В комнате икона, у которой всегда горит лампада. Пахнет чистой старостью и травами.
Из этих комнат бабушка поведёт тебя в церковь – крестить. Об этом ты помнишь мало: будет темно и непонятно, старик с бородой не то, чтобы страшен, а скорее уж больно не похож на дедов, которых ты привык видеть на улице. Одет по-сказочному, то ли говорит, то ли поёт. Вот подходит к тебе, бабушка что-то говорит тебе, а ты всё делаешь, как велят. Дают что-то в рот из общей – как ты успел подумать – ложки.
Свечи пылают, пахнет, как у Оверей.
Ну и хорошо, что быстро кончилось.
20
По соседству с Оверями живёт странная семья Портновых: толстая злая старуха с огромной бородавкой на мясистом носу, её ничем не примечательная дочка лет, как ты это теперь понимаешь, тридцати, и её сын Саша, твой ровесник и друг. Про бабку с дочкой говорят, что они баптисты. Ты не знаешь, с чем это едят, но уверен, что ничего хорошего в этом нет. Дело в том, что они никогда не пускают Сашку гулять. То есть буквально никогда.
Сашка сидит на крыльце с бабкой, которая шипит: «Родненький, не смотри ты на них, это же не дети, это бандиты, девки у них грязные, и тюрьма по ним плачет». Поэтому все дети и взрослые зовут Сашку «родненьким». Потешаются над ним.
Потом он пойдёт в школу, но и тогда бабка будет вести его до класса и забирать домой после уроков.
Ты не знаешь и теперь уже никогда не узнаешь почему, но гулять Сашу Родненького пускают только с тобой. Чем ты заслужил это высокое баптистское доверие – неизвестно. И вот живёт себе в Армавире такой мальчик и ждёт лета и твоего приезда из туркменского далёка. Вы вместе ходите на Кубань, и ты со знанием дела учишь ничего не умеющего Сашу копать червей, ловить рыбу и пускать плоские камни по воде.
Вы разговариваете обо всём на свете, и ты понимаешь, что Саша мало знает и стесняется этого. Саша выше и шире тебя, но рыхлый и неловкий. Ты учишь его играть в футбол и кататься на чужом велике, ты рассказываешь ему про альчики, самолёты, пустыню, про книжки, которые ты читал, и про места, где ты побывал.
Саша слушает тебя очень внимательно и задаёт много вопросов. Он знает, что ты уедешь, и гулять он пойдёт нескоро.
Он будет ждать тебя всю осень, зиму и весну, спрашивать бабу Женю, а когда Саша приедет.
Вот так. А вы говорите «Артек».
Вот вы идёте с Сашей в клуб завода «Армалит» смотреть кинокомедию «Полосатый рейс». Свет ещё не видывал более благодарного зрителя, чем Саша Портнов. По пути домой вы вспоминаете смешные реплики, строите рожи, изображаете тигров и дрессировщика. Ты доводишь Сашу до крыльца, где его уже ждёт бабка.
Однажды Саша скажет, что хочет убить её, и в его голосе будет столько спокойной уверенности и усталости, что тебе станет страшновато. Всякий раз, когда ты, уже повзрослевший, будешь приезжать в Армавир, ты первым делом будешь бежать к Сашиному дому, а он – большой, даже грузноватый парень – будет уже стоять на этом ставшем маленьким крылечке, размахивать обеими руками, радоваться не по возрасту, по-детски.
Потом вы с бабушкой продадите её старый домик и перестанете ездить в Армавир. Да и что там теперь делать? Твоя семья уедет из Туркмении в Астрахань, там ты будешь привыкать к большому для тебя городу, будешь знать из книг, что пора влюбляться в девушек, а сам влюбишься в английский и стишки.
Детство уйдёт незаметно.
Ждал ли тебя всё это время Саша Родненький или нет – кто знает. Тихо угасла тётя Женя, меньше стала писать обидчивая и одинокая тётя Галя. И всё-таки кое-что доходило.
Саша вырос, стал груб с бабкой и матерью, метался, учился плохо. Они выбили его из колеи детства, он не знал, куда плыть. Хотели спасти от скверны, а отравили семенами ненависти.
Однажды в Астрахани ты получишь письмо от тёти Гали и узнаешь, что твой друг Саша Портнов повесился. В день его шестнадцатилетия бабка и мать по его требованию нальют ему вина, он выпьет, запрётся в туалете и удавится на брючном ремне.
