А как погорели «Растогуевы» в 1914 г.? Тоже в Петровки, дома никого не было. Пожар начался на задах у Мишки «Чигасова». Известно: он был пьяница и табакур. Заронил, наверно, где-нибудь паперёсу, вот и получилось: себя спалил и соседей. У «Растогуевых», баяли, хлеб в амбаре сгорел. Приехали они под вечер с поля, а на месте дома ещё угли шаяли. Крик, рёв! Известно, как в этом случае бывает. Ветер был большой, но ладно, что он дул не с Горушки, а на каменный дом и садик при нём, которые были через дорогу: они прикрывали другие дома, но горящие хлопья, перебрасывало и на диаконский пригон, где сплошь была солома. Хорошо, что диаконские ребята стояли на страже и гасили эти хлопья, а то перебросилось бы и на Комельковых, а там и дальше до гумен.
А как горел бор? Дым поднялся до облаков, огненные языки тоже тянулись кверху. На колокольне неистовый звон. Бросились в бор с топорами, лопатами. Никто толком не знает, что нужно делать. Роют тропку, а огонь поверху идёт и идёт, только шум вверху: лес сухой. Кто-то скомандовал: надо лес рубить, просеку делать. Наконец, остановили. Конечно, лес казённый, а жаль – морализировал дядя Егор. Искали виновных. «Грешили» на поповских ребят: дескать, шляются по бору, курят, ну, кто-нибудь из них и заронил огонь, но ведь не пойман – не вор».
Подумал немного дядя Егор и продолжал: «Вот и с поджогами сколько было греха. Раз в полночь ударили в набат. Народ повыскакивал из домов. Бегают, как шальные. Где горит? Темень – ничего не видно. С колокольни кричат: «на Зелёной улице». Все туда, а горел дом Петра Ефремовича. Пристрой уже сгорел, пластал самый дом. Заливали пожарной машиной: воду подвозили с реки в кадушках, бабы подносили на коромыслах вёдрами. Бабы из соседних домов стояли около с иконами. На рассвете пожар остановился. На усадьбе осталось пустое место. В огороде у пригона нашли разбитый чугун, а около него лежали рассыпанные угли. Было ясно, что кто-то поставил его с горящими углями: они шаяли, шаяли и начался пожар. Кто мог это сделать? Припомнили, что из Течи же зимой присватывались к девке из этого дома, а хозяева дома заартачились: «не ровня, дескать». Запрягай дровни да поезжай по ровню». Злобу затаили, а жених – от, бают, прямо сказал: «Петушка поджидайте». Но не пойман – не вор. Как по злобе мстили? Зароды сена на покосах жгли, клади хлеба на полях и на гумнах. Когда хлеб сушили в овинах – поджигали и овины.
От «Божьей милости» в Тече дважды были пожары. Один был на Горушках: стрела ударила в стенку. Ладно в избе никого не было. Стрела так и прошла через бревно насквозь как напарьей (сверлом) просверлили. Люди осматривали эту дыру. Говорили, что конец стрелы глубоко в землю уходит, что в Кошкуле раз отрыли такую стрелу на глубине двух аршин: сидела она там, как морковка хвостом книзу. Второй пожар был против Флегонтовых: искра ударила в полати и загорелась одёжа. Гроза была страшенная. В первый раз гром ударил, и молния осветила всё небо. Только ударил гром во второй раз и на колокольне: бом, бом. Крик поднялся, чтобы все тащили квас заливать пожар. Новиковскую дочку заставляли тащить простоквашу, потому что такие пожары можно заливать только квасом и молоком».
Закончил свою речь о пожарах дядя Егор словами: «разоряли пожары, что говорить, разоряли. Ладно, если погорел кто-либо помогушнее или изба была заштрахована, а если коснётся он бедного, то выход был один: запрягай лошадь и поезжай сбирать на погорелое место. Теперь что с пожарами по сравнению с прошлым: в деревнях сделали пожарные посты, с машиной, бочкой. Всегда кто-либо дежурит с лошадью. Опять же население организовано на случай пожаров: у каждого на избе дощечка, на которой показано, с чем должен являться на базар: у кого – ведро, у кого – топор и лопата, а у кого лошадь с бочкой, а раньше этого не было. А у татар, заключил он свою речь – и теперь ещё, говорят, такой порядок: о пожаре нельзя кричать, чтобы не разозлить его, а можно только на ухо передавать, что, дескать, у меня пожар – помоги. И вот пока ходят да шепчутся, глядишь, изба и сгорела». Из этих слов видно, что дядя Егор гордился своим происхождением.
