Слова соскальзывают у него с языка и расползаются по всему залу, точно змеи. Герр Мецгер наклоняется над Фридой так, словно перед ним не девочка, а неизвестное животное. Все внимание учителя устремлено на нее; кажется, что он совсем забыл о нас.
Тут к герру Мецгеру подходит Вальтер. Шагая неспешно и уверенно, он встает совсем рядом с Фридой. От удивления я не знаю, что и думать.
– Какой ужас, – шепчет Эрна.
– Но что там делает Вальтер?
Эрна качает головой и молчит.
Герр Мецгер, похоже, даже не заметил появления Вальтера. Он поднимает инструмент, который держит в руке, и я вижу, что это кронциркуль. Учитель разводит его ножки перед самым лицом Фриды.
– Глаза у нее посажены слишком близко, – объявляет он. – Явный признак натуры интеллектуально развитой, но ненадежной.
Все молчат. Во рту у меня становится кисло.
– Видите этот огромный, вислый нос? Обратите внимание на его форму – похож на перевернутую девятку. Классический признак еврея.
Герр Мецгер медленно измеряет кронциркулем все лицо Фриды. Губы у нее слишком тонкие. Уши торчат. Завитки волос слишком крутые. По щекам девочки уже текут слезы. Она дрожит. На пол перед ней падает слезинка – сначала одна, потом еще одна.
Вальтер бочком делает еще шаг к Фриде. Рядом с ней, такой явной еврейкой, его совершенная светловолосая и голубоглазая красота особенно бросается в глаза. Я вдруг понимаю, для чего герр Мецгер его вызвал. Чтобы показать контраст между арийцем и еврейкой.
Я вижу, как Вальтер берет руку Фриды, как крепко сжимает ее в своей. Не выпускает. Так они и стоят, двое против всех, рука об руку, пока герр Мецгер не разводит их в стороны своим циркулем.
– А теперь взгляните на ее хилое, недоразвитое тело. Эта еврейка – плохая спортсменка, она не годится для спорта. Природная лентяйка. – Последние слова он выпаливает так, что слюна брызжет у нег о изо рта.
Фрида зажмуривается, когда капли попадают ей в лицо.
Учитель делает шаг назад и показывает на ее ноги:
– Если снять с этой девочки туфли, то вы увидите большие, плоские, безобразные ступни. Что делает ее неуклюжей и непригодной для быстрого бега.
На лице Фриды написано такое горе, что я больше не могу на нее смотреть. Я опускаю взгляд на свои руки, которые лежат у меня на коленях.
– Может быть, хватит? – говорит Эрна, похоже, сама себе. – Ты уже все сказал…
Стремительное движение на сцене заставляет меня снова поднять глаза. Герр Мецгер вдруг резко оборачивается, хватает Вальтера за плечо, так что тот вскидывает голову. С лицом, перекошенным отвращением, учитель тычет в него так, словно перед ним не мальчик, а говяжий бок, болтающийся на крюке в лавке мясника.
– А этот еврей, – буквально рычит он, – несет в своей крови наследие тысяч лет обмана и приспособленчества. Его единственная забота – как бы преуспеть за счет других. И он втопчет в грязь любого, кто встанет у него на пути. Гнилая душа. Он будет лгать…
Комната пускается в пляс у меня перед глазами. Ужас тысячами иголок вонзается мне в затылок. Этого не может быть.
– Нет! – рвется у меня крик, но я давлюсь словом, не даю ему вылететь.
Те, кто сидят вокруг, оборачиваются, смотрят на меня, но почти сразу снова устремляют глаза на сцену.
Мне хочется крикнуть им: «Вы ошибаетесь!» Но я не могу. Хочется вскочить и убежать, далеко-далеко от этого места. Но подо мной по-прежнему жесткая деревянная скамья, на которой я сижу, словно пригвожденная, беспомощно глядя на сцену.
Герр Мецгер так сосредоточился на Вальтере, что даже не сразу понял, что происходит. Вдруг сильно запахло мочой. Она бежит по ногам Фриды, мочит ее чулки, натекает в туфли. Позади меня фыркают и сдавленно хихикают.
