И теперь в четырех комнатах (залах) несколько рисунков Марии Григорьевны и два этюда маслом. А остальное – копии фотографий, писем, предметы старины (швейная машинка, керосиновая лампа, бюро, веер), морская галька…
Наташа – младший научный сотрудник, проводит экскурсии. По сути, ее экскурсии и являются главным экспонатом, без них мало что можно понять… Наташа рассказывает подробно, увлеченно, с душой и заражает этим сонных, вялых туристов. Часто я присоединяюсь к маленьким группам (большие в музейчике попросту не поместятся) и слушаю.
«Мария Григорьевна в юности была очень привлекательна. Все, кто был знаком с ней в то время, сходятся в этом, – журчит в ушах Наташин голосок, словно я уже пришел в музей и занял место среди экскурсантов. – У нас есть копия фотографии, сделанной в тысяча восемьсот восемьдесят третьем году. – Наташа показывает указкой на мутно-серое пятно под стеклом, где практически ничего не разобрать. – На ней Марии Григорьевне восемнадцать лет. Фотография сделана в Ростове, во время учебы Марии Григорьевны в рисовальных классах…»
Когда Наташа с придыханием произносит «Ростов», «Москва», «Петербург», «Киев», вспыхивают внутри неясные, но яркие картинки. И я пытаюсь что-то разглядеть. Но неизменно оказывается, что это просто яркость, как свет сварки, который лишь слепит… В Ростов я ездил, но не обнаружил ничего там интересного, а Москва и Петербург для меня такие же мифические места, как, к примеру, Рим, Нью-Йорк, Париж, Бильбао… Да и Наташа в Москве и Питере не бывала. Самое дальнее – в Харькове.
«В девятнадцать лет Мария Григорьевна полюбила. – «Полюбила» Наташа всегда говорит так, что становится ясно, что полюбить – это чудо, и хочется одновременно и заскулить слезливо от того, что сам до сих пор не полюбил, и как-нибудь погано захохотать. – Она полюбила молодого корнета Петра Сергеевича Лопушинского. Они познакомились в доме Айвазовского. Их обоих, как много позднее вспоминала сама Мария Григорьевна, одновременно пронзили стрелы Амура. С самой первой встречи они не расставались, а вскоре были помолвлены. Мечтали о свадьбе. Но Петра Сергеевича отправили в Туркестанский край, где он героически погиб в бою под Кушкой восемнадцатого марта тысяча восемьсот восемьдесят пятого года. И всю оставшуюся жизнь, почти шестьдесят лет, Мария Григорьевна хранила светлую память о своем женихе».
И мне, да, судя по всему, и остальным слушающим в эти моменты кажется, что Мария Григорьевна необыкновенная, чуть ли не святая женщина, что у нее (вот именно у нее) – трагическая судьба. И нужно что-то сделать, как-то помочь, исправить или по крайней мере больше узнать о ней.
Мне нравятся Наташины экскурсии и свои чувства, которые возникают во время них; во время этих экскурсий я люблю маленькую костлявую Наташу, люблю, наверное, именно так, как неведомый (даже фотки не сохранилось) корнет Петр Сергеевич Лопушинский любил Марию Григорьевну… К сожалению, экскурсии заканчиваются, и нужно возвращаться в реальность, где любовь, скорей всего, хоть и возможна, но придавлена горами проблем. Вряд ли сегодня можно побежать по мелким камешкам, держась за руки и действительно счастливо смеясь, ни о чем больше не думая, кроме любви, как, если верить Наташе, делали Мария Григорьевна с Петром Сергеевичем. Да нет, и они вряд ли были абсолютно счастливы хотя бы несколько минут, но, слушая Наташу, становишься уверенным, что да, были.
И вот сейчас, подзарядившись общением с Ириной, вкусным обедом и водкой, я спешу в музей. Надеюсь, что кто-нибудь придет посмотреть экспозицию, и я пристроюсь, послушаю, наполнюсь сладостью, испытаю прилив возвышенности. Пусть даже очень быстро произойдет отлив, а сладость превратится в едкую горечь… А если посетителей не будет, то просто посижу рядом с Наташей. Это тоже помогает.
Поднимаюсь по ступеням крыльца, открываю тяжелую скрипучую дверь. Озябшее лицо сразу хватает мягкими лапками теплый воздух, и хочется жмуриться, улыбаться.
Из кабинетика справа выскакивает Ольга Борисовна. Директор. На лице – надежда и волнение. Но увидела, что это всего лишь я, и надежду с волнением стерла досада. Ну почти как с Ириной получается встреча.
