До набережной теперь так далеко, даже не верится, что некогда она и не замечала, как, выйдя из парадного, оказывалась у Невы. Через дорогу, отделяющую ее от набережной, Елена Юрьевна переходить не решилась, – светофор, казалось, слишком быстро менял цвета, автомобили так и норовили сразу, с первым мгновением появления зеленого, рвануться с места. Просить же кого-нибудь, чтоб помогли, Елена Юрьевна не хотела. Она никогда не просила о помощи.
Прислонилась спиной к железной мачте светофора и смотрела вдаль, на огни родного, но так и оставшегося полузнакомым города, на каменные, тяжелые силуэты зданий, на низкое черное небо, где, то заслоняемые быстро бегущими белесыми кусками туч, то ярко вспыхивая, висели большие редкие звезды. Смотрела и не могла насмотреться, дышала и не могла надышаться свежим, чуть солоноватым, с примесью бензиновой гари и грядущей весны воздухом; в голове стучало мягко, с безысходным спокойствием: «Больше я этого не увижу… не увижу… Больше так не постою, не подышу… Последний раз». И страха не было, только желание запомнить увиденное, сохранить, сберечь запах воздуха, такой вдруг странно-дорогой, новый, словно бы первый раз она вдыхала его… Но для чего? Там ведь уже все – там все равно, пустая тьма, там ничего…
Усталость быстро высасывала силы, сдавливала тело. Елена Юрьевна развернулась и побрела обратно. Ноги гудели, и приподнимать их становилось все труднее, сердце трепетало, будто схваченное в кулак, из горла при каждом вдохе и выдохе летел пронзительный, жалкий свист. Стертые подошвы калош скользили по слякотной кашице снега. Трость с силой упиралась в асфальт, после каждого шага отрывалась от него, двигалась вперед на несколько сантиметров и снова втыкалась в асфальт, и на ее рукоять прилегала всей тяжестью Елена Юрьевна… Очень хотелось пить, губы горели, теперь одна мысль всецело заполнила голову: «Скорей бы домой… Домой, прилечь…»
…Упала она, не дойдя чуть-чуть, каких-то десятка шагов до парадного. Упала на живот, в последний момент успела подставить руку, защитить лицо. «Вот и все, – вздохнул кто-то страшный, но желанный, удовлетворенно и уверенно возвышаясь над нею. «Да», – спокойно согласилась старуха. Ей казалось, что сырой камень над ней стал мягким и теплым, как перина на ее диване, а рука в шерстяной перчатке – подушка… Усыпляюще постукивали капли о жесть, из-за заклеенного окна глухо доносился однообразный долбеж современной мелодии; грустно мяукала кошка, сидя на краю контейнера.... Старуха ждала. Сейчас, сейчас поплывет, почернеет. И остановится навсегда. «Вот и все, вот и все, – повторяла она, и ждала, и жалела себя. – Как брошенная собака… больная издыхающая собака у дверей…» И хотелось ей умереть именно так и чтобы вот здесь нашли ее соседи. Окоченевшую, мокрую, грязную. В темном дворе, возле контейнеров с гниющими отбросами. Ее будут жалеть, говорить о ней, обсуждать ее страшный конец… Можно лечь удобнее, перевернуться на бок, она чувствовала, что в силах сделать это, но такое положение, лицом вниз, казалось ей более страшным. Лучше, если найдут такой… Бесконечно долбилась в стекла скупая мелодия, кошка все так же одиноко и жалобно плакала, звала кого-то; Елена Юрьевна почувствовала, что начинает дремать. Толчками, дальше и дальше, повели ее в сон. Старуха уверяла себя, что это тянет ее в свое логово смерть. Она с радостью следила, торопила, каждую секунду с замиранием сердца ожидая, когда провалится окончательно, освободится, отмучается…
– Ой, господи! – камнем ударил по ушам испуганный голос, и крепкие руки опасливо, осторожно потянули кверху. – Елена Юрьевна… Боже мой!
Старуха не отзывалась, она большим тяжелым мешком качалась от толчков, с интересом парализованного наблюдая, что с ней сделают.
– Тетя Лена, вы жи?.. Тетя Лена! Кто-нибудь! – трепетал испуганно сухой, растерянный голос племянницы. – Что делать-то?!