Да, ужасны деревенские пожары, добавим мы от себя. Картину деревенского пожара хорошо изобразил А. П. Чехов в своём произведении «Мужики».
Бывали в Тече и эпидемии, не часто, но бывали. Так, в 1903 г. летом многие болели брюшным тифом. Больница была завалена больными, а и была-то она небольшая. Много больных лежало у себя, по домам. Врач и фельдшер попеременно через день ходили по домам: проверяли, советы давали. Умирали немногие. И всё больше из-за себя – по темноте своей. Сколько раз говорили, что при выздоровлении нужно беречься при еде: нельзя сразу кидаться на всё да в большом количестве, так нет, делают по-своему. Придёт кто-нибудь из больницы, естественно после болезни худой, тут и начинаются бабьи охи да вздохи: «Ой, Иванушко: заморили тебя». Сбегают в борки за груздями, нарубят их на пельмени и «горяченькими» от души угостят Иванушку, а он ночью Богу душу отдаст. Пока на опыте трёх смертей не убедились, так и делали это.
Позднее, во время первой войны была холера. Тоже кое-кого подобрала. Были случаи с укусами бешеных зверей. Так, двух мужичков в поле искусал бешеный волк. Один из них согласился поехать в Пермь на уколы, а другой нет. Потом оказалось, что первый остался в живых, а второй сбесился, стал кидаться. Так его в поле закопали в пологи и он задохся. Был также случай, что большая семья пила молоко от бешеной коровы; её [семью – ред. ] отправили в Пермь на уколы. Потом говорили, что через молоко от бешеных коров бешенство не передаётся.
В 1936 г. была сильная эпизоотия: пало много скота от сибирской язвы. Делали прививки, но получалось так, что после прививок именно некоторые животные и погибали.
Зашла как-то речь о конокрадах. Тут дядя Егор, словно его кто подхлеснул, даже сматерился сначала, а потом и начал: «Сколько они, подлецы, людей по миру пустили. Сёма-то чёрный, под старость его звали ещё Семёном Осиповичем, перед смертью на Бога лез: как услышит звон, в церковь ковыляет к обедне или вечерне, а в молодости озоровал в конской части. Накрыли его в Кирдах, так он спрятался у друзей в голбце. Народ собрался, кричать стали: «вылезай». Куда тут, как будто его и нету. Принесли пожарный багор, шарить стали, тут ему ножку и повредили. Памятка осталась на всю жизнь: стал прихрамывать на правую ногу. Вылез из голбца, на коленях просил: не губите – не буду больше воровать. Ну, отпустили. А потом, как люди услышат, бывало, про воровство, то думали, не он ли это опять гуляет, а то и на сына его, Ваньку, «грешили», но нет – улик не было. Так всё и шло. А жили они не плохо: дом у них стоял у кладбища с горницей под железом. Пристрой со стороны кладбища был, что твоя крепость – глухая стена от амбара, погреба, конюшни: ни один покойник не пролезет. Кони были хорошие. Когда диаконского парня Ивана «забрели» в солдаты, на гулянье он, Семён-то Осипович, тройку представлял, так двое с трудом её держали. Рассказывали о нём, как он сам стал потом бояться воров. Подрядили его раз вести диаконского сына с молодухой в Челябу. Погода была ненастная. Кони были не забиты работой, но так намотались от грязи, что к Челябе пришлось подъезжать под полночь, а дорога у Челябы со стороны Течи была неловкая: на пять вёрст простирался густой лес стеной. В лесу этом, как рассказывали встречные люди, накануне ещё было убийство. Пришлось проезжать этот лес в темноте: хоть глаз выколи. В одном месте у дороги встретились люди. Горел небольшой костёр, и около него сидели два-три мужичка. Кто они? Что у них на душе? Чужая душа – потёмки. Но ничего, Бог пронёс. Выехали из лесу, показались огни Челябы, Семён и спросил своих пассажиров: боялись ли они, когда ехали по лесу. Ну, как не боялись, конечно, боялись, но никому не хочется показать себя трусом. Нет, говорят, не боялись, а он: а я, говорит, всё время сидел, как на углях. Почему он так сказал? Вспомнил, значит, как раньше в такую же ночку погуливать с дубинкой у Парамошки, близ своего поля и подумал, как бы его тоже не благословили дубинкой, а коней отняли».