– А, добрый день, – говорит Ольга Борисовна, делая лицо спокойно-приветливым.
– Здравствуйте, – отвечаю, тоже стараясь быть спокойным и приветливым. – Как ваши дела?
– Да как они могут быть, – привычно-автоматически вздыхает директриса и тут же что-то вспоминает, и голос ее становится по-настоящему скорбным. – Да нет, еще хуже – Наташенька отравилась. Второй день лежит.
– Где лежит? – За мгновение я успеваю нафантазировать, что Наташа отравилась таблетками и сейчас в морге.
– Дома. Рвота, температура, – говорит Ольга Борисовна. – Мама ее заходила утром, сообщила вот… Спрашивала, надо ли бюллетень оформлять. Да ладно, говорю, сейчас такой период, что всё равно, работает музей, не работает. За неделю – ни одного посетителя. Даже адресом никто не ошибся…
Чувствую некоторое вроде даже разочарование, что у Наташи отравление случайное, и с удивлением понимаю: для меня не стало бы неожиданностью, если бы оно было намеренным.
– И не знает, говорит, на что грешить, – продолжается скорбный бормоток Ольги Борисовны, – все продукты такие стали, что… Контрафакт сплошной.
«А раньше никаких не было», – хочется ответить, но я лишь молча сочувствующе киваю – спорить как-то глупо.
– Чайку попьете? – предлагает директриса. – У меня печенье есть. Посидим. Устала одна.
Соглашаюсь. Что ж, всё равно делать нечего.
Сидим в маленькой комнате. Раньше это была, наверное, каморка швейцара (или сторожа), а теперь – дирекция. Шкаф с папками, два стола. Ольги Борисовны и Наташи. На директорском – компьютер. На экране застыли карты. Игра «Косынка» или что-нибудь типа…
В девяностые Ольга Борисовна была известнейшим (да и по существу единственным) искусствоведом нашего города. Писала статьи в местную газету, боролась за памятники старины, устраивала выставки и творческие вечера, добивалась открытия этого вот музея. Но когда музей открыли, ее активность резко снизилась. Теперь она целыми днями сидит за столом, ждет посетителей, играет в безобидные компьютерные игры. Статей ее я давно не встречаю, выставок и вечеров почти не бывает. Судя по всему, получила она то, что хотела, и успокоилась. Или устала.
Щелкнул, вскипев, чайник. Ольга Борисовна наполняет две чашки, закрашивает пакетиком «Липтона» воду сначала в моей, потом в своей. Отжимает пакетик при помощи ложки, бросает в урну.
– Кладите сахар. Печенье вот.
– Спасибо.
Я замечаю городскую газету. Свежий номер.
– Можно глянуть?
Ольга Борисовна удивляется:
– Конечно! Что вы спрашиваете, как чужой…
Приятные слова.
Попиваю чай, листаю газету. На первых страницах разная пустая информация, интервью с первым заместителей мэра под названием «Работаем в штатном режиме». Еще новости: где-то трубу прорвало, у какого-то долгожителя случился очередной юбилей, кто-то из наших на региональной олимпиаде по физике занял второе место… Страница здоровья, страница с кроссвордом и анекдотами, некрологи и поздравления… Разворот объявлений. «Продаю», «куплю», «обмен», «ищу работу», «вакансии»… Выхватываю взглядом: «Бармен, кассир, посудомойка, официанты с 1.04.», «Официантки в летний ресторан. Отбор соискательниц с 15.03.», «Семья досмотрит пожилого человека за жилплощадь, порядочность гарантируем», «Напишу поздравления, адресы к памятным датам, юбилеям в стихах, быстро, профессионально», «Требуются менеджеры по рекламе»…
Кладу обратно.
– Да, – тут же вздыхает Ольга Борисовна, – читать совсем нечего… Кстати, слышали, – переходит она на жаркий полушепот, каким обычно делятся слухами, – в Ейске на стадионе изображение Богородицы обнаружили!
Ейск – городок на соседнем море. Такой же наверняка летом шумный, а зимой полумертвый.
– В каком смысле изображение?