– О боже! – вскрикивает Эрна.
Сообразив, что Фрида описала ему нижнюю часть брюк и ботинки, герр Мецгер так быстро выпускает плечо Вальтера, словно в руке у него вдруг оказался горячий уголь.
– Убирайтесь! – произносит он низким, дрожащим голосом. – И не вздумайте возвращаться сюда, вы оба.
Одной рукой Вальтер обнимает дрожащие плечи Фриды. Она косолапо идет за ним к выходу, оставляя на полу цепочку мокрых следов. Дверь со стуком захлопывается за ними…
Наступает полная тишина, но вот герр Гофман вскакивает и спешит к новому учителю.
– Дорогой герр Мецгер… – И тихо шепчет ему что-то, после чего герр Мецгер покидает зал так же поспешно, как до того Фрида с Вальтером. – Вы двое, – обращается директор к двум девочкам на другом конце первого ряда, – принесите ведро, швабру и приберите здесь. Остальным разойтись по классам, живо! Представление окончено.
На негнущихся ногах я выхожу из зала. Сознание отказывается принять то, что я сейчас видела. Как Вальтер мог оказаться евреем? Красавец Вальтер, мальчик, который спас мне жизнь, – грязный, вонючий еврей? Это невозможно. Здесь какая-то ошибка. Он даже не похож на еврея. И тут я вспоминаю слова папы: «Опять этот мальчишка» – и то, как недоволен он бывал всякий раз, когда заставал Вальтера у нас в доме.
Одноклассники проталкиваются мимо меня, возбужденно болтая, сворачивают налево, в наш класс. Направо массивная входная дверь, она приоткрыта. Всего несколько минут назад через нее вышли Фрида и Вальтер. Узкий луч света делит темноту коридора надвое.
– Хетти? – слышу я голос Эрны, как будто издалека. – Хетти! – Я оборачиваюсь, смотрю на нее; она хмурится и говорит: – Не смей. Подумай, какие у тебя могут быть неприятности!
Но ее лицо тает, и я снова чувствую сильную руку Вальтера, она тянет меня наверх, к свету, не дает стать добычей чудовищ, которые живут на дне озера. Я вижу его добрые голубые глаза, его улыбку и вдруг срываюсь с места, подбегаю к двери и выскакиваю в ослепительно-яркий солнечный день.
Изо всех сил несусь по травянистому склону Нордплац. И нагоняю их у дальнего угла церкви.
– Вальтер! – окликаю его я. Он стоит вполоборота к Фриде и, держа ее за руку, что-то говорит, а Фрида судорожно всхлипывает. – ВАЛЬТЕР!
Он оборачивается, видит меня и от удивления открывает рот.
Задыхаясь от быстрого бега, я стою перед ними.
Что я здесь делаю?
– Я хотела сказать…
Глаза у Фриды красные, распухшие. Юбка и чулки в мокрых пятнах. От нее воняет.
Я перевожу взгляд на Вальтера. В глазах у меня слезы. Ну как он мог оказаться евреем? Почему я была так глупа и не поняла этого раньше? Теперь я знаю, почему Карл перестал приглашать его к нам домой.
– Возвращайся в школу, Хетти, – ровным голосом говорит мне Вальтер. – Тебе не надо быть здесь.
– Мне все равно, – отвечаю я. – Мне все равно, что ты еврей. Я всегда буду твоим другом. Сейчас и всегда.
Я поворачиваюсь к нему спиной раньше, чем он успевает сказать хотя бы слово, и сломя голову бегу через Нордплац назад, к школе.
Гитлер пытается заговорить со мной, но я отказываюсь его слушать.
Все. Дело сделано. Слова выпущены наружу, на вольный воздух Нордплац.
Их уже не поймать, не вернуть, даже если бы я этого хотела.
