Так что на том самом пиру, после словесного излияния потока восточной страстности, сочла княгиня Анна возможным в ответ мило улыбнуться и даже кокетливо провести пальчиком по унизанной перстями, короткопалой руке хана. После чего она, так и не произнося ни слова и одаривая хана загадочной улыбкой Джоконды, молча встала, и грациозно повернув вправо голову, поднесла к ней обе руки. Ничего не понимающий Бехингер-хан оторопело следил своим раскосым и замутненным кумысом взглядом за взметнувшимися, как два лебяжьи крыла, белоснежными ручками княгини…
И вдруг… радужно сверкнув в свете свечей разноцветными бликами, на колени Бехингер-хана, как звезда с неба, с позолоченного кокошника Анны Вастрицкой, будто бы невзначай упала яхонтовая чикилика. Так и не сказав потрясенному хану ни слова, княгиня Анна удалилась в свои покои с гордо поднятой головой. Хан же, оставшись один, проворно схватил чикилику от кокошника своей цепкой рукой. После чего, от избытка охвативших его дикую степную натуру буйных чувств, Бехингер поднес украшение ко рту и с плотоядным урчанием хищника впился в неё своими крепкими зубами. При этом от охватившего всё его естество свирепого удовольствия татарин блаженно прищурил и без того узкие глаза…
Через пару дней в Менговском остроге, получив бакшиш и заверив подручных Ришельского-Гнидовича в скором исполнении «заказа» на казаков, сгорающий от любовного томления Бехингер-хан опять помчался в Воронеж. Въехав в город во главе сотни из верных нукеров, он, прежде всего, приказал нукерам связать и выпороть не пускавшую его в крепость стражу. После чего, построив сотню в колонну по двое, решительно направился прямо к княжескому терему, дабы со свойственной ему прямотой поставить перед княгиней мучающий его любовный вопрос ребром.
Изумленные жители, разбуженные ранним топотом копыт по городским мостовым, выглянув в окна хат, перепугано крестились и на всякий случай начинали лихорадочно искать спрятанное под лавками оружие…
Во главе зловеще вошедшего в русский город самого натурального татарского отряда, на грациозной арабской лошади, гордо и с истинно восточной невозмутимостью восседал облаченный в дорогие доспехи Бехингер-хан. Он был, как оно и подобает быть правителю малого улуса большой ногайской орды, надменен и величественен.
Тайно подаренную ему (или случайно обронённую?) яхонтовую чикилику от кокошника, как тайный знак любви, каковую, по его мнению, «светоч очей его», несравненная Аннума-ханум уже непременно должна была к нему испытывать (а как же иначе?), хан водрузил на самое дорогое для себя место. А именно – на сбрую своего любимого аргамака. И сейчас яхонты, лежа на белой конской чёлке, переливаясь всеми цветами радуги, радостно сверкали на утреннем солнце, посылая во все стороны вместе с лучами тайные сигналы любовной страсти Бехингера. А, учитывая то, что аргамак был кобылой, причем белоснежной масти и с гривой цвета волос несравненной Аннумы-ханум, приятные ассоциации напрашивались сами собой…
Но, увы, у воеводского терема Бехингера ждало жестокое разочарование. Оказалось, что предмет ханских вожделений незадолго до его приезда на время покинул город, отправившись после пасхальных праздников на богомолье в один из дальних женских монастырей. Этого уж правоверный мусульманин Бехингер-хан понять никак не мог, и потому раздосадованный донельзя на этих непонятных урусов, он, развернув отряд на главной площади города, так же величественно удалился в сугубо южном направлении.
При этом хан, как суверенный правитель территориального образования, как минимум, нарушил общепринятый протокол, так и не удосужив ни князя-воеводу, ни думного дьяка своим высочайшим посещением. Князь-воевода, правда, этого особо и не заметил, поскольку находился по случаю отъезда жены в глубочайшем загуле, а вот Ришельский-Гнидович, вынашивающий относительно орды тайные замыслы, скоропалительному отъезду хана весьма даже огорчился.