– Да в прямом. Мне фотографии показали… Может, конечно, монтаж опять, но… не знаю… В общем, летчики над городом пролетали и заметили. На стадионе, прямо на поле футбольном, – лицо, фигура… Как это сделано?.. Если правда, то… – Ольга Борисовна замялась, кашлянула, всячески показывая, что не хочет верить, но факты сильнее веры, не веры. – Понимаете, если не монтаж никакой, то – чудо. Ведь бывает же… Иконы плачут, мироточат…
Поеживаюсь. Как-то действительно страшновато сидеть в тесной комнатке вместе с женщиной, которая начинает нести бред…
Кошусь на часы. Около четырех. Допиваю чай.
– Спасибо, – готовлюсь подняться, – очень вкусно.
– Да посидите, – просит Ольга Борисовна. – Куда спешить…
– Надо еще… – на ходу придумываю, – магнитофон надо из ремонта забрать. Что-то там… Кассета не крутится.
– Жалко-жалко. Поговорили бы.
– Я зайду завтра. Или послезавтра. – Встаю. – А сейчас надо…
Директриса просительно смотрит мне в глаза. Смотрит снизу, и от этого взгляд особенно беззащитный. Спрашивает:
– Как думаете, правда это?
– Что, изображение?
– Да.
Пожимаю плечами:
– Не знаю. Не видел же… Надо увидеть.
– Я попросила сделать копии. Принесу… Ведь если правда, то это к чему-то. Перед испытаниями, перед бедами всякими такое обычно… Много примеров.
– Ну, может, наоборот, – пытаюсь успокоить, кажется, действительно слетевшую с нарезки директоршу (никогда не замечал за ней тяги к мистике, и вдруг такое). – Может, хорошее что-то грядет.
– Правда?.. Хоть бы, хоть бы… Нет сил больше в этой пустоте находиться… У Виктора Пелевина книга вышла недавно… Глупая книга, пустая, но подзаголовок точный – «Ни мира, ни войны». Непонятность такая. Тревога и пустота. Лучше бы уж, думаю… Нет, не надо!
Она стала входить в спор с самой собой. На лице ежесекундно менялось выражение, изо рта вылетали междометия, бессвязные реплики. И я, бормотнув «до свидания», скорей вышел на улицу. Сбежал с крыльца.
Направляюсь к набережной. Нужно побыть рядом с морем…
Нет, на самом-то деле я понимаю Ольгу Борисовну. Очень хорошо понимаю. Поэтому и испугался. Зайтись в разговоре, начать безудержно выплескивать тоску и томление кажется мне опасным, губительным – можно в них захлебнуться.
Но от чего эти почти непереносимые, сводящие с ума тоска, томление, вечное ожидание худшего?.. Да, пусто в городе, да, скучно, да, зимой мы словно не на обочине даже, а где-то в кювете большой жизни, но вряд ли дело только в этом. Вряд ли…
По привычке двигаюсь к морю кратчайшей дорогой и оказываюсь опять на площади, где торчит Насибей.
– Во! Решился?! – Он хватает картонку и машет ею, раздувая угли. – Дава-ай, дорогой, я быстренько!..
Меня словно током шарахает бешенство, самое злое бешенство – смешанное с жалостью.
– Н… нет! – выкрикиваю. – Не хочу!
Поворачиваю налево, прыгаю по ступеням лестницы… Берег. По хрустящей гальке шагаю на север, к укромному месту, которое называют Камушки. Это участок у самого моря шириной метров двести, заваленный валунами. То ли природные они, а скорей всего, привезенные когда-то для строительства набережной… Валуны разделяют галечный пляж и песчаный. Из щелей торчат ивы.
На Камушках я выпил свое первое вино, первый раз целовался. Там люблю посидеть в одиночестве, глядя вдаль, на горизонт, отключиться от ежеминутно теребящих мыслей.
На берегу холоднее, чем в городе. Под одежду лезет едкий не то чтобы ветер, а… Какое-то колебание воздуха, в общем. Море шевелится, но лениво, измученно. Вода темно-синяя, густая, как автомобильное масло. Кое-где плавают пористые, похожие на обломки грязного пенопласта льдины. Галька обледенелая, хруст ее противный, раздражающий. Пахнет холодной гнилью водорослей…
Летом здесь стоят надувные горки, работает прокат катамаранов, отдыхающих катают на водных мотоциклах, на бананах, тарелочках. Меж лежащими на ковриках и шезлонгах ходят продавцы пива, кукурузы, шашлыков из рапаны, мидий. Кричат: «Холодное пиво, горячая кукуруза!» Загорающие реагируют очень редко. Но однажды, видел, какой-то парень в жару стал выкрикивать: «Холодная кукуруза! Холодная кукуруза!» – и люди оживились, стали спрашивать, что стоит, покупали. Креатив.