«Вот, возвращалась со спектакля… или еще откуда там, и – вот. Неудобство ей доставляю. У них теперь это называется – напряги, – со злорадной ухмылкой думала Елена Юрьевна. – Пусть… пусть понапрягается… Заслужить надо, а не по театрам бегать. Подожди, подохну, тогда и бегай…»
Девушка пыталась приподнять старуху, но страх отгонял ее от безвольного, размякшего тела. Поняв, что одной не справиться, она побежала в парадное. Хлестанула дверь, отозвалась ей другая, застучали по ступеням каблуки сапог.
«Ушла», – уверенно сказала себе старуха, стала потихоньку подниматься. Сначала перевернулась на левый бок, нащупала трость. Подтянула ноги к животу и встала на карачки. Отдохнув маленько – на колени.
– Ох, слава богу, тетя Лена! – появилась запыхавшаяся племянница, бросилась помогать тетке. – Живы…
– Оставь! – прошипела та, сбрасывая руки девушки с пояса; сама, при помощи трости, со стоном и хрипом, поднялась.
* * *– Собирай вещи, Наталья. Не могу я так больше. Уезжай. Завтра пойдешь с утра в ЖЭК, возьми с собой все книжки. За все заплачено? И за свет? Все, и подавай на выписку. Не могу я…
Елена Юрьевна, измазанная грязной талой водой, в мокром пальто и валенках, сидела на диване. Племянница стояла перед ней, глядя в пол, послушно кивала. Вид у нее был, как будто она давно ожидала этого. Что тетка в конце концов прогонит…
– Я думала, ты действительно… – продолжала, задыхаясь, старуха, – а тебе лишь бы… Не хочешь, так вот порог – езжай домой. Лучше уж я одна, чем так…
Хотелось не помнить, что Наталья два с лишним месяца была почти неотступно рядом, стерегла каждое ее движение; за все время выходила только в магазин за продуктами, раза три была в Эрмитаже. Но это помнилось… Как девушка купала ее, кормила с ложечки, когда старухе бывало особенно худо, стирала белье, убирала квартиру… Елена Юрьевна давила в себе эти встающие против воли воспоминания, для нее была важнее сейчас обида, даже не на племянницу, а на всё, на всю прошедшую, заканчивающуюся, но никак не могущую закончиться жизнь. Обида на жизнь – смутно мелькнувшую, манящую, непонятную и интересную, как мельком прочитанная, сложная, но прекрасная, кажется, книга. И снова не открыть ее на первой странице и как следует, не спеша, ничего не пропуская, не перечитать. А Наталья, Наталья пусть простит. Она та, на ком можно излить хоть крупицу обиды, горечи, страха, досады. И девушка, терпеливо слушая тетку, кивая, по-настоящему не верила, что она может действительно выгнать ее. Когда старуха выговорилась, Наталья примирительно сказала:
– Я пойду ванну наполню, вам помыться надо. Хорошо?
Елена Юрьевна, отвернувшись, слепо глядела на стеллажи, кивнула еле заметно. И попросила выходящую из комнаты племянницу:
– Наташ, не… не… потерпи. Скоро кончится. Потерпи, ладно? Ты меня поймешь… потом.
1999 г.
Володька
– Ну а у меня всё уж решилось, – сказал он и, чуть приподняв крупное, похожее на столб туловище, похлопал ладонью по одеялу, под которым должны были лежать ноги. – Теперь и бояться нечего.
…Меня привезли в больницу два дня назад с острыми болями в животе; боли случались и раньше, короткими приступами, но я не обращал внимания, а последний оказался таким, что пришлось вызывать «Скорую». Теперь вот лежал в ранге обследуемого, да еще радовался, только что перебравшись в четырехместную палату из коридора, поменяв низенькую продавленную раскладушку на высокую, мягко-тугую кровать у окна. А сосед мой, как он представился, Володька, хоть на вид ему за сорок, – теперь считается прооперированным.
Лицо пухловатое, голова большая, круглая. Светлые, слегка вьющиеся волосы. Глядя на него невольно вспоминаются пупсы из «Детского мира», только у Володьки кожа не розовая и гладкая, а изрезанная морщинами, с въевшейся в поры чернотой загара и земли. Кисти рук широкие, с набрякшими венами…
В больнице как-то легко разговаривать о тяжелом; в другом бы месте, в другой ситуации я не решился бы узнать, из-за чего ему отняли обе ноги. Но назавтра мне предстояла ломоскопия. Это – как я понял из скупого объяснения врача – в животе прорезают отверстие, накачивают человека, как шарик, а потом вводят в него что-то вроде маленькой камеры, и на экране все видно, что там внутри, какие есть патологии… Хоть, конечно, не ампутация, но тоже жутко, когда представишь. Ломоскопия… И благодаря этой жути, а может, для того, чтоб как-то ее притупить, заслонить другим, я спросил соседа про ноги.