Поскольку ничто так не огорчает, как неизвестность, и особенно она страшна в великих деяниях геополитического масштаба…
Через пару недель терзаемого сомнениями Модеста Зорпионовича, наконец, осенило, и он немедленно приказал послать за боярыней Меланьей. Рассудив так, что поскольку она, будучи ко всему прочему ещё и женщиной, своим женским чутьем наверняка сумеет найти ответ на мучающий его вопрос, относительно загадочного поведения Бехингер-хана. Тем более, что уж кто-кто, а Меланья-то с её биографией, ох, как многое знает и умеет. Эта уж «фемина» воистину всем «феминам» «фемина», настоящая европейская «ля фамм», которую, как известно, всегда и везде необходимо «шерше», то бишь «шукать»…
И истоки зарождения столь замечательной «ля фамм», уходят в ту недалекую пору, когда в вихре бушевавшего над русской землёй лихолетья Смутных времён на Руси случилось перебывать великому множеству всяческих авантюристов. Как известно, Россия нашла в себе силы стряхнуть с себя всю эту авантюрную нечисть и выйти из того лихолетья не только живой, но и обновленной. И даже великий и могучий русский язык в память тех времён обогатился новым глаголом «струсить». По имени польского коменданта Московского кремля, ясновельможного пана Труся.
Того самого, который сначала намеревался яростно сопротивляться напору рати Минина и Пожарского, а потом, испугавшись русского гнева, с позором бежал из Москвы. Кроме русского языка, пан Трусь – мужчина дородный и собой видный – обогатил ещё и чрево одной вдовствующей московской купчихи, наказав ей, что ежели родится мальчик, то непременно назвать его Анджей, а если девочка – то Мелисса. После чего, смирив свой шляхетский гонор и крикнув напоследок «пся крев» ворвавшимся в кремль русским ратникам, пан Трусь под прикрытием польских «хузар» выехал к себе в Варшаву, по дороге тщетно ища ответа на причины поражения польской короны.
Незадолго до избрания нового царя у купчихи родилась девочка. Следуя заветам так полюбившегося ей ляха, она постаралась назвать девочку именно так, как он её и просил. Вот только заморское имя «Мелисса» для русского уха звучало как-то непривычно, да и в православных святках оно не значилось, потому и был наречён младенец «Меланьей».
Купеческая жизнь при собственной лавке была сытной и размеренной, только вот Меланью, в жилах которой бурлила кровь иноземного авантюриста, она никак не устраивала. Потому достигнув определенного возраста и обернувшись красивой стройной девицей с шелковистыми белокурыми волосами, Меланья порвала с московским мещанством самым решительным образом.
Покидая отчий дом и прагматично рассудив, что для дальнейшей жизни ей потребуются немалые денежные средства, она просто-напросто обокрала до нитки свою мать, а для того чтобы скрыть следы своего злодейства, не дрогнув и сердцем, подпалила свой родной дом. От загоревшегося дома и лавки в бревенчатой Москве тогда сгорел весь прилегающий квартал, а купчиха, так и не сумев всего этого пережить, скоропостижно скончалась…
Исчезнув из Москвы, девица Меланья вскоре оказалась в Лильске, чем и как она там занималась, так и осталось навеки покрыто мраком, только закончился её Лильский период неожиданным замужеством за одним служилым дворянином. Как и что у них там обернулось, никто доподлинно никогда и не узнал, только дворянин тот вскорости исчез, а Меланья стала считаться дворянской вдовой. Там же в Лильске, у Меланьи приключилась какая-то темная история с властями и палачом, из которой молодая красивая вдова, впрочем, довольно-таки скоро смогла успешно выпутаться.
В качестве молодой и безутешной дворянской вдовы, весьма собой пригожая и донельзя разбитная девица, смогла очень быстро повторно выскочить замуж. На этот раз в Тверском уезде и уже за боярина.
Дальше опять последовала история, покрытая мраком, но только повторно оставшись без мужа, Меланья теперь уже считалась боярыней. Там достойную дочку пана Труся и отыскал пан Рошфинский, знававший ещё в Смутные времена её знаменитого отца. Новый боярский титул, соответственно, открывал для Меланьи и новые возможности применения её авантюристических наклонностей. Потому бросив провинциальную Тверь, окрыленная удачами, новоиспеченная боярыня вместе с паном Рошфинским очертя голову укатила обратно в Москву, имея тайную мысль повстречаться там с каким-нибудь одиноким князем. Но, увы, в Москве она была опознана погорельцами своего бывшего квартала, поймана по их наущению царскими истцами и, вместо княжеских покоев, под конвоем отправлена в разбойный приказ…
Но оттуда, прямо из корявых лап палача (кстати, второго в её авантюрной жизни), она была вызволена стараниями думного дьяка Ришельского-Гнидовича. Заполучив в свои цепкие руки Меланью, Модест Зорпионович отдал должное её подходящему происхождению и со знанием дела, по достоинству оценил её авантюрные способности, профессионально отыскав в них природную склонность к шпионажу. После чего боярыня Меланья была подвергнута скрытной процедуре перекрещения на католический манер и торжественно принята в тайный орден иезуитов.