Как только зашла речь о знаменитом в наших краях конском воре Ермолке, дядя Егор опять повёл своё рассказ. «Ермошка – стал он говорить, – был вор хитрый и занимался этим делом летом – с полей угонял, а на зиму всегда норовил в тёплое место попасть – в Шадринскую тюрьму. Отсидится там, а летом на своё. Как он зимой появился, было не известно, но вот по Тече прошёл слух, что он объявился здесь в прощёное воскресенье 1903 г. Как только слух этот прошёл по селу, народ стал его разыскивать. Собралась толпа и двинулась к той избе, про которую сказали, что там гостит Ермошка. Ермошка ещё издали увидал из окна толпу и сразу сообразил, чем это пахнет. Забрался на конюшню и зарылся в сено. Делегат от толпы зашёл в избу и спросил: где Ермолай? Хозяева пытались, было, скрыть его и завели разговор: какой Ермолай? Никакого Ермолая здесь нет и не бывало. Толпа стала шарить по пригону, стайкам, конюшням и два-три человека поднялись на конюшню и стали вилами протыкать сено и, наконец, сбросили Ермолая вниз. Народ терпелив, но если терпение его лопнет, страшен он в своём гневе и беспощаден в мести. Подошёл к Ермошке Максим Кунгурцев, нагнул его руку на выверт на своём коленке, раз и рука стала болтаться, как тряпка. Переломали ему руки, ноги, приволокли его к каталажке и бросили у дверей. Говорят, ещё он еле дышал, подошла старуха Самсониха и «благословила» его кирпичиком по голове и … не стало на свете раба Божия Ермолая. За вечерней протоиерей произнёс речь против убийств: грозил гееной огненной. Было это в Прощёное воскресенье.
Кого засудили в убийстве? Принимали участие в этом деле и старшина и староста села. Весь теченский мир. Порешили в конце концов на формуле: собаке собачья и смерть, а кто убивал – пусть ответят за это в том мире – на небе.
«Что ему надо было? – так начал свою речь об Аркашке Бирюкове дядя Егор. Поповский сын, брат у него в Нижной диаконом, племянники. Племянники, рассказывали люди – как его уговаривали: «дядя, брось это занятие, оставайся у нас. Будем тебя кормить, поить, одевать». Нет – говорит – «не могу: тайга манит». Пожил, пожил, обмылся, от вшей очистился, одели его, а однажды утром встали – его след простыл. Это он, подлец, увёл четырёх лошадей из конюшни через огород. Пятую – Сивка Никитичем звали – не смогли взять: чужих не подпускали к себе ни спереди, ни сзади. Под крещенье, рассказывали, диакону-то записки подбрасывали. Вдруг к ихнему дому под вечер, слышь, верховой прискакал в яге. Зашёл в кухню, шапку не снял, рожу не перестил, порылся за пазухой, достал записку, бросил на пол, бегом на коня и был таков. Ребята диаконские подобрали записку и передали отцу. В ней он пишет: «приезжай туда-то, вези двадцать пять рублей и четверть водки, получи лошадей». Подумал диакон: поедешь, ещё голову снимут – Бог с ними, с лошадями.
На Чумляк подлецы угоняли лошадей, а там продавали их. Года через два-три, говорили, как-то кыргызы прогоняли через Течу стало лошадей, и одна, чуешь, вырвалась из стада и прямо к диакону в ограду и забилась в конюшню. Гонщик кричит диаконским ребятам: «выгоняйте!» Они бросились выгонять, а лошадь не идёт. Наконец, выгнали. Приходит отец. Сказали ему. Он спросил: не было ли у лошади на лбу белого пятна вроде звезды. Ребята сказали: да! «Это был наш Лысанко» – сказал отец.
«Грешили» иногда из-за воровства коней на татаришек: они, шельмецы, ловкими были на этот счёт. Раз поймали их кирдинцы. Проезжали раз, вишь, в Крещенье два татарина с пятью лошадями. Кони было видно, загнаны, а кони добрые, хозяйские. Трое кирдинцев сели на вершну и за ними, а ехали те в Течу. Татаришки заметили, что за ними погоня, давай лишнюю тяжесть сбрасывать с саней и гнать лошадей. Не удалось убежать: схватили их и вместе с конями привели в Теченскую волость. Украли они их у катайского земского ямщика Петра Павловича Золотухина и угнали за 70 вёрст, но попались». Так завершил свой рассказ о конских ворах дядя Егор.
