Папа теряет интерес и выключает радио.
– В утреннем брифинге Геббельса об этом ничего не было. Все сделано шито-крыто.
Я наливаю себе теплого молока, беру пумперникель с салями и сажусь рядом с мамой.
– Теперь дела пойдут веселей, – говорит папа. – Интересно, что Геринг будет делать дальше? – Он бросает взгляд на часы. – Опаздываю. Надо успеть послать журналиста в Берлин, пусть раздобудет что-нибудь для газеты. Если окажется расторопным, то мы получим материал к завтрашнему номеру. – Папа откидывается на спинку стула. – Помяните мое слово, это назначение сулит нам всем перемену к лучшему. На улицах сейчас хаос, а заварили его евреи и коммунисты, но ничего, Гиммлер с Гейдрихом скоро окоротят им руки. Так что это и впрямь хорошая новость, Елена. Очень хорошая. Сейчас буквально каждый немецкий гражданин должен работать на благо Рейха, а эти люди позаботятся о том, чтобы так оно и было. – Папа промокает рот салфеткой и встает, отодвигая стул. – Мне пора. – Целует маму и, выходя, взъерошивает мне волосы.
– О чем это он? – спрашивает Карл, когда папа выходит. – Какой хаос на улицах?
Я гляжу в окно. На Фрицшештрассе тишина и покой. Наверное, беспорядки где-нибудь в Берлине, в Галле или в Мюнхене. Надеюсь, до респектабельного Голиса они не доберутся.
– Люди голодают, Карл, – говорит мама, и ее лоб прорезают морщинки. – Хотя с тех пор, как к власти пришел Гитлер, дела идут все лучше и лучше, работы многим не хватает. А голодные люди, которым нечем себя занять, – лучшая почва для беспорядков. Хуже того, именно такие люди особенно охотно прислушиваются ко лжи и пустым обещаниям наших врагов. Но проблемы зрели в Германии не один год, и никому не под силу решить их все за такое короткое время. Надо подождать. Но одни слишком глупы и потому не доверяют Гитлеру. А другие злонамеренно пытаются его подсидеть. Сильный вождь – вот в чем сейчас особенно нуждается Германия. И к счастью, он у нас есть.
Я смотрю на еду у себя на тарелке. Спасибо тебе, Гитлер, за то, что я не голодаю.
– А папе тоже грозит опасность? – спрашиваю я, смутно понимая, что его обязанности как члена СС каким-то образом связаны с защитой Гитлера и его партии. И представляю себе, как где-нибудь на улице Лейпцига отца окружает банда хулиганов: их много, а он один, совсем как Томас недавно.
– Нет, конечно, – быстро отвечает мама. – Но у него очень важная работа: он следит за тем, чтобы через нашу газету «Ляйпцигер» жители города узнавали правду и учились отличать ее от лживых измышлений сомневающихся и клеветников, – уверенно добавляет она.
– Но что он все-таки делает, когда надевает форму отряда охраны?
– Он старший офицер, Хетти, – смеется она. – Он все организовывает, пишет бумаги. Ну ладно, хватит болтать. Вам пора в школу, а мне надо навестить моих подопечных, старых солдат.
Я залпом допиваю молоко, и мы с Карлом идем в прихожую, где надеваем пальто и берем ранцы.
– Пока, мамочка, – говорю я и целую ее в щеку.
– Пошли, смешной Мышонок, – говорит Карл, широко распахивает дверь и придерживает ее, пропуская меня вперед. – Со мной ничего не бойся. Никогда.
После занятий я жду Эрну у больших двустворчатых дверей школы. Ученики покидают классы, собираются в коридорах и стайками бегут на свет солнечного дня. Вдруг в толпе появляется Вальтер: он один, без компании. Я жду, что он посмотрит в мою сторону, но он идет, не поднимая головы. Мне хочется потянуться к нему, тронуть его за плечо, спросить, что за размолвка вышла у них с Карлом, но моя рука висит, словно плеть, и Вальтер проходит мимо.