М-да, кукуруза, кукуруза, ты тренируешь мышцы пуза…
На песчаном пляже я в сезон подрабатываю – протираю шезлонги. Нас шесть человек парней, дежурим по двое, по полдня. Руководит нами старуха Нина Викторовна. Сидит под зонтиком, у нее толстенная тетрадь с номерами лежаков. Целая таблица там, какие сданы и насколько, какие свободны… Записывает, зачеркивает, отмечает…
Работа у нас с парнями несложная: к восьми утра приносим из склада и расставляем на отведенном пространстве шезлонги, а потом по приказу Нины Викторовны протираем тряпочкой тот или другой, смахиваем песочек. Конечно, наблюдаем, чтоб кто на халяву не разлегся, не начал ломать, банально не спёр… Но все-таки утомительно по пять-шесть часов в день вот так торчать. Да и как-то… как-то стыдно, что ли. Не семнадцать лет, не двадцать…
А что будет через пять лет, когда мне стукнет сорок, через десять – думать страшно. Противно, точнее. Наверняка после сорока уже всерьез начнешь чувствовать, что старость недалеко. Пусть не старость, но уж точно молодость навсегда останется позади. Умрет… А каково женщинам… Ирине… «Я здесь старею…» Да, именно.
Вот и Камушки. Тот валун с плоским верхом, на котором я обычно сижу, прислонившись спиной к толстому стволу ивы… И кусок доски сохранился, который подкладываю под зад.
Устраиваюсь, нахохливаюсь, стараясь не пускать холод под одежду. Закуриваю. Смотрю на линию горизонта.
Там пусто. Ни кораблей, ни тем более паруса. Оранжевые буйки, ограничивающие территорию купания, на зиму сняты. Тихо, даже чайки куда-то делись… А чего им летать над таким морем? Впечатление, что в нем ничего живого. Действительно, как миллионы тонн автомобильного масла. Залили в эту огромную чашу и оставили. А мы верим, что это море.
С усилием вспоминаю лето, когда вода прозрачна, мягка. В ней плавают рыбки, иногда попадаются крошечные крабы, висят между поверхностью и дном беловатые сгустки – медузы. Обломки ракушек шторм приносит… Что еще?.. Что еще?.. Там, дальше от берега, говорят, много чего водится, даже дельфины и акулы, но я не видел.
На набережной в сезон появляется длиннющий, километра в три, ряд палаток, набитых морскими дарами. Звезды, засушенные колючие рыбы, огромные розовые раковины… Туристы скупают всё это на память. Но я знаю, что это дары не нашего моря, в лучшем случае не того, что находится рядом с городом. Рыб, раковины, звезды привозят из Турции и Египта. Да и почти всё остальное – шкатулки в виде пиратских сундуков, сумки, чашки, майки – тоже оттуда. Где-то какие-то турки и египтяне их делают, делают, упаковывают в коробки и отправляют сюда. Наши девушки, парни, тетки, дядьки с апреля по октябрь стараются как можно больше продать, чтобы с ноября по март, забившись в квартиры и домишки, переждать зиму. А потом новый теплый отрезок года, который неизбежно сменится новой зимой. Пустой, долгой, лишней.