После похорон соседи забросают их дом камнями, и бабка с матерью исчезнут навсегда.
И тебя упоминаю в последний раз, мой летний армавирский друг Саша Родненький.
Ещё одна чистая душа отлетела до срока, подхваченная неторопливой, всесильной рекой.
Прощай, Саша Портнов, и прости.
21
Туркменская зима не морозная и недолгая, а всё же – зима. Промозглая, грязная, ненарядная, сырая. Если снег, то еле успевает долететь до земли. Если дождь, то надолго.
А почти девять месяцев в году – лето. И какое лето…
Командир полка запрещает женщинам ходить в туфлях на каблуках по асфальтовым дорожкам: каблуки дырявят варёный, почерневший асфальт. С часу до четырёх городок вымирает. Птицы – и те замолкают от жары.
В особо невыносимые ночи папа с мамой ходят в душ, падают в кровать, не вытираясь, на мокрые простыни, которые высыхают через десять минут. Звенит комариный рой. В арыке надрываются жабы. Туркменская ночь не знает милосердия. И так четырнадцать лет.
Иногда посреди этой ночи вдруг раздаётся вой сирены, что на крыше штаба полка. Это по соседству с нашим финским домиком, куда нас переселили из барака с общей верандой и со скрипучими железными солдатскими кроватями, когда папа стал командиром эскадрильи и майором. Это тревога.
Сирена воет так громко и противно, что мороз пробирает. Папа быстро одевается, хватает всегда готовый оклеенный дерматином «тревожный» чемоданчик и убегает в штаб. Оттуда их везут на аэродром, а вскоре раздаётся рёв двигателей: один за другим самолёты разбегаются и уходят в сиреневое, ещё не проснувшееся туркменское небо.
Иногда у папы бывают ночные полёты, тогда у них в спальне часа в три ночи звенит будильник, и папа уходит в столовую, а оттуда – на аэродром. Как можно в это время завтракать – уму непостижимо. Папа объясняет тебе, что без завтрака летать нельзя. Всю жизнь тебя будет изумлять папина способность есть и спать не тогда, когда хочется, а когда надо.
22
Скользким, бесснежным, влажным зимним вечером ты плетёшься домой со школьного автобуса, тебя ждёт ежевечерняя перевязка. Ты устраиваешься на кровати, в доме уже воняет мазью Вишневского. Ещё чем-то свинцово-серным. Мажь не мажь, всё равно присыхает, а срывать больно. Эта музыка длится уже два месяца. Привет, пиндинка!
Почти все обитатели нашего городка рано или поздно бывают укушены москитом-пиндинкой. Это такой комар. Вообще у нас в Мары-2 их просто тучи, и обращать на них внимание глупо: всё равно ты не знаешь, который из них пиндинка.
Больше других страдают женщины, если их кусают за лицо. Дело в том, что укус пиндинки рано или поздно превращается в воронкообразную язву, которую лечит только время и после которой остаётся отметина в виде шрама. У папы пиндинка на левой руке у локтя, а мамы на правой руке, а у тебя – на левой ноге у щиколотки.
Привет из солнечного Туркменистана!
Зато ты чувствуешь себя раненым в бою. Наконец-то ты имеешь полное право делать то, что хочешь, то есть ныть, скулить и жалеть себя любимого.
При желании ты для разнообразия можешь изобразить усталость, равнодушие и презрение к боли. Что бы ты вообще делал без пиндинки?
И пятьдесят лет спустя ты объясняешь любопытным: ну да, шрам, что делать, времена не выбирают. Да так, в одном отдалённом гарнизоне, в пустыне.
Спасибо, товарищ пиндинка, за наше несчастное детство.
Пока тебя перевязывали, папа и его эскадрилья сбивали шары. Вообще, империалисты не давали нам расслабиться. Проклятые. Сначала они запускали разведывательные шары, потом вообще послали бедолагу Пауэрса, которого нашему гарнизону передали засекшие его пограничники, а мы – далее по маршруту.
Хотя над нашей границей было ясное синее небо, и тучи не ходили хмуро, она всё равно была, как положено, на замке.
Вот только шары летали и шпионили. А папа и другие лётчики нашего городка их сбивали.
Сбить их было трудно по двум причинам.
