есть шанс уехать со мной, а ты, глазом не моргнув, упускаешь его. Ты могла бы уехать со мной, чтобы встретиться с Ним.
– А если теперь Он явится снова, – сказала Линда, – если Он теперь вернется, откуда тебе знать, что Он не явится сюда вместо Майами? Когда мир так велик, с таким же успехом, что и Майами, это может быть и Сент-Питерсберг?!
Джо встал и начал мерить шагами комнату взад-вперед, взад-вперед, объясняя, что основная проблема – это всем держаться вместе, чтобы всех было много и чтобы имелось нечто надежное, во что можно верить. Надо торопиться, сказал Джо. Он может вернуться через неделю… они бы вычислили: это может случиться именно сейчас, поэтому именно сейчас важно знать, в чем вопрос, и ждать именно всем вместе. Они играют все время. В ожидании Его они играют и бегают друг за другом и танцуют. Ждать в одиночестве – нельзя!
– Да, – ответила Линда. – Я понимаю, это важно. Тебе надо только опасаться полицейских в Майами. Они появляются на пляже в черных автомобилях, съезжают по долине вниз на прибрежный песок, а там забирают всех, кому негде жить.
Он ответил:
– Ты не понимаешь! Тысячи таких людей ждут на берегу. Они – словно одна семья. Они делятся друг с другом всем, что имеют.
Задрав полу пиджака, он показал ей на изнанке знак Иисуса – слова, сложенные из букв красного, фиолетового и оранжевого цвета: «Иисус любит тебя».
– Красиво! – похвалила она. – Но лучше бы этот знак был не внутри, а снаружи.
– Так оно и будет! У меня он будет повсюду! На кофте, и на плавках, и везде-везде, только бы получить весточку. Ты что, не видела красный крест на мотоцикле? Разве ты не понимаешь, что происходит?!
Трудно понять, почему Иисус Христос заставлял Джо пребывать вне себя от волнения! Возможно, Господь и в самом деле явится, и тогда, естественно, Его следует встретить с величайшим гостеприимством: прихотливый и избалованный, Он никогда не извещал о себе заранее. Мадонна же не давала никаких сомнительных обещаний, она просто была, и из ее распростертых рук постоянно, вечно и непрерывно являлись чудеса.
– Мой любимый, мой Джо, – сказала Линда, – не сердись на меня. Я очень надеюсь, что Он явится! Запасись терпением! Они, пожалуй, напишут, как только узнают, где Он высадился на берег.
Джо разглядывал ее лицо, всегда такое спокойное… Но внезапно эта ее смиренная уверенность показалась ему ужасной. И он спросил:
– Почему ты всегда улыбаешься?
– Потому что смотрю на тебя! – ответила Линда. – Думаешь, мы успеем поехать в Силвер-Спринг, прежде чем Он явится?
Томпсон питал большую слабость к Линде. Она никогда не говорила о его коробке под кроватью, той самой картонной коробке, что вмещала его книги, коньяк, корзинку с чесноком и жестянку для окурков сигарет.
Курить в комнате было запрещено! Комната же Томпсона пропиталась насквозь застарелым запахом табака, смешанного с чесноком, и, в какой-то степени, с запахом нестираной одежды.
Линда ничего не говорила. Казалось, она находила естественным, что скатанный коврик лежал у стены. Она понимала, что комната постепенно приобретет вид, соответствующий образу жизни ее обитателя. Абсолютно легко, чрезвычайно старательно убирала она его жилье, не нарушая установленных им порядков. Это помещение, это до крайности уютное и дурно пахнущее место, последнее укрепление Томпсона, его последний оплот, защищавший его в борьбе со всем миром, было самой дешевой комнатенкой в пансионате «Батлер армс». Всего лишь узкий прямоугольник, встроенный прямо под лестницей и обставленный мебелью, что осталась от других комнат. Через весь прямоугольник от стены к стене Томпсон повесил покрывало с кровати и жил, по существу, в той части комнаты, где находилось окно. Когда он входил сюда и закрывал за собой дверь, комната погружалась во мрак. Мрак отграничивал его вынужденную жизнь от той, что была сознательной и частной. В состоянии полного покоя ожидал он, когда же придет забвение и вожделенное умиротворение. Видения и лица исчезали, а высказанные слова стихали. Он молча ждал. Мало-помалу дневной свет начинал обрисовываться вокруг покрывала – обрисовываться совсем слабо. Тогда он подходил к покрывалу и, отодвинув мрак в сторону, вступал в свое собственное значимое пространство, занятое кроватью, лампой и стулом.