– Ну как… Так, – вздохнул Володька и поморщился, словно кольнула его боль, провел ладонью по одеялу, погладил, побаюкал остатки ног под ним. – Сначала одна, потом вот вторая… Я комбайнером был, трактористом. Я из Сосновки, знаешь деревню такую? Туда, на юг, в сторону Монголии по тракту стоит… И у нас там опытное хозяйство было, теперь закрылось, года три как назад… Да нет, больше уже… Пшеницу там растили, овес, картошку, новые сорта испытывали. Ну, опытное хозяйство, одним словом. Большо-ое было…
Голос у Володьки низкий, тоже, как и хозяин, какой-то большой, но мягкий, и сейчас, когда Володька увлекся, отвлекся от мыслей о своей беде, кажется, что это здоровый, полный сил мужик на сон грядущий решил рассказать о дорогом. После трудного, но плодотворного дня… Мне даже лучше стало от его интонации, захотелось глаза прикрыть.
– Ну и вот приходилось, конечно, вкалывать хорошенько, и получали так, не в обиду. Хватало… А как получилось-то так… Хм-а-а… – Он снова поморщился, поправил одеяло, сгладил резкий, обрывистый склон там, где кончались обрубки. – Когда, брат, работаешь, пашешь, к примеру, то так намерзнешься… Как следует. Весна весной, а холодно же, и ты в кабине часами. И не чувствуешь их, ну, как ноги дубеют. Хвать, а они уже кочерыжки, до колен хоть шилом коли. Бывало, с трактора слезть не мог… Домой придешь вот так, как на ходулях, мать кипятком кирзачи отольет, тогда уж они слазят. И образовался этот… как его… – На несколько секунд Володька задумался, то ли боясь назвать вслух, то ли действительно подзабыв имя болезни. – Это… атеро… артериосклероз. Сужение сосудов, ломкость их – такое… Ну и вот сперва большой палец почернел на правой ноге, болел до этого долго. Но так болел – ныл, как вот зуб, бывает… И потом второй. Пошел к фельшеру нашему. Он и сказал про артеро… артериосклероз, сюда направление дал. Приехал. «Надо ступню отнимать», – говорят. Я говорю: «Как ступню? Пальцы же только болят». – «Нам лучше знать». Я не согласился, домой сбежал. Фельшер два пальца убрал… И, это… И несколько месяцев нормально всё было, и ходить ничего, прихрамывал, понятно, маленько, ноги ныли, но так… Работал там же. А потом опять, и уже ступня, и все хуже и хуже, ходить перестал. Фельшер опять сюда послал, а здесь до колена отхватили без всяких. Усыпили – и вот… Н-ну, лет пять с одной ногой кантовался, деревяшку выстругал, на ней скакал. Так… Из хозяйства ушел, конечно, пенсию мне оформили, то-сё там… Ничего, думаю, теперь своим хозяйством займусь. Хоть и с одной ногой, но тоже можно. Да-а… Одна нога – чего же… Я и воду таскать приспособился, дрова колол, забор весь перебрал, даже, хе, грядки вскапывал… правда, неглубоко получалось… Но можно с одной ногой-то…
Он надолго замолчал, задумался. Наверное, представлял, вспоминал свою жизнь, когда была у него нога, и наверняка таким хорошим и светлым это время теперь представлялось… Лицо у него немного разгладилось…
– И вот, – очнулся, сразу же опять постарел, – потом то же самое со второй. Сперва зазудело, как клопы ее там, внутри, накусали… потом боли пошли, потом чернота. Опять фельшер пальцы оттяпнул, а теперь вот здесь уже заодно с этой сразу, чтобы протезы одинаковые делать… Да какие тут протезы уже, к чему? Один можно таскать, а как два-то?..
Он досадливо покряхтел и затих; смотрел в потолок. Во взгляде тоскливый, без надежды на ответ, вопрос.
– А родные есть у вас?