Во-первых, чтобы приблизиться на дальность эффективного огня, надо было знать их размер, потому что в небе никак нельзя на глаз определить расстояние до объекта, не зная его истинного размера. И тогда ты стреляешь, но не достаёшь.
Во-вторых, они летали высоко. Надо было разогнаться на динамическом потолке, потом взять ручку на себя и как бы взлететь на горку тысяч до двенадцати, быстро расстрелять проклятый шпионский шар и приготовиться к расплате за удовольствие: неуправляемый на этой высоте самолёт будет камнем падать тысяч до девяти, там снова обретёт опору, станет управляемым и сядет.
Радости мало. Потом вашингтонские ястребы одумались, и шары пропали.
Из Лётной книжки майора Кандаурова:
Согласно приказа в/ч 40329 за № 055 от 28.9.62, прошедшего изучение самолёта МИГ-17 и МИГ-17ф и двигателя ВК-1ф и сдавшего зачёты с общей оценкой «отлично» допустить к переучиванию на с-те МИГ-17ф
Начальник штаба в/ч 40329 подполковник (Прасолов)
Допущен к полётам на разведку днём и ночью в ПМУ и днём в СМУ при установленном минимуме приказом в/ч 55674 № 03 от 7.01.63 г.
Начальник штаба в/ч 40329 подполковник (Прасолов)
Допущен к руководству на полигоне приказом в/ч 55674 № 015 от 24.01.63 г.
Начальник штаба в/ч 40329 подполковник (Прасолов)
Допущен к руководству полётами днём в ПМУ в составе АЭ как прошедший в полном объёме теоретическую подготовку и стажировку руководителя полётов с общей оценкой «хорошо».
Начальник штаба в/ч 40329 подполковник (Прасолов)
23
Однажды мы получили телеграмму из Астрахани: умер папин папа, твой другой дед Николай Никифорович Кандауров. До этого в твоей жизни ещё не было смертей близких родственников, ты не знаешь, как при этом надо себя вести и что пристало чувствовать. Ты не можешь сказать, что это сообщение потрясло тебя до глубины души: ты мало знал тогда и не многим больше знаешь теперь об этом человеке.
По лицам взрослых ты понимаешь, что произошло нечто чрезвычайно важное, но жалко тебе не его, а папу, который всегда весел и шутлив, всегда свой, а тут стал отстранённым, чужим, с лицом очень сосредоточенным, виноватым, потерянным.
Вот он собирается в дорогу, мама говорит какие-то слова и складывает в папин «тревожный» дерматиновый чемодан какие-то вещи.
Есть фотография: в гробу лежит незнакомый тебе старик, у гроба баба Арина, папа в длинной шинели без фуражки, с невидящими глазами, его старшие братья, а твои дядья Пётр, Никифор, Виталий, неизвестные тебе люди с землистыми, застывшими лицами.
Они из другого мира, где есть болезни, где пап и мам – таких надёжных, таких любимых, таких до каждой родинки знакомых – кладут в деревянные ящики и закапывают в землю.
Они из мира, куда очень сильно не хочется попадать, но что-то тебе подсказывает, что придётся, и тогда ты прячешься под одеялом, уговариваешь себя, обманываешь себя.
От папы ты знаешь, что в германскую дед воевал смело, был произведён в унтер-офицеры, каким-то образом оказался в Петрограде, бродил от митинга к митингу, слушал и диву давался – вроде и там, и там дело говорят.
Приехал домой в Астрахань убеждённым большевиком, женился на тихой, бессловесной, малограмотной, добрейшей Арине, которая нарожала ему кучу детишек. Выжили четыре брата: Пётр, Никифор, Виталий и младшенький Аркадий, твой папа.
Дед в гражданку прославился подвигами: отбирал по сёлам провиант для засевших в крепости красных, да, говорят, больно уж лютовал. Пока он изводил контру на корню, баба Ариша всё больше молчала да занималась детишками.
Совсем маленьким, ты побываешь у них в гостях, но эти дни ничем тебе не запомнятся. Ласкова с тобой будет только баба Ариша, да и то по-тихому, когда деда дома нет. Комнаты тёмные, полы скрипучие, дед ужасен: торчат жёсткие усы, сжаты тонкие бесцветные губы, колется седая щетина, ничего не говорят пустые злые глаза, а ночью в стакане воды на его тумбочке розовеет то, страшнее чего и придумать невозможно – вставная челюсть.