Часть вторая
31 мая 1937 года
медленно разлепляю глаза – сначала один, потом другой. Перекатываюсь на спину и потягиваюсь всем телом. Нога упирается во что-то горячее и плотное, оно лежит на моей кровати.
– Куши… – Я улыбаюсь круглому черному комочку. – Ты что здесь делаешь? Если мама тебя увидит…
Песик поднимает голову, смотрит на меня и взмахивает хвостом. Потом, зевнув, опускает голову и снова засыпает.
– Вот нахал! – смеюсь я и протягиваю руку, чтобы погладить его шелковистую шкурку; наверное, выскользнул незаметно из кухни, когда туда рано утром вошла Ингрид. – Любишь меня, да, ты Куши Муши?
Песик дышит легко и ровно. Ни следа травмы, которую он перенес в прошлом году.
– Флоки, – тихо говорю я. Что он может помнить о своей прежней жизни? Но пес открывает глаза, и я вздыхаю. – Ну хватит. Давай-ка лучше пойдем завтракать.
Я встаю, умываюсь и одеваюсь. Проходя мимо двери Карла, я вижу, что она еще не открывалась.
В столовой, к своему удивлению, я обнаруживаю за завтраком папу. Служба в СС постепенно все сильнее вторгается в его жизнь, забирая не только дни, но зачастую и ночи. Правда, вид у него сейчас все равно отсутствующий, а его рука, лежа поверх маминой на полированной столешнице орехового дерева, задумчиво ласкает ее круговыми движениями большого пальца. Вот он что-то негромко говорит ей, и она, запрокинув голову, смеется, так что разбросанные по ее плечам волосы идут волнами. Я замираю на пороге, но меня выдает скрип половицы.
Папа поднимает голову и тут же виновато отдергивает руку.
– А-а, доброе утро, барышня. – Он наливает себе кофе из высокого узкогорлого кофейника, изысканно-длинного, словно жираф. – Первый день каникул, значит? – Папа подмигивает мне. – Надеюсь, ты уже решила, чем будешь заниматься.
– Да, папа. У меня много обязанностей в бунд дойчер медель[3]. Мы едем в летний лагерь. А еще я буду встречаться с подругами, ну и помогать маме, конечно.
Папа хмыкает и смотрит, как я намазываю сливочно-белый молодой сыр на ломтик ржаного хлеба.
– Может, хочешь провести лето на ферме, как дочка Кеферов, наших соседей? – предлагает он.
– Франц! – восклицает мама. – Что ты такое говоришь? Ты же сам знаешь, половина девочек возвращаются оттуда беременными. Парней из гитлерюгенда ведь тоже отправляют туда на лето. Ужасная идея!
– Не беспокойся, мама. Я ни за что не поеду летом на ферму. Хотя это достойный и почтенный труд, я знаю. Но мне вполне достаточно летнего лагеря. К тому же я лучше останусь с тобой и буду помогать тебе с солдатами-инвалидами.
Папа, посмеиваясь, кивает.
– Они тебя обожают, Хетти, – говорит мне мама и тут же поворачивается к папе. – Но тебе тоже надо подумать об отпуске, Франц. Ты так много работаешь.
Его рука снова ложится поверх маминой и слегка прижимает ее.
– Да, Елена, я знаю, и, поверь, мне ничего не хот елось бы так сильно, как взять тебя, Карла и Хетти и уехать с вами куда-нибудь подальше. Но, увы, именно сейчас это невозможно. Напряжение растет, и я не могу покидать газету.
– В каком смысле – растет? – спрашивает мама, закуривает сигарету, откидывается на спинку стула и смотрит на папу, чуть наклонив голову набок.
– В Лейпциге слишком много иностранцев, – напрямик отвечает папа. – С этим надо что-то делать. Они забирают рабочие места, дома, еду – все, что в противном случае досталось бы немцам. У них дурные манеры, – он взмахивает рукой, – привычки. От них пахнет. Ну и… – тут он бросает взгляд на меня, – кое-что похуже. – Он ерзает на стуле. – А тут еще угроза войны. Посмотри, что делается в Испании! Не далее как сегодня утром нам пришлось нанести удар в ответ на атаку на наши корабли. Не знаю, куда все это нас заведет.