И вот сейчас эта обладающая боярским титулом полуполька католического вероисповедания вместе со следующим чуть позади неё паном Рошфинским, поднималась по темной лестнице бастильки.
В бастильской слободе у Ришельского-Гнидовича
Облачённый в своё любимое одеяние, в ярко-красную котыгу и такого же цвета тафью на голове, повесив на грудь массивный католический крест иезуитского образца (что он обычно делал только в присутствии самых приближенных), теневой правитель Воронежского воеводства Ришельский-Гнидович в полутёмной палате бастильки слушал отчёт своих тайных агентов.
– Так сказываете, что деньги-то хан всё ж таки имал?
– Имал, ваша ясновельможность. – Так, на «вы», что было для тогдашней Руси совсем непривычно, поскольку в те времена даже царя-государя ещё на «ты» величали, и слегка на ляшский манер, обращались к Ришельскому его помощники.
– Так, так… – задумчиво теребил свою не по-русски подстриженную клинышком бородку Модест Зорпионович, размышляя о причинах вероломного поведения Бехингер-хана и абсолютно безуспешно пытался найти в нём хоть какие-то разумные мотивы.
«Вот и пойми этих… россиян…» – думал Ришельский-Гнидович. Добро бы хоть русским-то был, тогда можно было бы о «загадочной русской душе» подумать. Скажем, по пьянке перепутал… Так ведь нет же – нехристь татарский, окромя кумыса и не пьёт-то ничего, а всё ж, глядишь ты, туда же… Тогда что же? Восточное коварство? «Таньга имать, гяур кидать?» Происки Оттоманской Порты? Хотел сперва султану доложиться? Но на кой ляд ему тогда в Воронеж возвращаться? Скакал бы лучше уж, например, прямой дорогой в Азов… А может, и у нас тут какой султанский лазутчик имеется? Например, из его личных стрельцов? Совсем запутался в своих рассуждениях Ришельский-Гнидович.
– Значитца деньги, говоришь, он имал… – повторился думный дьяк, – а чтой при сём сей поганец молвил?
– Да ничего особливого… – отвечал Рошфинский, – как обычно: сначала «якши», потом «кисмет» и «Аллах Акбар», а впоследок, как водится, «секим башка» и «кердык».
– Да… и молвил то усё зело правильно… – задумчиво протянул Ришельский-Гнидович. – И опосля этого он повернул обратно на Воронеж? Вот и разумей их нехристей, еще хуже схизматиков будут… – продолжил вслух свои размышления Ришельский-Гнидович. – А можа его князь Ферапошка перекупил? Да нет, не похоже, ему сейчас не до того… как княгиня с богомолья приехала, так насилу его и откачали… Княгиня… Княгиня? – И с этими словами Ришельский-Гнидович, вопросительно приподняв бровь, оглядел своих помощников.
Молчавшая до сих пор боярыня Меланья, стоявшая в присутствии своих европейски мыслящих сотоварищей с недопустимо распущенными по плечам золотистыми волосами, впервые за всю беседу подала голос.
– Ваша ясновельможность, разумею я так, что причина сего вероломства в ней, в княгине самой и кроется…
– Почто ведаешь? Ответствуй!
– Я женщина, ваша ясновельможность, потому мне и ведомо то, что мужчине обычно и невдомёк… – сказала боярыня Меланья, сначала опустив, а потом чисто по-женски стрельнув по думному дьяку своими бездонными очами. – Упомните тот пир, на котором я вас с Сигизмундом сопровождала, ну егда мы ногайское посольство встречали…
– Ну…
– Вот и зрела я тады, как он на неё смотрел-то… аж зубами пиалу с кумысом грыз, хищник плотоядный… – сказала Меланья с легким оттенком ревности.
– Точно сие узрела? А то я как-то и не заприметил…
– Так на то вы мужеского полу и будете, ваша ясновельможность, – сказала боярыня Меланья и, закатив глаза кверху, льстиво добавила, – да ещё какого…
При последних словах Ришельский заметно приосанился, и откинулся назад, расправив свои тщедушные плечи.