Ты безошибочно тогда определишь, что тебе в деде не нравится больше всего: ты ему совсем не интересен и не нужен. Хуже того: ему, как тебе покажется, вообще никто не интересен и не нужен. В этом доме, думаешь ты, никогда не бывает весело. И тепло не бывает. Здесь никто, как папа, не придумывает новые слова, не шутит и не смеётся. Здесь живёт страх. Здесь холодно. Даже в липкую астраханскую жару.
И ты приникаешь к чужой подушке, ждёшь утра и вообще хочешь домой.
Потом ты догадаешься: дед сам боится власти, которую прежде кормил отобранным у других хлебом и которую поил отобранной у других кровью.
Скрипят ночью половицы, скрипит дедова солдатская койка, не спит дед. Кажется ему, что это души, им загубленные, пришли за ним, что надо ответ держать.
А что он им скажет? Про время было такое, про красная армия всех сильней? Про мало мы вас, гадов, расстреливали? Ведь он ради неё, этой власти, никого не жалел, почему же теперь он сам её боится? Разве она его не любит?
А кого она вообще любит?
Скрипят половицы в комнате жёлтого обшарпанного трёхэтажного дома в астраханском Жилгородке, ворочается дед. Всё, что было в нём человеческого, вытравил в себе, чтоб революции не мешало, разменял на новую веру, а в награду только страх и портрет в местном музее, да и тот после его ухода снимут по просьбе ветеранов войны и труда, что не так сильно лютовали.
Вот оно, значит, как: взяли в оборот молодого, сильного, лихого унтера, внушили ему, что нынче его время пришло, что счастье трудового народа не за горами, что неугомонный не дремлет враг, что не время для жалости, что мы наш, мы новый мир построим.
Он и поверил. И кровь чужую пролил, и зачерствел, и закоснел в этой своей вере.
Партия наш рулевой, без партии не жизнь, партия всегда права, надо разоружиться перед партией, надо ей всё отдать, лес рубят – щепки летят, косточки трещат, слёз нет – нечем уже плакать. Исполняй, или партбилет на стол. Жить потом будем, когда коммуну построим, сейчас не до этого. Кто там шагает правой? Открой «Правду», там всё написано.
А сам много нажил за длинную и трудную жизнь? Скрипучие полы, да паёк блокадный, да бессонницу, да страх.
Что ж, бросайте в деда камень, бросайте те, кто не стал винтиком, кого не завертело кровавое русское колесо, кто не поддался соблазну, не разменял веру и уберёгся. Пусть первым бросит камень в моего деда тот, кто прожил русский двадцатый век и не запачкался ни подлым доносом, ни безвинной кровью, ни рабской покорностью, ни трусливым умолчанием, ни липким страхом, ни тщетной надеждой.
Бросайте, он уже не ответит.
Прощай и ты, Николай Никифорович Кандауров, и ты сгинул, и ты исчез навсегда в медленной реке, и ты растаял в свой срок.
24
Ежели кто опытный, тот знает, что тутовник бывает белый и чёрный. Оба сладкие, если не жадничать, а дать ему созреть.
Это если ты человек. А если ты шелкопряд, то тебе всё равно, ты плодами не интересуешься, тебе тутовый лист подавай. Он же лист шелковицы. А потому в солнечном Туркменистане тутовые деревья в сезон так стрижены, как будто их завтра в армию берут.
Однажды в школе, перед летними каникулами всем детям выдадут по здоровой гусенице в банке и объяснят, что её зовут шелкопряд, что он полезный и, если его кормить, он обернётся в кокон, который потом расплетут и соткут шёлк. Для этого его надо убить, пока он не станет бабочкой и не прогрызёт кокон. Кормить надо регулярно и только тутовыми листьями.
Короче, ребята, вы кормите, а мы вам по труду пятёрки поставим.
Тебе с самого начала не понравится, что гусеницу надо кормить исключительно для того, чтобы потом укокошить. Мало того, это надо сделать до того, как она станет бабочкой и захочет полетать.
Ты уже знаешь, что шёлк – это такая тряпочка, вообще-то не особо нужная на празднике жизни. Не то, что, например, бабочка.
Ты примешься кормить гусеницу, обречённую стать шёлком, но быстро поймёшь, что прокормить её никак не возможно. Каждый вечер ты будешь набивать банку листьями тутовника только для того, чтобы утром обнаружить её пустой, а в ней, судя по всему, изнывающую от голода гусеницу.