– Как же, конечно… Мать, семьдесят два года ей. Жена есть, сынишка, Славка. В шестой класс нынче пойдет. Хотели еще… дочку бы надо, да вот – эта беда. Какой из меня кормилец теперь-то… Один путь – в дом инвалидов ползти…
Я лежал в больнице почти месяц. У меня оказался аппендицит, но какой-то осложненный, и все время кололо почему-то слева. Сделали операцию. После нее вернули на ту же койку, рядом с Володькой. Больше он не рассказывал о своей болезни, мы перебрасывались обычными фразами, угощали друг друга вкусненьким из передач родных. Два раза к нему приезжала жена, такая же, как и он, крупная, с большими руками, толстыми ногами, широколицая, довольно еще молодая женщина. Я старался не слушать их разговоры, поскорей выходил на террасу, курил… Что их ожидает теперь? Ее – какое напряжение сил, а его – какие моральные, может быть на много-много лет, страдания… Как ни банально звучит, но – жизнь сломана. И ничего к лучшему уже не изменится. Никакой надежды. Всё, что случится более-менее хорошего впереди, всё будет омрачено, отравлено, всё будет нести на себе печать этой их беды. Сознание того, что он, глава их семьи, немощный калека.
– У нас плохо стало, – сказал однажды Володька, сказал с трудом, но твердо; видимо, долго перед тем размышлял и вот решился. – Да-а, плохо… Много людей из деревни поуехало, русских уж почти никого не осталось. Старики в основном да пьяницы… И нам бы надо…
– Почему? – спросил я.
– Да как… Невозможно стало. Как в осаде живешь… Люди уезжают, юртошники заселяются, а у них свои правила: днем спит, а ночью шакалит… шерстит всё подряд. В-вот так… Здесь есть родня, в городе, но сами не в хоромах живут, а если в Сосновке и продашь дом, то за копейки совсем, тут и сарай дороже выйдет… Ох, не знаю, не знаю… Воруют – страшно. Да это и не воровство, а… Бандиты стали настоящие… – Он покряхтел, повернулся ко мне. – Свинью у нас тут по осени закололи. Она визжит, а выйти боишься: ткнут железкой – и готов. Несколько случаев таких уж было. А милиция – что есть она, что нету. Участковый тоже всего боится, сперва, когда только приехал, начал вроде наводить порядок, так ему тут же ворота сожгли. И – всё… Только эти, кочевники, на лошадях туда-сюда скачут, гикают… Ох-х, не знаю, не знаю… Раньше надо было, конечно, а как теперь-то… – И как бы оправдываясь, Володька стал объяснять: – Ну а как?.. Работал, кому-то же надо… Это вот теперь разбираться начал, что горько, что сладко. Поздно только… Нет, я не жалею, нравилось мне… Не видал никогда, как пашут-то?
– По телевизору.
– У-у… Нет, это не то. Тут запах должен быть, воздух. Или… знаешь, хлеб когда по зернотоку течет, завораживает прямо, глаз не оторвать. Как, скажи, улетаешь. Приятно так становится, одним словом. Или вот, первым когда по вспашке идешь, на стане цветы в вазе у тебя стоят. Обедаешь, и они тут, перед глазами… Вроде и ничего такого, а хорошо так, думаешь, ради этого можно еще и не то сделать. Не из корысти, нет, а из-за отношения!.. Теперь не так как-то. Мне вот сорок два, не старый еще вообще-то, а как бы сейчас работал, даже не знаю. Не могу представить. Всё, понимаешь, изменилось как-то, люди другими стали совсем… причем как-то разом…
Особенно жарким днем Володьку вынесли из раскаленной палаты на террасу. Террасы находились в каждом корпусе – широкие открытые площадки со скамейками. Крышей служила терраса следующего этажа. Все больные, кому можно было передвигаться, проводили время на свежем воздухе, читали, курили, разговаривали, разглядывали окрестности больничного городка. Слева – за несколькими кварталами избушек – виднелась желтая, с уже иссушенной травой степь, хотя была только середина июня; дальше, грядами, все выше и выше, горы Саяны… Там, в той стороне, и Сосновка, родная Володькина деревня.
Прямо и справа – центр Кызыла, маленького, но столичного города. Как-никак, а центр автономной республики. Среди зелени тополей виднеются белые и красные пятиэтажки, несколько девятиэтажных домов, можно разглядеть и площадь с правительственными, мрамором облицованными дворцами и ярко-белым зданием театра; даже заметны блестки воды, бьющей из фонтана.