– Продолжай… – сказал он довольным голосом.
– А что ж тут продолжать-то, – смиренно опустила очи боярыня Меланья, – точно молвлю, воспылал наш ханчик страстью к нашей княгинюшке…
– Ну, допустим, усё так оно и есмь. А что ж княгиня-то? Она ж обычно всем от ворот-поворот даёт… – сказал Модест Зорпионович и при этом по его желчному лицу, легким хмурым облачком пробежала тень неприятных воспоминаний. – А бывает, что при сём она ещё и шандалом по мордам добавляет… – совсем омрачилось воспоминаниями, и без того не светлое лицо думного дьяка.
– А она ему… – с этими словами Меланья подняла свои глаза и немигающим взглядом степной гадюки уставилась прямо в глаза Ришельского-Гнидовича – заместо шандала по немытой морде, взяла, да и ответствовала взаимностью…
– Быть такого не могёт! – только и ахнул, осев в кресле думный дьяк.
– Дык чтоб такая женщина, аки княгиня, да поганому татарину…
– Могёт, ваша ясновельможность, ещё аки как могёт. – Эй, Сигизмундка, очнись, – толкнула локтём Меланья стоящего рядом и погружённого в свои размышления пана Рошфинского. – Упомни, каковы наши последние слова были хану, опосля которых он вскочил на коня и ускакал?
– …Последними нашими словами были… а ведь точно… Ваша ясновельможность, а ведь панночка правду глаголет. Как токмо мы промолвили, что, дескать, выезжая из Воронежа столкнулись с возком княгини Анны, так Бехингер-хан сразу же вскочил, як ужаленный, и ускакал.
– Ай, да Мелисса… добжия шляхетка у пана Струся уродилась… Дозвольте панна приложиться к вашей длани… – и галантно поклонившись, пан Рошфинский совсем по-европейски коснулся губами протянутой ему для поцелуя ручки.
– Вот так, ваша ясновельможность! – торжествующе воскликнула Меланья, – а егда мужчина при одном лишь упоминании о женщине свершает дурковатые деяния, то эйто я вам скажу…
– Да, дела-а-а… – только и мог протянуть ошарашенный таким неожиданным оборотом интриги Ришельский-Гнидович. Не зря я тады тебя от ката вызволил и в люди вывел… Ох, не зря… Ну что, на сём усё? Ну, выкладывай же, по глазам же вижу, что еще чтой-то притаила.
– Да так, ваша ясновельможность, так, пустячок один… – привычно скромно потупив очи и смиренно, как монашка, сложив на груди руки, сказала Меланья. – Упомните, егда мы с того пиру возвращалися, вы еще тады с князем… это… хм, ну, в обчем… упившись были, вам ещё похужело, и вы домой поехать не пожелали…
– Ну… – мрачно буркнул Ришельский.
– Вам еще тады в княжеском тереме гостевые покои для почивания отвели, и я тады с вами осталась…
– Разве… – смущенно протянул Модест Зорпионович, – впрочем, усё может быть…
– Так вот тады, егда мы с вашим ясновельможеством шествовали по коридору, навстречу нам встренулась княгиня, ну вы тады еще возжелали ей чтой-то сказать на ухо, токмо у вас из сего ничего не получилось…
– Чтой-то не припомню сие. – Глухим, но твёрдым голосом ответил Ришельский-Гнидович.
– Да это и неважно, важно то, что шла она тады в кокошнике токмо с одной яхонтовой чикиликой.
– Ну, и что с того? Не тяни… – поддавшись от нетерпения вперёд, спросил дьяк.
– А то, что, кады мы проходили в трактир на Менговском остроге, то точно такую же чикилику, узрела я…
– Иде? Да не тяни ж ты…
– На сбруе ханского аргамака! – торжествующим голосом сказала боярыня Меланья и уточнила. – На любимой ханской кобыле…
– Ох… – только и мог охнуть Ришельский-Гнидович, в голове которого наконец-то появилась ясность. – Ай, да княгинюшка, ай, да недотрога…
– Ну, узреть-то я узрела, да потом возьми и подойди к коняшке поближе… – скромно продолжала боярыня, – сторожившего коня татарина я потихоньку заболтала да и отвела в сторону его узкие глазоньки и вот…
– Ну, что вот?