Выйдя из школы, я вижу Томаса, и у меня падает сердце. Он сразу направляется к нам с Эрной, та подталкивает меня локтем в бок.
– Кто это? – шепчет она. – Твой ухажер?
– Не говори ерунды. Это просто Томас из моей старой школы, – шепчу я в ответ одним уголком рта: Томас близко и может нас услышать.
Какой он неряшливый и грубый, прямо как старая тусклая монетка среди блестящих новеньких пфеннигов. Мне хочется схватить Эрну за руку и убежать, но поздно.
– Привет, Томас из старой школы, – говорит Эрна и фыркает, а я невольно делаю шаг назад.
– Привет. – Томас неуверенно переводит взгляд с меня на Эрну и обратно.
Он дергает носом, поправляя уродливые очки. Тонкая блестящая струйка вытекает из его розовой ноздри и стекает на губу. Он высовывает язык и слизывает ее.
Эрна отворачивается. Забросив на плечо ранец, она машет рукой.
– До завтра, Хетти, – говорит она и оставляет меня один на один с Томасом.
Быстрым шагом я иду в сторону дома, Томас плетется за мной.
– Как твои дела? – начинает он.
– В порядке. Твои как?
Он пожимает плечами.
Я вспоминаю разговор за завтраком, и мое сердце смягчается.
– Ну как, твой отец нашел работу?
– Не-а.
– Он мог бы пойти в полицию. Или начать работать на партию.
– Ну да. Он раньше сдохнет.
– Но это же глупо. Почему?
– Потому что он коммунист, а наци ненавидит.
Я встаю как вкопанная. Весенний ветерок, который ерошит наши волосы, подхватывает слова Томаса, но почему-то не уносит их прочь. Тяжелые и страшные, они повисают между нами.
– Врешь ты все.
– Нет, не вру. – Мы идем дальше, Томас шаркает ногами по тротуару: ему велики ботинки. – К нему на дядькину квартиру приходит один поляк, Бажек, и еще другие, с кем он раньше работал на фабрике. Я слушал под дверью.
– И о чем они говорят? – Я подхожу к нему совсем близко и задаю вопрос шепотом.
– Да так, то про одного типа, то про другого, как тем плохо пришлось. О наци, как они запугивают и избивают людей. И еще о том, что им запрещают встречаться, но их это не остановит. Это все Бажек. Он у них главный.
– Коммунисты – предатели, – шепчу я ему.
– Я знаю… – так же шепотом отвечает он.
В школе мы проходили раннюю жизнь Гитлера. Нам рассказывали о том, как он хотел стать художником. С ранних лет шел против воли родителей, и, сложись его жизнь проще, он бы не оказался сейчас там, где он есть. Мы узнали о несчастьях, которые выпали на его долю в 1920-х, когда его судили за измену и посадили в тюрьму. Но трудности только закалили его волю. Борьба за будущее германского народа казалась тогда безнадежной, но он не опустил руки – и победил. Вот почему мы все должны быть как фюрер и всегда идти до конца, даже если придется рисковать жизнью. Передо мной встает его лицо. Помоги мне. Вид у него серьезный и строгий, но вдруг он подмигивает мне голубым глазом и говорит решительно и звучно: Дитя мое, ты должна сделать правильный выбор. Твой долг – вести за собой других, указывать им путь. Скажи Томасу, что и я поступал вопреки желанию родителей. Не поддавайся слабости, Герта. Будь бесстрашной во всем, за что берешься…
Видение исчезает, а по моей коже бегут мурашки. Так вот чего он хочет от меня. Я должна стать не доктором, а тем, кто помогает другим сделать правильный выбор. Перед моим мысленным взором встают солдаты из дома инвалидов – их изувечили враги. Теперь я знаю, в чем состоит мой долг.