В конце прошлого и начале нынешнего веков в наших краях воровство лошадей было страшным бичом земледельца. Лишить его лошадей – равносильно лишить его рук. Стон по деревням стоял от этих воров, по миру они людей посылали. В поле лошадей закавывали громадой и в цепи с большими замками. Научились эти подлецы и замки открывать. Завели на лошадей паспорты, заверенные волостью. Без них лошадей нельзя было ни продавать, ни покупать, а всё-таки воры ухитрялись уводить лошадей.
Вот так и бедствовали иногда наши теченские мужички.[146]
ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 711. Л. 188–202 об.
Школа в Тече
Школьники
[1961 г. ]
Не подлежит сомнению, что сельская школа, как и всякая другая, не только давала детям грамотность, но и формировала их мировоззрение. Как оно формировалось до школы? Конечно, прежде всего, семьёй, а затем под влиянием окружающей среды и товарищей. «С кем поведёшься, от того и наберёшься» – говорит пословица. Интересно проследить, как постепенно перед ребёнком раскрывался окружающий его мир.
Первые друзья обычно являлись соседями. Перелез через забор, встретил детей своего возраста – вот и новые друзья. Дальше перелез через забор соседнего двора во двор следующего дома – вот и расширился круг друзей. Мир стал ребёнку казаться шире. Дальше ещё подрос и насмелился уже перейти через дорогу – встретил новых друзей. Наконец, освоил, как говорят, известную площадь, и пока что круг друзей и освоение «новых земель», «жизненного пространства» замкнулось: нужно переварить новые впечатления от бытия, уложить в своём мировоззрении. Хорошо, если попадутся хорошие друзья, плохо, если они будут плохими: то, что в этот период войдёт в привычку – останется на всю жизнь. Когда ребёнок поступает в школу, сразу же во много раз расширяется круг его новых если не друзей, то, во всяком случае, товарищей по учёбе. Грани мира расширяются: много новых лиц, новых характеров, с положительными или отрицательными чертами. Само пространство, которое теперь перед ним открылось, стало шире: для теченского ребёнка, скажем, например, раньше оно было ограничено Горушками, вблизи которых он жил, а теперь оно расширилось на всю Течу и даже дальше. Он стал вращаться уже не только в кругу своих однолетков, но и в кругу мальчиков старше его: он в первом классе, а в одних стенах с ним и третьеклассники. Сам он стал ощутимо различать ступени своего роста от первого до третьего класса. И всё это – новые знакомства, рост идёт организовано под руководством учителя по определённой системе обучения. В таких условиях детские сердца более склонны к дружбе, открыты друг другу, а впечатления от этого времени остаются на всю жизнь.
Сколько разных характеров и разных детских талантов проходит через школу и навсегда остаётся в памяти. Сколько различных встреч и различных случаев из жизни этого периода запечатлелось в памяти ярко в одной картине, которую можно было бы назвать одним словом: школьники.
В Теченской школе учились мальчики и девочки жителей Течи, только мальчики из деревни Баклановой, мальчики и одна девочка из деревни Черепановой. Не было в наше время школьников из Кирдов и Пановой: первая находится от Течи на расстоянии – 10 вёрст, вторая – 6 вёрст. В этих деревнях дети совсем нигде не обучались. Два мальчика с мельницы Чесноковых, которая находилась между Течей и Пановой, тоже учились в школе и жили на квартире. Из Баклановой учились три мальчика.[147] Зимой они приходили в школу и возвращались по Баклановскому бору; им приходилось проходить примерно 1,5–2 километра пешком. Черепановские дети – их училось трое – ходили по реке, лёд на которой часто был открыт, так что они попутно играли в своеобразный хоккей с конскими говяшками. Из этой же деревни в школе училась Лиза Мизгирёва, внучка мельника. Родители у ней были старообрядцы-беспоповцы, по-теченски – двоеданы. Она не столько сама стремилась к отчуждению от других детей, сколько это отчуждение создавали для неё старшие, внушавшие мысль о необходимости держаться в стороне от «мирских». Так, печальное историческое событие времён царя Алексея Михайловича отразилась на судьбе девочки много позднее. Была она девушкой очень доброй, когда по окончании школы, она помогала Елизавете Григорьевне, по просьбе последней, то всячески старалась помогать другим, а иногда то тому, то другому тайно, обязательно тайно, сунет в руку или пряник, или конфетку. Этим самым она, может быть, хотела показать, что, дескать, не думайте обо мне, что я какая-то бука, злая, а что меня заставляют быть в отчуждении от вас. Года через три после описываемых событий она умерла.