Ты отправишься в очередной поход за листьями шелковицы, но выяснится, что другие ребята уже ободрали все деревья по всей округе, и надо идти далеко, куда ещё не ступала нога счастливого обладателя прожорливого червя.
Превозмогая страх, ты залезешь в рощу возле туркменского аула, куда по неписанному правилу военным детям был путь заказан. Потный и ободранный, ты притащишь полную пазуху листьев, но равнодушный гад сожрёт их за два часа.
Ты пожалуешься бабушке, она уговорит папу, и вы отправитесь на «Запорожце» в сторону Векиль-базара, где вдоль дороги растут тутовые деревья. Тут проезжающий на мотоцикле туркменский милиционер попеняет увлёкшемуся сбором листьев папе, что это вообще-то колхозные деревья. И это при удивительно терпимом отношении местной милиции к лётчикам. Папа начнёт лепетать что-то про шелкопряда и как он, едят его мухи, сидит в пустой банке и голодает, лейтенант же махнёт рукой и уедет, за ним уедешь домой и ты с красным как рак папой.
Украденных у колхоза листьев хватит на два дня. Даже добрый папа больше о пропитании шелкопряда слышать не захочет. Твои долгожданные летние каникулы превратятся в кошмар.
Ты выставишь альчики в обмен на тутовые листья, но это вполне себе добросовестное предложение не вызовет спроса. Гусеница начнёт отчаянно ползать по стенке банки, явно пытаясь выбраться и прокормиться на стороне. При этом она гордо отвергнет листья любых других деревьев.
В иной ситуации это подвигло бы тебя на размышления о наличии разума в таком, казалось бы, вздорном существе. Но не тогда. Ты перестанешь есть, размышляя о голодной гусенице.
Зачем людям вообще дался этот шёлк? Что, других тканей нет?
По ночам ты будешь прислушиваться, не пищит ли от голода твой шелкопряд.
Выручит папа. «Саня, давай отвезём её в Байрамали, в тутовую рощу, и там отпустим. Пусть сама кормится, едят её мухи. Скажем в школе, что убежала. А то ведь она у нас сдохнет». Так мы с ним и сделали.
25
Учитель туркменского появится у нас в пятом классе. Это будет огромный худой сутулый туркмен в чёрном – в любую жару – костюме и в чёрном же галстуке. Самое пугающее в облике этого, в общем, доброго человека – это то, что один его глаз обезображен бельмом и, казалось, всегда смотрит в другую сторону. Кроме того, он всегда печален, потому что предмет его не вызывает у детей совершенно никакого интереса.
Вы не понимаете, зачем он вам нужен, а толком объяснить это вам никто не может. Учебник бездарен: трактора – тракторлар. Инженеры – инженерлар. Бир манат – один рубль. Еки манат – два. Уч манат – три. Короче, бир, еки, уч, дорт, бяш…Ну, и так далее.
Маленькие советские колонизаторы поневоле, вы наивно считаете, что туркмен в Туркмении должен знать по-русски, а русский в Туркмении по-туркменски знать совсем не обязан. Может быть, за это вас и кусают пиндинки?
Скоро Империя рухнет, Туркменистан станет нормальной восточной деспотией и перейдёт на латиницу.
А тебе твой туркменский послужит только однажды: много лет спустя, на азербайджанском полустанке между Баку и Ереваном босоногий мальчишка, торгующий дыню, назовёт тебе цену на своём языке: «Беш манат», услышит от длинного тощего дядьки в джинсах встречное предложение «уч манат», выронит дыню прямо тебе в руки, получит вместо пятёрки трояк, да так и останется стоять, как поражённый громом, когда тронется поезд.
26
В самом начале 60-х из небытия объявится дед. Его письма сначала найдут его сестру тётю Женю в Армавире. От неё он узнает, что все живы, что Ирочка вышла за лётчика, что Наденька живёт с ней и внуками Сашенькой и Юрочкой в Средней Азии.
Он напишет письмо Наденьке и вышлет его в Армавир, где тётя Женя переложит письмо из американского конверта в советский и перешлёт в наш азиатский гарнизон.
Наденька, несколько ошарашенная появлением американского мужа и ещё не успевшая забыть самострочные бюстгальтеры на армавирском рынке и духоподъёмные беседы в армавирской ГБ, на первые письма, скрепя сердце, ответит, потом их переписка заглохнет, и главным дедовым корреспондентом почти на двадцать лет станет твоя мама.