– Идем со мной, Томас. Мои родители не будут возражать. Пообедаешь у нас, побудешь до вечера, если захочешь.
– Правда? – У Томаса загораются глаза.
– Конечно.
Впереди я вижу двух дряхлых стариков, которые медленно ковыляют навстречу со стороны Берггартенштрассе. Он тяжело опирается на трость, она держится за его локоть. Мое сердце радостно подпрыгивает при виде Флоки, который бесшумно семенит возле них, черный, словно клякса.
Я показываю на них пальцем и шепотом говорю Томасу:
– Они евреи.
Он оборачивается и с отвращением морщит нос.
– Давай подойдем ближе, – говорит Томас, и в его глазах появляется выражение, которого я никогда в них раньше не замечала.
Мы подходим совсем близко, и вдруг Томас вопит:
– Фу-у, чем это тут так воняет!
Гольдшмидты останавливаются и молча смотрят на нас.
– Скажи что-нибудь. – Томас толкает меня в бок.
Я открываю рот, но слова не идут у меня с языка. Эти двое такие старые и слабые.
– Ну же, – подначивает меня Томас. – Покажи им, кто тут главный.
Он поворачивается к старикам и смачно сплевывает. Большой белый харчок шлепается на тротуар как раз перед ними. Меня начинает тошнить.
Томас снова толкает меня.
Мне удается выдавить из себя несколько слов.
– Пахнет свиньями, – говорю я почти шепотом.
– Громче! – требует Томас.
Всего несколько шагов разделяют теперь их и нас. Я напоминаю себе, что фрау Гольдшмидт злая; она накричала на меня и не дала мне погулять с Флоки. Пусть получит то, что заслужила. На герра Гольдшмидта я стараюсь не глядеть.
– Еврейские свиньи! – Мой голос набирает уверенность. Фрау Гольдшмидт бьет дрожь, а Томас хохочет. Это придает мне смелости. – Отвратительно! Как можно жить рядом со свиньями? – Я не гляжу на Гольдшмидтов, и слова даются мне легко. Вот они уже льются из меня потоком, кислым и противным, как рвота. – Свинарники. Свиньи должны жить в свинарниках, а не в домах!
Моя голова наполняется звоном. Мы с Томасом сначала хохочем как сумасшедшие, потом бежим прочь, на другую сторону улицы.
Но выражение морщинистого лица герра Гольдшмидта и рука его супруги, которая лежит на его локте и дрожит так, словно подпрыгивает, врезаются мне в память, и чувство тошноты не проходит, когда мы оставляем их позади.
Нельзя стать вождем, если не веришь в то, что делаешь. Это голос Гитлера. Я поднимаю голову, выпрямляю плечи и согласно киваю. Он прав. Нельзя позволять себе слабость; у меня есть дело, и исполнить его могу только я.
Мы стоим в папином кабинете, плечом к плечу. Я крепко держу Томаса за руку, чтобы тот не трусил. Он совсем онемел от страха.
Обводя комнату взглядом, в первый раз вижу ее глазами Томаса: огромный письменный стол с кожаной столешницей, массивное папино кресло, от пола до потолка – полки с папками и трудами вождей, и сам папа – светлые волосы гладко зачесаны назад, черная форма придает внушительности крупному телу.
– Ну? – Папа приподымает светлую бровь, глядя на нас поверх полукружий очков для чтения.
Воздух в комнате спертый, пахнет застарелым сигарным дымом и терпким алкогольным духом – виски.
Томас стоит, как в рот воды набрал, и я начинаю бояться, что он передумает или папа потеряет терпение и выгонит нас из кабинета.
Забудь о слабости. Молодежь, перед которой содрогнется мир.
– Папа… – начинаю я неожиданно громким голосом. – Ты же помнишь Томаса? Он хочет кое о чем доложить, но боится и не знает, с кем ему поговорить. Я подумала, может быть, ты его выслушаешь.