В течение 1894–1895 уч[ебного] г[ода] занятия проходили в доме Павла Андреевича Кожевникова, не на главной улице, а параллельной с ней. Было очень тесно.[148]
Когда школьники, возвращаясь вечером домой, проходили мимо одной избушки, дети хозяев её, не учившиеся в школе, забравшись на стог сена в огороде, пели: «Школьники, разбойники, школу подломили, учительницу убили». Это было своеобразной реакцией на просвещение деревенских детей.
В октябре 1895 г. в Тече можно было наблюдать картину, напоминающую переселение народов. Школьники переселялись в новое, просторное здание на главной улице: тащили парты, доски, стоячие счёты, шкаф, карту, картины … всё сами. Тяжёлые вещи, например, парты, доски тащили по 4–6 человек. И вот обосновались просторнее. Кухня в новом здании стала служить раздевальней, но без вешалок. Теперь трудно представить, куда и как раскладывались шубы, понитки, зипуны: кто на печку, кто на полати, кто на скамейку. Ещё труднее представить, как разбиралось всё это разнообразие одежды без всяких конфликтов, ссоры и пр. Нужно подчеркнуть, что при всей такой скученности никогда не отмечалось, по крайней мере, в заметной форме завшивленности, никогда! Бывал грех против обоняния. Бывало редко, но бывало: решается задача. Учитель спрашивает: кто решил задачу? Ученики поднимают руки, а когда учитель спросит кого-либо из поднявших руку, тот заявляет: «Дунька испортила воздух». Однако, и с этой стороны в новом здании было несравненно лучше: была хорошая вентиляция. И всё-таки при входе в школу, конечно, чувствовалась особая атмосфера: скученность в течение дня не проходила даром. Нужно также отметить, что за три года обучения в школе, проведённых автором сего у школьников не было отмечено никаких инфекционных заболеваний, в частности – кожных.
Учебный день начинался не по часам, а по состоянию дневного света, но приблизительно в 9 часов. Начинался он молитвами в большой комнате, куда собирались все классы. Во время учения в школе автора сего запевалой была Палашка Комелькова, обладавшая сильным контральто. По силе голоса она, вероятно, могла бы поспорить с иерихонской трубой. Сначала пели «Царю Небесный», потом читалась молитва: «Преблагий Господи». Перед уходом на обед пели «Отче наш». Перерыв продолжался час-полтора. Заканчивались занятия тоже в соответствии с дневным светом. В конце занятий пели «Достойно есть». Утром иногда пели «Спаси, Господи».
Учебные пособия школьники носили в сумках. В число их входили: грифель, аспидная доска, карандаш, ручка, чернила, букварь, книга для чтения «Наше родное». В сумочке же добрые мамы на завтрак детям совали шаньги, «пряженики», бутерброды и пр., так что эти сумки являлись целым складом всякого добра и носили на себе различные следы: от чернил, мела, масла, муки от хлеба. Черепановские и баклановские дети приносили с собой запасы и на обед. Большей частью это были те же предметы, что и для завтрака, но большем количестве. Ребята, как ребята везде одинаковы: следили друг за другом – у кого какой хлеб, шаньги и пр. Знали, например, что у Васи Бобыкина из Баклановой самый белый хлеб, а у Коли Пеутина в сумке всегда был калач, а внутри у него было обильно налито зелёное конопляное масло. Коля, видя иногда завистливые глаза, угощал товарищей.
Грифели были наполовину оклеены разноцветными бумажками: розовыми, синими, сиреневыми и т. д. Аспидные доски сначала были чистыми, а потом появились графлёные в клетку и в одну линию. Бумага была со штампом «Ятес № 6». Продавалась она «шестёрками», т. е. по шесть листов. Она была не графлёная, и Елизавета Григорьевна сама графила карандашом целую гору тетрадей в косую клетку. Позднее появилась графлёная бумага. Во второй класс школы прибыла девочка Нюра Мурзина. Отец у ней приехал из какого-то города работать писарем у земского начальника. Она привезла с собой из города готовые тетради с цветными глянцевыми обложками. Эти тетради были чистым откровением для сельских школьников: они постоянно подходили к этой девочке, чтобы посмотреть на эти тетради, а когда увидели, что она к некоторым тетрадям приклеила картинки, ну, тут уже зависть взяла своё. Благодаря тетрадям девочка сделалась persona grata. Как правило, тетради по письму велись лучше, чем по арифметике, потому что они были и работами по каллиграфии: в тетрадях по арифметике при случае можно было писать и карандашом, а по русскому языку – только чернилами.