– То есть ты считаешь, что мы идем к войне. Опять? – Мама качает головой, лицо у нее осунувшееся.
– У англичан новый премьер-министр. Не думаю, что он более дружественно настроен к Германии, чем другие лидеры. Хотя о нем говорят, что он слабак и его легко уломать. Время покажет.
Уголком рта мама выпускает струйку дыма. Я отгоняю его рукой.
Война. Такое короткое слово, за которым стоит нечто неизмеримо огромное. Я вспоминаю о планах Карла вступить в новые воздушные силы, и мне вдруг становится холодно.
– Если до этого дойдет, то, я уверен, победа будет решительной и быстрой. Ну а пока мне надо сосредоточиться на нашем городе. – Он хмурится. – Мы должны оставаться верными своим принципам. Только так мы сможем обеспечить себе будущее. Нельзя ослаблять хватку. «Ляйпцигер» должен и дальше служить нашему делу.
– Как? – спрашиваю я.
– О, Шнуфель, газета – это мощное оружие. Конечно, ежедневные пресс-релизы герра Геббельса задают верный тон всему Фатерланду, но и мы не должны прекращать работу по формированию общественного мнения. Наша обязанность и впредь заботиться о том, чтобы в сознании граждан интересы Родины и ее ценности всегда оставались превыше всего.
Я жую хлеб и сыр. В школе мы читаем «Майн кампф». Теперь все знают, что именно евреи нанесли нашей армии удар в спину в конце прошедшей войны, а благодаря новой книге Финка «Еврейский вопрос в образовании» я научилась отличать еврея от нееврея по чертам лица. Завидев еврея на улице, я сразу перехожу на другую сторону, как и все остальные. А еще мы никогда не смотрим в глаза евреям.
– Но, Франц, все это никуда не денется за те несколько дней, что мы могли бы провести всей семьей где-нибудь на побережье. Кроме того, ты ведь в газете главный. Разве у тебя нет подчиненных, способных в твое отсутствие приглядеть за тем, чтобы все продолжало идти как надо?
Папа пожимает плечами:
– Я назначил Йозефа Гайдена редактором всего две недели назад. Вряд ли можно рассчитывать, что он справится со всем в одиночку. Да и в СС обязанностей становится все больше… – Он делает паузу. – Не будь Карл так занят своими планерами, я взял бы его к себе в газету на лето. Вот кто стал бы мне неоценимым помощником. Да и в будущем я мог бы поручать ему то, что никогда не поручу никому другому.
– Если бы ты и в самом деле взял его к себе на лето, пока он не уехал… вдруг бы он тогда передумал насчет авиации. Мне прямо нехорошо делается при мысли о том, что скоро придется его отпустить.
Папа качает головой:
– Обучение организовано Люфтваффе. Прежде чем садиться за штурвал серьезной машины, молодые пилоты должны налетать как можно больше часов. К тому же он сам этого хочет. Возможно, со временем он вернется в «Ляйпцигер». Он же мужчина, Елена. И должен сам найти свой путь. Сейчас он хочет служить Рейху, и это хорошо и правильно. – Папа опрокидывает себе в рот последние капли кофе из чашки.
– Я тоже хочу служить Рейху, – вырывается у меня. – Может быть, ты возьмешь меня к себе в газету на лето, папа? Я быстро учусь.
Он смотрит на меня, прищурившись. В ярком солнечном свете его светлые глаза кажутся совсем выцветшими, а лицо бледным и обвисшим от усталости.
– Мне очень приятно, что ты предлагаешь свою помощь, Герта, – медленно начинает он, – но твое место здесь, рядом с мамой. Ей тоже нужна помощь в ее благотворительных делах. К тому же для тебя гораздо важнее научиться вести дом, чем разбираться в сложностях управления газетой.
– Но, папа…
Ножки его стула со скрежетом проезжают по деревянному полу, и я понимаю: дискуссия окончена.