Папа откладывает ручку и откидывается на спинку кресла:
– Что ж, мальчик, я слушаю.
Томас прокашливается и наконец-то начинает говорить:
– Я, это… насчет моего отца. Точнее, насчет того поляка Бажека. По-моему, он коммунист.
Папа выпрямляется в кресле. Томас смотрит на меня. Я киваю ему: все в порядке.
– Почему ты так думаешь, сынок?
– Я его слышал. Он и отца моего впутал. А еще я нашел листовки…
– Какие листовки? – перебивает его папа.
– С пропагандой.
Я улыбаюсь Томасу. Он молодец, справляется.
– Они устраивают дискуссии. Называют Гитлера идиотом. Говорят, что совсем скоро люди увидят, как их обманули. А еще они говорят о разных знакомых и обсуждают, на чьей те стороне.
– А как их зовут, ты помнишь? – спрашивает папа.
– Кажется, да. Некоторых. – Томас переминается с ноги на ногу. – Иногда, когда нас с братьями отправляют играть на улицу, я прокрадываюсь в дом и слушаю. Они говорят о победе рабочего класса, о революции, а еще о преступлениях богатых и всяком таком. Только я забыл…
– Ничего страшного. – Папа подвигает к Томасу листок бумаги, протягивает ручку. – Вот, напиши здесь имена.
Мы оба смотрим на Томаса, пока тот, скрипя пером по бумаге, выводит пару имен. Задумывается, вспоминает, пишет еще два.
Смотрит на папу:
– Все, больше я никого не знаю.
Папа поднимается, обходит стол кругом, встает напротив Томаса и жмет ему руку:
– Ты правильно поступил, мальчик. И заслуживаешь награды. Какое у тебя звание в юнгфольке?
– Родители не разрешают мне вступать, – отвечает Томас и со стыдом опускает голову.
– Что? Тогда ты немедленно должен вступить! – сердито восклицает папа, а я смотрю на него многозначительным взглядом, но он меня не замечает. – Я сам обо всем позабочусь. Хочешь стать знаменосцем, а? Это настоящая честь. Ты истинный сын Гер мании, ты совершил смелый поступок. Только отцу и матери ни слова, договорились? Предоставь все нам. Мы обо всем позаботимся, понятно? Хороший мальчик.
– Что с ним теперь будет? С моим отцом? – тихо спрашивает Томас. – Его арестуют?
– Ну конечно же нет. Не надо слушать сплетни. Мы просто возьмем твоего папу под охранительный надзор для его же собственной безопасности. Ты знаешь, что это такое? – (Томас мотает головой.) – Это значит, что мы увезем его далеко-далеко и будем там держать и присматривать за ним. У Германии много врагов, Томас. Мы должны следить за ними. Так что не забывай держать глаза и уши открытыми. И докладывай нам о каждой мелочи, какой бы незначительной она тебе ни казалась. Это твой долг. Рассказывай все мне или старшему по званию в гитлерюгенде. – Папа возвращается в кресло. – Не беспокойся. О твоем папе я позабочусь. Но помни: никому ни слова. Важно, чтобы все оставалось в секрете. – Он поворачивается ко мне, улыбается, подмигивает. – Отличная работа, Герта, девочка моя! Растешь, Шнуфель. Я тобой горжусь.
От его слов я на седьмом небе от счастья. Может быть, он и насчет юнгмедельбунд тоже передумает.
– Ну, ладно, – говорит он, – мне надо кое-куда позвонить. Томас, побудь пока с Гертой. Пообедаешь у нас.
Я улыбаюсь, глядя на бледное лицо Томаса, на его впалые щеки. Наконец-то он вступит в гитлерюгенд, а его отца защитят от коммунизма. Может быть, гестапо даже найдет ему работу.
Вот как хорошо все вышло, гораздо лучше, чем я ожидала.
19 августа 1934 года
– Смотри! – Эрна указывает куда-то на верх обезьяньего вольера. – Нам повезло.