Были ещё какие-то книжки с молитвами. Основной книгой была «Наше родное» Баранова. После букваря она была рассчитана на чтение во всех классах. На всю жизнь осталось в памяти содержание первого рассказа, который читали почти по складам: «Два плуга». В ней говорилось, что рядом лежали два плуга: один блестел, а другой был покрыт ржавчиной. И вот второй спросил первого: почему ты блестишь, а я покрыт ржавчиной. Первый ответил: потому, что я всё время в работе, а ты лежишь без работы. По правде сказать, мы, школьники не поняли тогда всего глубокого смысла этого рассказа, но теперь, когда много пожили, стало ясно: какая глубокая идея скрыта в этом рассказе и какова воспитательная сила его. Да, это было не только упражнение в чтении, но это была прекрасная точка отправления для воспитательной работы. В книге были статьи из русской военной истории, например о Суворове, о Бородинской битве и др. Очень любопытно, что в книге был помещён рассказ о докторе Гаазе. Как он попал в книгу? Конечно, он помещён был с воспитательной целью – это ясно, но рассказать об иностранце школьникам, при сильном крене всей книги в сторону патриотизма в духе славянофилов, так называемого «квасного патриотизма» – это было какой-то непоследовательностью. Это можно объяснить только тем, что около личности Гааза создался своеобразный культ – почитание его чуть ли не за святого человека. В последующее время обстоятельную статью о Гаазе написал известный юрист и публицист Кони, из которой видно, что на Гааза смотрели, как на святого человека. Сам митрополит Филарет, как рассказывает в своей статье Кони, однажды стал перед ним на колени с просьбой о прощении за свой ошибочный взгляд на ссыльных. (Филарет однажды сделал замечание Гаазу, что он очень назойливо всегда хлопочет за осуждённых, что, дескать, не осуждают же их без основания. Гааз ему заметил, что он, Филарет, забыл, очевидно, о том, что невинно осуждён был Христос. Это замечание так потрясло Филарета, что он встал перед Гаазом на колени и сказал: «Да, Василий Фёдорович (так звали Гааза по-русски), Бог отступил от меня в эту минуту», Так сказано об этом у Кони). В книге были стихотворения на тему почитания святынь, например стихотворение «Киев», в котором рассказывалось о том, как в Киев собрались паломники со всей России. В одном стихотворении изображалось богослужение:
«И стройно клиросное
Несётся пение,
И диакон мирное
Гласит молчание» (А. С. Хомяков).
В книге, одним словом, явно отражена была славянофильская триада: православие, самодержавие, народность. Школьники заучивали много стихотворений на память подобного типа, например:
«Не осуждай – затем,
Что все мы – люди,
Все во грехах родимся и живём».
Но вместе с тем много заучивали стихотворений А. В. Кольцова, И. С. Никитина, басен [И. А.] Крылова, А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова. Например:
А. В. Кольцов: «Урожай», «Косарь», «Лес» и др.
И. С. Никитин: «Вырыта заступом» и др.
И. А. Крылов: «Квартет», «Лебедь, рак и щука», «Мартышка и очки» и др.
А. С. Пушкин: «Утопленник», «Бесы», пролог к «Руслану и Людмиле», описание природы из «Евгения Онегина» и др.
М. Ю. Лермонтов: «Ветка Палестины», «Бородино», «Парус» и др.
Стихотворений в школе заучивали много, и в этом была большая заслуга школы. Вспоминается при этом семейная картина. Вечер. Мать сидит в кухне и штопает бельё, а около за столом сидят дети, читают и заучивают стихотворения. Чудесные минуты семейного уюта!
Много внимания уделялось каллиграфии. Писали в косую клетку, под конец переходили на письмо по одной линейке. Арифметике учились с голосу, т. е. по устным объяснениям и упражнениям. Задачи часто решали по соревнованию: кто решит быстрее, но без вещественных поощрений: honoris causa.[149] Гордостью и любимым занятием в школе являлось обучение пользоваться счётами. Каждому давались маленькие счёты, Елизавета Григорьевна диктовала «прибавить, «убавить», а потом сравнивали результаты.