– Да вот, – с нескрываемым кокетством Меланья жеманно отвернулась и стала что-то расстёгивать в сарафане у горла. Справившись с застёжками и не давая себе труда застегнуть их обратно, боярыня что-то сняла с груди и резко обернулась к Ришельскому, разметав по плечам белокурые локоны. При этом её глаза сверкали неприкрытым торжеством.
– Вот… – торжественным голосом повторила она и раскрыла сжатую ладонь.
На ладони женской сверкали, переливаясь всеми цветами радуги, два драгоценных яхонта, срезанные с чикилики Анны Вастрицкой!
Насладившись минутой своего триумфа, боярыня Меланья положила яхонты перед Ришельским-Гнидовичем, после чего как ни в чем не бывало продолжила.
– А сёдни поутру, проходя в княжеский терем, как будто бы с важным донесением на ваше ясновельможное имя, узрела я, аки княгиня, уединившись в садовой беседке, чтой-то собственноручно писала… Уж не полюбовную ли цидульку для хана? Женское сердце – загадка, всё может быть… и мыслю я так, что сие послание ЕЩЁ не отправлено…
Гнев князя-воеводы
– Анка-а-а, подь сюды! – раненым медведем взревел князь-воевода, после того как за посетившим его с утренним визитом Ришельским-Гнидовичем захлопнулась дверь…
– Немедля сыскать и привесть, – грозно бросил князь стоящим навытяжку и ждущим его распоряжений холопам. – Чтобы зараз предо мной была… – только успел произнести воевода, как, сбивая друг друга и яростно толкаясь локтями в дверном проёме, дворовая челядь ретиво бросилась выполнять княжеское распоряжение.
Надо сказать, что уже третий день после приезда с богомолья своей благочестивой супруги, князь-воевода находился в пресквернейшем состоянии духа. И многоопытный Ришельский был совершенно прав, уверенно предположив, что в отношении интриги с Бехингер-ханом, самого главного управителя воеводства можно было смело сбрасывать со счетов, поскольку в отсутствие жены, ему было явно не до того…
…Проводив княгиню Анну на богомолье и оставшись один, князь Ферапонт-свет Пафнутьевич пустился, как и оно следовало ожидать, в очередной продолжительный загул. На неизвестно какой день затянувшегося пира, будучи уже длительно и весьма основательно упившись, князюшко по укоренившейся аристократической привычке начал слегка чудить.
Очнувшись за столом в кресле после короткого и тяжелого забытия, уже которые сутки заменявшего ему нормальный сон, князь Людовецкий неожиданно потребовал принести в трапезную всё, какое только в тереме сыщется, оружие огненного боя и перед тем его обязательно зарядить. Когда же его приказ, расторопными холопами был в точности исполнен, и рядом с княжеским креслом образовалась внушительная груда всевозможного стрелкового оружия, Ферапонт Пафнутьевич выбрал из него аглицкий мушкет и вскочил с ним на стол.
Там он, картинно опершись на ствол мушкета, вдруг взял да и громогласно объявил, что, дескать, он есть ни кто иной, как недавно почивший в бозе князь Пожарский… и что сейчас он сызнова начнёт освобождать святую Русь-матушку от заполонившего её злого ворога…
Все присутствующие на пиру гости, а проще говоря, княжеские собутыльники, до сих пор находившиеся в предвкушении очередного весёлого развлечения, при этих словах почувствовали себя как-то неуютно…
И на этот раз предчувствие их не обмануло…
А когда князь Людовецкий с кличем «бей проклятых ляхов» направил мушкет на сидящего по другую сторону стола тиуна Михрюткина (бывшего никаким не ляхом, а самым натуральным жлобом, типично русского происхождения), то гости княжеского застолья и вовсе с криками бросились из трапезной вон.
Вообще-то говоря, стрелком князь был неплохим (даром, что ли полжизни провёл на охотах). И несдобровать бы ни тиуну Михрюткину, ни прочим участникам застолья, если бы в заряженные стволы княжеского оружия кем-то из хорошо знавших княжеские замашки, дальновидно не были бы позабыты быть вложены пули.
А так… Бах… – и с опалённой пороховым зарядом физиономией Антип Перфильевич упал спиной со скамьи, но, проявив завидное проворство, быстро вскочил на ноги, и сноровисто сиганув в окно, быстро скрылся в направлении родного Менговского острога…
Когда же дым от выстрела рассеялся, то в трапезной уже никого не было, кроме князя-воеводы, старательно выбиравшего из кучи разномастного оружия пистолеты и засовывавшего их к себе за пояс. Подскочив к выбитому Михрюткиным окну с двумя пистолетами в руках и ещё с тремя за поясом, князь-воевода лихо, как пират на вражеский корабль, вскочил на подоконник, трижды громогласно крикнул «ура» и открыл прицельную пальбу по бестолково бегающим во дворе холопам и дворовым девкам.