Мы ставим велосипеды возле скамейки за зоопарком, там, где он вплотную подходит к парку Розенталь. Серые плосколицые звери кучкой сидят на высоких деревянных насестах у самой решетки. Вот кто-то из них перемахивает на платформу внизу. Там разложены куски фруктов. Обезьяна хватает яблоко и, крепко зажав его в кулачке, снова вскарабкивается на насест. Садится и тихо грызет, пока ее сородичи вокруг вскрикивают и стрекочут, точно болтливые старые дамы.
Прямо перед нами на широком зеленом лугу Розенталя играют малыши, носятся собаки, ошалев от теплого августовского солнца. Я вынимаю из сумки два куска Линцского торта в коричневой бумаге и протягиваю один Эрне. Мы молча едим.
Две обезьяны отделяются от общей кучи, усаживаются в сторонке и начинают выискивать друг у друга блох. Спокойные, даже ласковые движения время от времени прерываются, когда тот или иной зверь, найдя в шерсти подруги блоху или вошь, торопливо выхватывает ее и отправляет себе в рот.
– Представляешь, если бы люди так делали. – Эрна хихикает, глядя на парочку, и толкает меня локтем в бок. – Только представь: сидишь ты вот так со своим ухажером и ищешь ему вшей.
Я так фыркаю, что тесто с вареньем едва не вылетают у меня изо рта.
– Эрна! – фыркаю я. – Ш-ш-ш…
Она поворачивается и озорно смотрит на меня:
– А может, ты уже приглядела себе кого-нибудь, а?
– Не смеши меня. Нам ведь всего по двенадцать лет.
– Мне уже почти тринадцать. А кстати, как там Карл? – Она смотрит на меня искоса.
– Что – Карл?
– Он ведь такой красивый.
– Карл? – Я смеюсь. – Он почти не моется и вечно забывает поменять майку и трусы. – Что-то подрагивает у меня в животе. Словно змея подняла граненую головку и пробует воздух язычком. Я аккуратно слизываю с пальцев варенье. – Заново проигрывать знаменитые сражения. Самолеты. Футбол. – Я последовательно загибаю пальцы: раз, два, три. – Вот и все, что любит Карл.
Пока Эрна жует и смотрит на обезьян, я разглядываю ее профиль. Изящная линия носа, высокие скулы, гладкая белая, как молоко, кожа. Она и впрямь невозможно красива…
Но Карл совсем не думает о девочках.
Эрна вздыхает и сминает коричневый бумажный пакетик из-под торта в плотный комок.
– Я говорила о тебе с отцом. – Она катает бумажный шарик в ладонях. – Он сказал, что я не должна с тобой водиться.
– Почему? – Я с удивлением смотрю на нее.
– Дело не в тебе, – быстро отвечает она, – дело в твоем отце.
– Но ведь он его даже не знает!
– Наверное, я не должна была тебе об этом говорить, – продолжает она и сплющивает бумажный шарик между ладонями. – Но он ошибается. Я все равно буду дружить с тобой, и, что бы ни сказал мой отец, это ничего не изменит. Ты ведь всегда будешь моей лучшей подругой, да, Хетти?
И тут все вокруг застывает, словно на картине. Солнце сияет во всю мочь, яркое и золотое. Птицы поют так красиво и сладко, как никогда еще не пели, обезьянки весело резвятся, источая радость.
Я стараюсь выглядеть невозмутимой, как будто мне не привыкать слышать, как меня называют лучшей подругой.
– Конечно, – выдыхаю я и, не выдержав, расплываюсь в улыбке. – Отныне и навсегда.
С минуту мы сидим молча, довольные друг другом.
– А что твоему отцу не нравится в моем?
– Да ладно, не думай об этом.
– Просто нельзя ведь плохо говорить о том, кого даже не знаешь.
Мысль о том, что папу обсуждают где-то в других домах, кажется мне странной.