– Ну, мне пора на работу.
Он наклоняется к маме, целует ее в щеку, потом чмокает в макушку меня. Мама выходит проводить его в прихожую, и тут в столовой появляется Карл – небритый и заспанный. Я опускаю руки под стол и сжимаю кулаки.
– Доброе утро, Мышонок, – говорит Карл, плюхаясь на стул напротив меня. – Я что-то пропустил?
– Да нет, ничего особенного, – вздыхаю я. – Все тот же старый спор. Папа хочет, чтобы ты работал у него в газете, а мама не хочет отпускать тебя в Люфтваффе.
Карл отрезает ломоть хлеба, намазывает его маслом. Мурлыча какой-то мотивчик, кладет поверх два ломтика лебервурста.
– А ты чего такой довольный?
Я наливаю нам чай, кладу в каждую чашку по дольке лимона, добавляю в свою две ложечки сахара.
– Счастливый! – Широко улыбнувшись, он откусывает от своего бутерброда большой кусок и продолжает, энергично работая челюстями: – Больше никакой школы, и всего через неделю – Люфтваффе.
– Тебе так хочется поскорее уехать?
Я не представляю себе жизни без Карла. Его пустой стул за обеденным столом. Тишина в доме, где ни одна половица не заскрипит больше под его торопливыми шагами. И где не будет больше нас.
– Я буду по тебе скучать.
– Конечно будешь. И я тоже буду скучать по тебе, Мышонок, но…
– Пожалуйста, не называй меня так.
– Как? Мышонком?
– Вот именно.
– Буду называть.
– Задница.
Брат, подражая моему голосу, пищит:
– А я расскажу маме, что ты сказала плохое слово, – и мы оба хохочем.
– Нет, правда, почему ты так хочешь уехать? Папа говорит, что может устроить тебя прямо в СС, да и газета рано или поздно достанется тебе. Из тебя выйдет отличный репортер. Ты так умеешь располагать к себе людей, тебе кто угодно расскажет все, что захочешь.
– Но, Хетти… – Он подается мне навстречу, его глаза блестят, лицо дышит волнением. – Как ты не понимаешь, это же так здорово – летать. Что может быть лучше? Нашим воздушным силам будет завидовать весь мир. К тому же мне так повезло – вступить в Люфтваффе в самом начале. И потом, что бы я стал делать с этими занудами-чернорубашечниками? Нет, я, конечно, ничего плохого не хочу сказать о папе, просто это не для меня. Я не могу жить без неба. Нет ничего прекраснее полета. Я ведь уже не первое лето летаю на планерах, и у меня развился вкус – нет, скорее зверский аппетит – к острым ощущениям, которые дает полет.
– По-моему, это очень опасно.
– Ну вот, ты прямо как мама. Летать – это здорово. А наши самолеты – самые совершенные в мире. Другие страны просто сдадутся без боя, как только ощутят всю мощь нашей авиации. Когда-нибудь я и тебя прокачу на самолете, Мышонок. Тебе понравится, вот увидишь.
Я наблюдаю за его лицом, пока он жует, смотрю, как брат поднимает руку, чтобы отбросить упавшие на лоб волосы. Под рукавом рубашки перекатывается бицепс. Я даже не заметила, когда он превратился из мальчика в мужчину, который рвется из родительского дома в самостоятельную жизнь, где не будет ни подавляющего присутствия отца, ни неотвязной материнской заботы. Ни меня… Эта мысль причиняет мне почти физическую боль, и я вдруг понимаю, каково сейчас маме.
– Ну же, Хетти, не куксись! – Серьезное, обращенное ко мне лицо Карла дышит добротой. – Давай лучше повеселимся как следует в наше последнее общее лето, а? Ты его не забудешь, обещаю.
25 июля 1937 года
В лазурном небе ни облачка. С высоты льет свою песню жаворонок – вон он, крошечная черная точка в море солнечного света. Голос птахи, высокий и чистый, то стихает, то начинает звенеть вновь, наполняя меня радостью.