Стрельба по двору дала совсем неожиданный эффект. Один из выпучивших от страха глаза и истошно вопящих холопов, несясь по двору вприпрыжку, со всего разгона налетел на до сей поры мирно лежащего около сарая огромного хряка. Возмущенный хряк проворно вскочил на ноги и резво, как кабан на охоте, побежал к воротам терема, внося во всеобщий, время от времени прерываемый бабаханьем выстрелов страшный гвалт, свою лепту в виде пронзительного поросячьего визга…
Вид несущегося по двору визжащего хряка подействовал на князя-воеводу и вовсе престранным образом. Внезапно позабыв про Пожарского и про спасение Руси-матушки, он вдруг вообразил себя уже на охоте, где ему метким выстрелом довелось ранить дикого вепря. Поскольку заряды взятых с собой пистолетов им были уже расстреляны, то Ферапонт Пафнутьевич спрыгнул с подоконника обратно, при падении оступившись и больно ударившись головой. Мужественно снося боль, он вскочил на ноги и устремился было к груде оружия, дабы основательно довооружиться, но вот по пути…
…На пути князя-воеводы, прямо перед ним, вдруг возникла оскаленная морда того самого дикого вепря, и отважный князь, не имея возможности добраться до оружия, вынужден был геройски вступить с ним в рукопашную…
Схватка была жестока… душа и разрывая противника руками, князь рычал, как раненый зверь и вгрызался в него зубами. Противник в ответ душил его своей массой и… не сдавался. А тут ещё он начал изрыгать из пасти какой-то дьявольский огонь отвратительно зелёного цвета, норовя обжечь им лицо отчаянно уворачивающегося от него князя…
Утомленный неравной борьбой и, находясь на последнем издыхании, князь Людовецкий всё-таки сумел собрать свои последние силы, обхватил супротивника обеими руками на удушающий захват и, что есть мочи, сжав его в смертельном объятии, окончательно лишился чувств…
…Таким его поутру приехавшая с богомолья Анна Вастрицкая и обнаружила. Лежащим посреди разгромленного стола в обнимку с полуобглоданным и зверски истерзанным жареным кабанчиком, из пасти которого зеленел уже порядком увядший пучок петрушки.
…А вот ответ на то, почему князь при этом ещё оказался и без одёжи, мог бы дать ну разве что какой-нибудь маститый психоаналитик. А поскольку до рождения Фрейда оставалось еще больше двух столетий, то сия тайна так и осталась навсегда прокрытой мраком…
Оглядев учиненный разгром, валявшееся по всей трапезной оружие и голого супруга, с застывшей блаженной улыбкой на устах прижимавшего к себе во сне кабанчика, княгиня тут же вполне адекватно оценила сложившуюся ситуацию. И не то видывали. Приходилось… Челяди, осмелившейся впервые за дни барского буйства вместе с хозяйкой наконец-то войти в трапезную, она велела прикрыть нагого супружника простынкой, взять его сердешного за руки и за ноги, и следовать за ней. Причем маршрут следования был всеми даже очень хорошо известен…
В подвале терема именно для таких вот случаев ею загодя было заготовлена специальная келья, в которой её дражайшая половина завсегда приходила в себя после подобных запоев. Интерьер кельи был более чем аскетический и состоял всего из трёх вещей: топчана с теплым одеялом, отхожим судном и с кадки квашеной капусты в рассоле.
Заботливо уложенному на топчан управителю южного воеводства, предстояло провести в этой, прямо-таки спартанской обстановке, как минимум два дня. При этом всё это время, ему, вместо привычного опохмеления, изготовленной по спецрецептуре медовухи, надлежало пробавляться только рассолом да хрустящей квашеной капусткой. Что и говорить, терапия более чем радикальная…
И выйти из кельи раньше отведённого срока измученный рассолом князь при всём своем желании никак бы не сумел. Поскольку обитая изнутри толстым ватным одеялом и окованная снаружи железом дверь закрывалась на весьма крепкий замок, ключ от которого был в единственном экземпляре и хранился в потаённом месте у его строгой и непреклонной супруги…