Вокруг города, словно защита, стены – высокие и крутые хребты. Иногда они создают ощущение надежности и уюта, а иногда давят, и кажется, что ты в западне, в мешке. Для многих с недавних пор этот город сравним с западней…
Сюда приезжали в основном в пятидесятые – шестидесятые годы из центральных районов страны поднимать хозяйство и культуру отдаленной молодой республики, строили, учили, обживали, а теперь нужно как-то выбираться, подаваться обратно – теперь это уже почти отдельное государство, и коренной народ – потомки Чингисхана, как выяснили местные ученые, выпускники ЛГУ, НГУ, – всячески доказывает, что он здесь хозяин.
…Володька жадно смотрел вокруг, глубоко, шумно дышал горячим, напитанным вяленой степной травой ветром. На лице радость оттого, что вынесли на террасу, что видит с шестого этажа так далеко вокруг, так сразу много. Но радость смешивалась с обидой, грустью, досадой. Ведь все это теперь не для него, это теперь лишь красивая картинка – можно любоваться сколько угодно, но быть там ему невозможно. Ему – бессильному, лишнему, отработанному.
1998 г.
Там, где светится ночью окно
Пьеса в двух действиях
Президент, мужчина лет шестидесяти, плотный, высокий, неповоротливый.
Премьер, мужчина лет пятидесяти пяти, тоже достаточно плотный, подвижный, но неуклюжий.
Жена президента, лет под шестьдесят, располневшая, то смиренная, то крикливая и нервная.
Жена премьера, лет за пятьдесят, тоже располневшая, тоже то смиренная, то нервная, но не очень крикливая.
Теплицын, сухой долговязый старик с апостольской бородой, в русской народной одежде; возраст даже примерно определить невозможно.
Журавлев, коренастый, прямой и сдержанный мужчина в расцвете сил. Говорит металлическим басом без другого выражения, кроме твердости.
Марина, двадцать один год.
Вадим, чуть старше Марины.
Действие первое
Москва. Кремль. Кабинет президента, знакомый зрителю по фильмам о Великой Отечественной войне, по сценам с участием «Верховного». Та же громоздкая фанерная мебель, те же пыльно-белые, волнами, шторы на окнах. Серо и строго.
За письменным столом к стене прислонен триколор. На шкафу стоят бюсты Ленина, Маркса, лежат другие советские символы.
Вечер 15 июня 1996 года. Входит президент, устало бросает кожаную папку на стол, падает в кресло. Появляется премьер, останавливается перед президентом.
Президент. Теперь всё, надеюсь? Пусть будет что будет. Надоело уже, понимаешь. Я люблю этот кабинет, вид вон этот, э-э, из окна. А тут мотайся по всей России, на казенных, э-э, простынях ночуй. Воняет от них, понимаешь, этим… как его… Э-э?
Премьер. Хлоркой?
Президент. Во-во, понимаешь, хлоркой. (Потягивается.) Здесь хорошо. Это, Лёша, давайте-ка по маленькой… У? С устатку.
Премьер. Н-н, я думаю, можно. Рабочий день окончен, поездка была удачная.
Президент. Уверен?
Премьер. Хотелось бы верить. (Отходит к шкафу, открывает.) Что будем, Егор Егорович?
Президент. Любимую давай тащи, «Серебро Сибири». Хорошая, понимаешь, водка…
Премьер. М-да, неплохая. (Приносит к столу бутылку и две рюмки.) Как бы нам в серебре этом не сгинуть.
Президент. Не бойся, Лёха, еще повоюем! Капай, э-э, поскорей.
Премьер наполняет рюмки.
Ну, за удачу, понимаешь, и за победу!
Премьер. Да, Егор Егорович, проиграть нельзя!
Пьют.
Президент. Но не вздумай ничё там, э-э, фальсифицировать, Лёха! Как будет, так пусть и будет. А то скандалы опять, импичмент… Если что, мы потом им устроим. Второй же тур неизбежен. Во втором и дадим, понимаешь!
Премьер (уныло). Я тоже так думаю.
Президент. А ведь встречают-то как. Народ глазеет, чуть, э-э, не кланяется, а отвернешься – сразу дерьмом мажут. «Наш президент! Дорогой наш Егор Егорыч!» А стоит спиной повернуться (показывает, как мажут), понимаешь… Нар-род… Всё забыли! Ведь дал же свободу, все вон свободны, э-э, до предела. А что Чечня, так как же без нее, понимаешь? Зарплату не платят? А ты на нее живешь? Ну и дурак, если живешь! Предпринимательством надо жить – свобода же! А тут… Недовольные… (Потягивается.) Да вот хоть по Москве цифры: двадцать пять процентов живет, понимаешь, отлично, тридцать семь – хорошо. Ну а остальные… Везде есть, э-э, дураки, понимаешь. Даже в Америке.