Эрна делает глубокий вдох.
– Это как-то связано с тем, как твой отец заполучил газету, – выпаливает она. – Но может быть, папа что-то не так понял.
Перед моими глазами встает сморщенное лицо злой старухи фрау Гольдшмидт. Твой отец… украл дом… ложь и неправда…
Зависть. Вот как называет это папа.
– Это все ложь и неправда. Люди завидуют успеху моего отца, вот и все.
Я встречаю взгляд Эрны. Она отводит глаза.
– Да, наверное, все дело в этом. – Носком туфли она ковыряет гравий. – А мой отец просто старый дурак, что слушает сплетни.
– Он должен быть осторожнее.
Обезьянки уже съели почти все фрукты и принялись гоняться друг за другом, перемахивая с насеста на насест. Парочка, искавшая друг у друга блох, снимается с места и уходит в закрытую часть вольера.
– Я вступаю в юнгмедельбунд, – говорит Эрна. – А ты?
– Папа не позволит. Он считает, что гитлерюгенд – это организация только для мальчиков.
– Но все ведь вступают. Может, ты его еще уговоришь?
– Ты моего папу не знаешь. Если уж он что решил, то его не собьешь.
Может быть, Эрна найдет себе новую лучшую подругу, когда вступит в юнгмедельбунд. Я смотрю на широкий плоский простор Розенталя, вдалеке переходящий в лес. Солнце печет неумолимо, от его блеска ломит глаза. Я чувствую, как в висках зарождается боль.
Эрна ласково кладет руку поверх моей ладони. Ее глаза широко распахнуты.
– Пожалуйста, не надо говорить твоему папе о том, что сказал мой папа, ладно? – шепчет она.
– Конечно не скажу.
– Я ведь могу доверять тебе, Хетти, правда?
– Эрна… – Я смотрю прямо в ее кошачьи глаза. – Я твоя лучшая подруга. И я навсегда сохраню любой твой секрет. Обещаю.
10 сентября 1934 года
ы слышала, что доктора Крейца уволили? – шепчет Эрна.
– Когда?
– В пятницу. И еще кое-кого из учителей тоже.
Она кивком указывает на глухую стену строгих костюмов в передней части главного зала, где собралась вся школа. Да, среди них определенно есть новые лица.
– Тихо! – Голос герра Гофмана раскатывается по залу. – Сейчас перед вами выступит наш новый учитель естественных наук. Прошу вас, герр Мецгер.
Стройный молодой человек в коричневом костюме и галстуке-бабочке выходит на авансцену. У него по-юношески круглое лицо, лоснящаяся кожа и россыпь бледных прыщей на раздраженном красном подбородке. Кажется, он не намного старше Карла.
Герр Мецгер тянет за шнур, и на передней стене разворачивается большое белое полотнище. На нем крупными черными буквами написано стихотворение:
Держи свою кровь чистой,Она не только твоя,Она течет издалекаИ будет течь еще века.Кровь – поколений предков дарИ будущего яркий жар!В ней – твоя вечная жизнь.– Евгеника. Прекрасная наука о расах и генах, – негромким слащавым голоском начинает герр Мецгер. – Человечество стоит на пороге новой эры. Оно замерло в одном шаге от появления новой расы сверхлюдей, расы, свободной от преступных наклонностей, наследственных заболеваний и безумия. В этом задача научного прогресса.
Половицы скрипят под его шагами, пока он неторопливо прохаживается перед нами по краю сцены. Светлые волосы гладко зачесаны назад, голубые глаза сияют.
– Что ждет нас впереди? Улучшение качества народонаселения. Оно будет состоять лишь из самых сильных, смелых, красивых, умных и энергичных. Каждый из этих новых людей будет живым подтверждением теории Дарвина. Они будут во всем совершеннее других, а их влияние распространится по всему миру. Такова мечта, которая движет вперед науку. Да и кто не захочет помечтать о таком прекрасном новом мире?