Длинная трава цепляет меня за юбку. Я приподнимаю подол и бреду через луг, старательно обходя кусты чертополоха и островки крапивы. Впереди бежит Куши, но я вижу не его, а лишь расступающуюся траву, которую он раздвигает носом, точно дельфин – морскую волну, да редкие взмахи его хвоста.
– Пойдем на берег, Куши Муши. Там легче ходить.
На высоком берегу я останавливаюсь перевести дух. Еще нет семи, но солнце уже горячее: значит, день опять будет знойным. Мы с Куши идем вдоль Вайсе-Эльстер. В этом месте на берегу реки нарезаны садовые участки. Я медленно прохожу мимо плодовых деревьев, грядок с молодыми кабачками, мимо ползучей фасоли и кустиков томатов, подвязанных к палочкам.
– Хетти? Господи, неужели это ты?
От неожиданности я вздрагиваю.
Из-за сливы выходит какой-то юноша, идет ко мне. Он среднего роста, спортивного сложения, на нем аккуратные черные брюки и рубашка цвета сливок. В руке у него корзина: с такими женщины ходят на рынок. В ней овощи и фрукты. Юноша смотрит на меня из-под широких полей шляпы, которые затеняют его лицо.
– Да… это и правда ты! – восклицает он.
Куши, который до этого увлеченно вынюхивал что-то интересное неподалеку, вдруг срывается с места и с громким лаем летит на молодого человека. Тот снимает шляпу – светлые кудри рассыпаются из-под нее – и торопливо озирается.
– Ш-ш-ш, – шепчет он Куши, заслоняясь шляпой, точно щитом. – Ш-ш-ш, а то кто-нибудь услышит!
Его выдают волосы. Лицо изменилось, но, приглядевшись, в нем можно отыскать прежние черты. Словно на портрет ребенка наложили второпях набросанный эскиз и обвели – старательно, кропотливо.
– Вальтер?
Мне снова одиннадцать, и я с восхищением смотрю на друга моего брата, больше всего на свете желая, чтобы и он обратил на меня внимание.
Он делает ко мне еще шаг: неуверенный взгляд, робкая улыбка. Три года прошло с тех пор, как мы в последний раз видели друг друга. В тот день.
– Скорее, – шепчет он вдруг, – идем отсюда. Собаку могли услышать.
Прикрыв свободной рукой корзинку, он бросается к выходу с садовых участков.
– Ну и что? – недоумеваю я. – Разве сюда нельзя приходить с собаками?
Вальтер замедляет шаг и отвечает через плечо:
– Не знаю, но лучше не ждать, пока это выяснится. – И тут же опять ускоряет шаг.
Я бегу за ним, а Куши – за мной. Песик подпрыгивает, хватает меня за лодыжки – думает, что это такая новая игра. Он путается у нас в ногах, а мы выскакиваем за ворота и бежим, пока не оказываемся под деревьями у подножия крутого прибрежного холма. Тропа выводит нас прямо к старому горбатому мостику через реку. На том берегу она раздваивается: заброшенная тропинка, по которой почти ник то не ходит, сворачивает в одну сторону, а рядом поворот на Трахенбергштрассе, которая переходит в Халлишештрассе, и так дальше, до самого дома. Мы выбираем заброшенную тропинку вдоль реки, – садовые участки на том берегу остались за холмом, – и переходим на медленный шаг. Куши бросается в воду.
Смешинки танцуют в глазах Вальтера, когда он, повесив корзинку на локоть, устремляет на меня взгляд:
– Вот это да! Малышка Хетти, такая взрослая!
От его взгляда что-то подпрыгивает и обрывается у меня внутри, и я чувствую, как мое лицо заливает краска.
– Ну и что… – Я не могу поднять на него глаза. – Ты тоже взрослый.
И ты еврей.
Мысли вихрятся у меня в голове, отказываясь отливаться в слова. Вальтер чувствует мое смятение и тоже умолкает.