Как скоро выяснится, перекладывание писем было примерно так же эффективно для сокрытия этой страшной тайны, как голова страуса в песке, и скорее было просто соблюдением неких приличий: представляю себе американский конверт с американской маркой и указанием номера папиной воинской части в качестве адреса.
ПЕРВЫЕ ПИСЬМА ИЗ АМЕРИКИ(Орфография и пунктуация подлинника сохранены)Дед – маме1 октября 1961 года
……………………………………
Очень рад, что ты с Аркашей живёшь в дружбе и редко ссоритесь. Ссориться – вообще последнее дело. Когда-то мы тоже ссорились с мамой, и мне казалось, что меня недостаточно ценят, мной недовольны, и я говорил маме: «ну хорошо, вот меня не будет, поживи без меня!..» И в мыслях был доволен, что ей без меня будет трудно. А вот теперь отдал бы всё, чтобы вернулось то время, чтобы не повторить той страшной ошибки, когда я бросил вас, ушёл от вас.
Чувствую в твоих письмах какую-то недоговорённость, твоё или мамы неудовольствие, плохо скрываемую мамину обиду. Объясните мне, и я выложу вам всё, что имею на своей совести. Писать буду каждую неделю, пока не надоем вам, и вы не запросите пардону.
Дед – бабушкеОктябрь 1961 года
Надя моя родная, дорогая!
Спасибо тебе за твоё громадное, на пяти листах, письмо. Это был подвиг с твоей стороны, и это очень дорого и важно для меня. Ты говоришь, что только два раза видела меня во сне, а я очень часто бываю дома с вами, но каждый раз мой визит осложняется неприятностями: появляется Титаренко и спрашивает воен. билет, или на улице встречу Николаева и прячусь от него. Когда иду домой с вокзала, я не иду прямо, а пробираюсь по Лермонтовской и потом по другой стороне, крадучись, иду к вам. Масса всяких вариантов, но непременно, каждый раз меня ищут, преследуют, ловят. И вас всех вижу такими, какими оставил когда-то. И каждый раз просыпаюсь от собственного крика, плача.
……………………………
Ты убила меня сообщением о недостатке Игоря, что он пристрастился к водке. Что у него компания такая завелась? Или горе какое заливает? Странно это очень и ни на что не похоже. Отчего он мог свихнуться, молодой человек, полный сил и здоровья? Что его угнетает? Конечно и ты, и Аркаша, и Ирочка, все вы должны помочь ему справиться с этим недугом, побороть его. Я утешаю себя тем, что это всё по молодости, по глупости, он должен образумиться, взять себя в руки; если он добрый хороший человек, он не захочет огорчать своих близких, родных… Я очень огорчён этой новостью. Возможно, его профессия тому причиной.
Дед – бабушке15 октября 1961 года
Моя дорогая, родная Надя!
Спасибо большое за твоё хорошее, ласковое письмо, спасибо за тёплые добрые слова, а самое главное – спасибо большое, сердечное за присланную карточку Лёки. Это самый дорогой, самый драгоценный подарок для меня. Как и полагается, ночь после этого я не спал совсем, а на второй день на работе у меня перед глазами Лёка и постоянно слёзы заволакивают глаза. Боже мой! Как незаслуженно и жестоко я наказан, как тяжело переживать разлуку.
Передо мной сейчас две карточки: Лёка с Ирочкой маленькие и вторая – Лёка большой. Я тщательно присматриваюсь к нему, ищу что-нибудь родное и знакомое и не нахожу. На карточке я вижу красивого, здорового молодого человека с большим открытым лбом, с пушкинскими баками, но ни твоих черт лица, ни своих не улавливаю. Не знаю, какого он роста, полный или худой. И всё-таки так радостно и трогательно сознавать, что ведь это Лёка – сын родной, самый близкий и дорогой человек, это тот Лёка, который когда-то рано утром вставал вместе со мной, одевал меховую шубку и говорил, что он мой помощник, и мы отправлялись вместе с ним чистить после свиней их прелести. Или на ёлке, когда он в длинных штанишках, положив руки в брюки, важно расхаживал вокруг ёлки и рассматривал игрушки. Вот такой он остался у меня в памяти, в моём сердце.
……………………………
Да, кстати, нарисуй мне и Аркашу, какого он роста, полноты, сравни с кем-нибудь знакомым мне. Мне это надо знать.