Он перестает ходить и вглядывается в наши лица. Я тут же сдвигаю колени и выпрямляю спину.
– А он ничего, милый, правда? – шепчет Эрна мне в ухо.
– Ш-ш-ш.
– Ладно-ладно, учительская любимица, – хихикает она.
Я тычу ее локтем в бок.
Герр Мецгер говорит о прогнозируемом росте населения и о том, как дорого обходится обществу содержание растущего числа инвалидов, не говоря уже о сумасшедших, эпилептиках и слабоумных. Он показывает нам представителей разных рас и демонстрирует их место на дарвиновской шкале развития: на самом верху – нордическая раса, в самом низу – иудейская. Слава богу, французы на этой шкале стоя т сразу за немцами. Хорошо, что мама родилась недалеко от Парижа. Население французского юга поражено североафриканской кровью и потому не может считаться расово чистым.
В зале жарко, герр Мецгер снимает пиджак. Эрна не отрываясь смотрит на него. Хихикает над его бесцеремонностью.
– Для арийцев жизненно важно, – продолжает герр Мецгер, – вступать в браки только с другими арийцами. Смешение арийской крови с кровью низших рас неизбежно приведет к упадку западной цивилизации, как это уже случилось в прошлом с цивилизациями античной Греции и Рима. Тех, кто страдает наследственными заболеваниями, следует подвергать обязательной стерилизации. Конечно, в этом нет их вины, но общество не должно допустить, чтобы их… недуги передались будущим поколениям. Такова неизбежность, которую придется принять ради общего блага человечества.
Я вспоминаю голос Гитлера, так ясно звучащий иногда в моей голове. Не в первый уже раз я чувствую болезненный укол страха: что, если я тоже сумасшедшая? Говорят ведь, если кто-то слышит голоса… От страха у меня намокают подмышки, рубашка прилипает к потной спине.
Стерилизация – это больно? Я смотрю на огромный портрет Гитлера – от пола почти до самого потолка, он висит за спинами учителей.
Я сумасшедшая?
Нет, Герта. Ты избранная.
Но я же девочка!
Мне нужны девочки, Герта. Мальчики уйдут на войну, а девочки… девочки станут матерями. А матерей следует почитать. Им надо поклоняться. Потому что без матерей, без девочек у нас нет будущего.
Капли пота выступают на моем лбу. Я смотрю на Эрну, но та, не отрывая глаз, следит за каждым движением герра Мецгера, который, щелкая каблуками, расхаживает туда-сюда как раз напротив нашей скамьи. Тишина в зале стоит такая, что даже страшно становится. Все замерли, ни одна скамья не скрипит.
Герр Мецгер заглядывает в клочок бумаги, который достает из кармана.
– Фрида Федерман, Вальтер Келлер, выйдите сюда, оба.
Вальтер Келлер.
Время едва ползет, пока Фрида, шаркая подошвами туфель, пробирается к проходу со скамьи за моей спиной. Вся вывернувшись назад, я вижу, как, перешагивая через ноги товарищей, несколькими рядами дальше делает то же самое Вальтер. Карл сидит в конце ряда. Он перехватывает мой взгляд. Выражение лица у него непроницаемое.
Я смотрю, как Вальтер медленно выходит на середину зала, такой подтянутый и красивый в темном костюме с галстуком. Солнечный свет льется в огромные окна, и мириады пылинок висят в его лучах. Вальтер идет прямо через них, и позади него пылинки взвихряются, взметаются в бешеном танце к потолку, но, постепенно успокаиваясь, вновь медленно падают сквозь косые лучи.
Герр Мецгер возвышается над Фридой с чем-то непонятным в руках.
– Еврейка, – выдыхает он, и дрожь проходит по нашим рядам; от его слов, таких неожиданных и холодных, ледяные мурашки ползут по моей спине. – Обратите внимание на ее курчавые волосы, – бормочет учитель еле слышно.