Куши подплывает к берегу, энергично встряхивается на мелководье, подбегает ко мне и трется мокрым боком о мою ногу. Я взвизгиваю и приподнимаю намокший подол.
– Славный пес, – замечает Вальтер.
Он присаживается на корточки и гладит мокрый бок Куши. Песик так яростно вертит хвостом, что попадает Вальтеру в лицо. Тот морщится, отпрянув. Но Куши, ничуть не смущенный, с таким аппетитом принимается нализывать ему ухо, словно это не ухо, а кусок мяса. Вальтер хохочет.
– Ну что, ты всех любишь, да?
Нельзя, чтобы меня увидели с евреем.
Но это же Вальтер.
Во рту у меня пересыхает. Я облизываю губы.
– Это пес Гольдшмидтов, – мямлю я. – Они жили через дорогу от нас. Евреи… В один прекрасный день они уехали, а его бросили. Я нашла его в сугробе, он отощал и трясся.
Мне вспоминается тот день. Папа был против еврейского пса в нашем доме. Но потом смягчился, хотя и настоял, чтобы я придумала собаке другую кличку.
– Откуда такая жестокость?
Вальтер гладит собаку и молчит.
Внутри меня вдруг словно открывается колодец, как будто нажали на пружинку и крышка откинулась. Давно забытые чувства поднимаются наверх, потоком текут слова, робкие, взволнованные.
– Что произошло, Вальтер? В тот день куда ты пропал?
Он бросает на меня быстрый взгляд и взмахом руки показывает на траву.
– Может, присядем? Мне столько нужно тебе рассказать.
Нельзя сидеть рядом с евреем. Чей это голос – Гитлера, герра Мецгера, папин? Не могу понять. Все сливается воедино. Я оглядываюсь: безлюдная тропинка, травянистый склон, река, садовые участки на том берегу. Кругом ни души, но что, если кто-нибудь все же пройдет?
Вальтер смотрит на меня, ждет. Его лицо изменилось: нижняя челюсть стала по-мужски твердой, на щеках и подбородке – намек на щетину. Они с Карлом ровесники: обоим по восемнадцать, почти девятнадцать. Но голубые глаза все те же, и взгляд по-прежнему теплый. Легкий ветерок отбрасывает волосы с его лба, и я крепче сжимаю поводок Куши. Неведомая сила подхватывает меня, и вот я уже сижу на траве рядом с Вальтером… Не слишком близко. Ноги поджаты к груди, руки обхватывают колени.
– Слова, которые ты сказала тогда, и то, что ты сделала… – Его низкий голос обволакивает меня. – Это было так смело. И благородно.
– Мне здорово попало за то, что я сбежала из школы в тот день, но для меня это было важно тогда, – говорю я, а сама гляжу на свои колени.
Тогда – да, но теперь я выросла. Поумнела. За три года, прошедшие с тех пор, я научилась понимать, какую опасность представляет для нас еврейская раса, видеть угрозу, которая исходит от нее. Теперь мне ясна самая суть еврейского характера. Но я молчу.
– Мне очень жаль. А ведь я так и не поблагодарил тебя.
– И не надо.
Шум на тропинке – кто-то едет на велосипеде. Мои руки судорожно вцепляются в поводок. Велосипедист проносится мимо.
– Нет, Хетти, не у всякого хватило бы смелости вот так сбежать из школы. Сказать эти слова мне и Фриде. Особенно после того, как Карл перестал со мной общаться. Это так… – Он делает глубокий вдох. – Много значило для меня.
Я пожимаю плечами. Тогда я была еще совсем ребенком. И понятия не имела о том, что творю. Просто не хотела, чтобы Вальтер был евреем. Но он еврей.
– Я хочу сказать, твои слова особенно много значили для меня потому, что их сказал человек из вашей семьи. Наверное, это очень трудно. Думать иначе. – Вальтер смотрит на меня, а я на него. И опять что-то словно обрывается у меня внутри. По жилам бежит электричество, а не кровь. – Ты и сейчас, – тихо продолжает он, – думаешь иначе?