Премьер. Вот эти дураки и отдадут голоса за (кивает в сторону бюстов)… за этих.
Президент. Я написал за последние две недели семьдесят семь, понимаешь, указов, направленных на поддержку, на погашение, на, э-э, компенсации. Это-то что-нибудь значит, а?
Премьер (очень несмело). Устали ждать…
Президент. А президент не устал? Президент у вас, э-э, железный? (Пауза.) Налей еще. (Вздыхает ностальгически.) Вот когда, понимаешь, в оппозиции был, легко было, «понимаешь» этого не было. И без него хорошо убеждал. А теперь, понимаешь… Тьфу. Давай хлобыстнем.
Премьер. Давайте, Егор Егорович.
Пьют.
Президент. Что там по взрыву?
Премьер. Никто не найден, но ищем. Польков заявление сделал и намекнул, что это дело рук (кивает в сторону бюстов) этих. Всё нормально.
Президент. Хорошо. (Потягивается.) Что-то еще сказать, э-э, хотел… Да, наши-то продули! Э?
Премьер. Итальянцам все-таки…
Президент. Италья-анцам… А мы – россияне! И по рейтингу, понимаешь, наши футболисты только бразильцам и немцам уступать могут. И то… Сколько мы на подготовку, э-э, сборной ухлопали! На эти деньги кучу индексаций бы сделали, компенсаций, понимаешь, по вкладам. Если в полуфинал не войдут, Петровцева – в шею, из, э-э, тренеров. Указ напишу, понимаешь!
Премьер. Понимаю, Егор Егорович. Кстати, по каналу ФСБ сообщение, что Теплицын из своей Костромы сюда идет.
Президент. Чего?
Премьер. Уже пришел почти. Где-то сейчас в районе Мытищ. Разведка доложила: в лаптях, косоворотке этой, с котомкой и посохом. (Хихикает.) К президенту ему, видишь ли, надо. Поговорить.
Президент. Э-э… (Наливает.) Что ж – поговорим. Поговори-им. Совесть нации он ведь сейчас?
Премьер. Да. (Как бы оправдываясь.) Как же народу без совести… Один умер, сразу этот вернулся из эмиграции…
Президент. Угу, угу, поговорим. Ну, Леха, давай!
Пьют.
План, э-э, у меня кой-какой появился…
Премьер. Слушаю.
Президент. Думаю, я, понимаешь, Скворцова сменить.
Премьер (изумленно). Кем, Егор Егорович?
Президент. А кем, как думаешь?
Премьер напряженно думает.
Ладно, э-э, не гадай. Журавлевым!
Премьер. Гм… Он же в оппозиции, тем более вы его сами из армии… в отставку отправили.
Президент. Ну, верну. Генерал он популярный, и политик, понимаешь, тоже. На третье место, э-э, тянет, социологи говорят. Бронзовый, хе-хе, призер. (Потягивается.) А Скворцов надоел. Непопулярный он сильно. Мы, его, понимаешь, в НАТО отправим, наблюдателем. Пускай как раз (смеется) и поучит их там, как, э-э, воевать.
Премьер. Вам, конечно, Егор Егорович, решать, но… как это все устроить?
Президент. Да как? (Наполняет рюмки.) Завтра голоснем, понимаешь, а послезавтра, когда кой-чего прояснится, вызовем сюда Журавлева и предложим.
Премьер. Откажется.
Президент. Э, Алексей Федорыч, что ты! А Былкин отказался? Министр, понимаешь, без портфеля. (Смеется.) А тоже, э-э, как кричал. Я, мол, оппозиция! Сел вон, понимаешь, в министры и сразу заткнулся. И теперь вон сидит…
Премьер (крутит рюмку в руках). Да, вообще-то… конечно… можно попробовать…
Президент. Можно, Леха, все можно. На то мы и руководители. (Потягивается.) Ладно, это на послезавтра. Может, я и сразу пятьдесят с лишним процентов возьму, тогда оставим всё как есть. Этот план, понимаешь, на случай второго тура. И Журавлевым мы, э-э, часть голосов перетянем. Вот, дескать, глядите, Журавлев, понимаешь, в министрах теперь. Министр, э-э, обороны. Щас всё наладит! И те, кто за него голосовал, теперь за меня будут, по крайней мере половина, так как я и Журавлев вместе теперь – одна, понимаешь, команда. Ну как?