Да, нечего делать. Ни мне, ни Ирине, ни Ольге Борисовне. Ни Насибею. Ни еще нескольким десяткам тысяч людей в радиусе нескольких километров. Конечно, наверняка где-то сейчас проходят какие-то совещания и заседания по различным проблемам; у мэра, скорее всего, каждый день расписан, еще у сотни-другой тоже плотный график. А остальные?.. Да и у этих вряд ли. Может быть, дремлют в креслах. Тяжело, вынужденно дремлют, стараясь ускорить течение времени. Во сне время быстрее течет…
Я всячески, изо всех сил хочу настроить мысли на светлую волну. Я заставляю себя радоваться, что живу так, а не по-другому. Ведь раньше было хуже. Прошлым поколениям. Ни за что отправляли в ГУЛАГ, заставляли по шестнадцать часов лес валить, рыть каналы, камни перетаскивать с места на место. В войну работали на износ, после войны, когда Америку догоняли… А потом, в эти брежневские времена, при Андропове, Черненко (смутно, но помню их) гонялись за тунеядцами, принуждали трудиться, платили зарплату вроде терпимую, но которую не на что было тратить, если ходить по государственным магазинам. Ковры, хрусталь по талонам каким-то, очереди на годы; на машины – тем более; еды в продуктовых было так жидко, что туда не особо и заглядывали. За рисом с макаронами разве что. Покупали всё на рынке втридорога, начиная с овощей и кончая осетриной. Плевались, называли продавцов хапугами, но покупали. Так же, плюясь, шли в столовые, потому что только там можно было гречку поесть… Хм, диетическое меню…
Вроде бы невесело было, унизительно. Прямо такой радости воспоминания из детства у меня не рождают… Нет, было, конечно, много солнца, сладкая вата, молодые родители, бодрая музыка из громкоговорителей… Но у любого из детства можно выудить нечто хорошее. Даже самый забитый ребенок испытывал мгновения счастья… Но что там было, объективно? Теснота бабушкиной хибары, трясущийся холодильник, в котором редко когда были заполнены все полочки и ячейки; нудные уроки, неинтересные кружки, куда мама заставляла меня ходить, а я не хотел… Но все же люди были живыми и какими-то… В общем, радовались жизни. Знали не то чтобы смысл ее, а свое в ней место. На работу родители шли, конечно, не с песнями, но уж точно с желанием. По вечерам обсуждали рабочий день, иногда расстраивались, что план под угрозой срыва, радовались грамотам, гордились каким-то Потылицыным (до сих пор торчит эта фамилия в мозгу), который получил однажды медальку «Победитель соцсоревнования» в восемьдесят каком-то году…
Папа очень переживал за свою фабрику, особенно когда по всей стране начались перемены. Боролся за что-то и против чего-то… Может, из-за нервов и заболел, и умер. Умерла и фабрика (железобетонные стены торчат на окраине до сих пор, всё железо давно вывезли), и ничего – город-то жив. Наоборот, как я узнал из телевизора и газет, это пошло ему во благо, так как фабрика последние два десятилетия работала в убыток, высасывала бюджетные деньги. Вообще, дескать, промышленность в нашем регионе нецелесообразна и неуместна и надо развивать санаторно-курортную инфраструктуру. Но что-то она не шибко развивается – две гостиницы и три санатория и в сезон стоят полупустые. Приезжие предпочитают снимать квартиры и комнаты, для них самое важное – море. Те, кому важна инфраструктура, едут в Египты и Турции. Там, говорят, всё давно почти идеально.
Пытаюсь думать о лете, представить, как здесь будет. Десятки девушек, стройных гладких девушек в крошечных купальниках… Как я знакомлюсь с одной из них, или другой, или двадцать пятой, иду с ней вечером в парк, угощаю мороженым, вином, катаю на американских горках, а потом приглашаю к себе… Да, до ломоты в скулах хочу представить это, увидеть мысленным взглядом, а вместо этого в голову лезет липкая жуть… Позапрошлой зимой стал свидетелем такого…
Сидел так же, на этом же месте, и увидел – на песчаный пляж пришел человек. Потоптался у самой воды, стал раздеваться. Куртка, шапочка, свитер, ботинки, штаны, футболка… Я наблюдал за ним без любопытства, вполглаза – моржей у нас хоть и не много, но изредка купаются зимой… Мужчина забрел в воду по пояс, помахал руками и поплыл. Море было спокойным, я долго видел его всё уменьшающуюся и уменьшающуюся голову. Потом перестал различать. Посидел еще минут десять, стал беспокоиться. Столько времени и суперморж в воде чуть за плюс пробыть бы не смог.
Помню, поднялся, смотрел туда, куда уплыл человек. Никого не увидел. Лишь вялое колыхание воды.
Покурил. Подошел к горке одежды. Постоял над ней, огляделся. Трогать опасался: вдруг разводка – трону, и тут же выскочат из-за веранды летней кафешки: «А, вор! Попался, сука!» И предложат: или плати, или потащим в отделение.
Так и ушел. Никуда не заявил. Заявлю, и начнут мурыжить допросами, путать, к каждому пустяку придираться. Менты тоже скучают и от скуки за любую мелочь цепляются. Часто устраивают облавы на автобусных зайцев, и не для того, чтоб какой-то свой план выполнить, а чтобы с тоски не чокнуться, друг друга не перестрелять…
В первое время я был уверен, что мужчина хотел искупаться, не рассчитал силы и утонул, а потом вспомнил, что он пришел без сумки или пакета, в котором бы лежало полотенце, да и вообще не был похож на моржа… Но и для самоубийства способ довольно экстравагантный. Хотя как знать – я зимой не купался. Ни разу… Пока еще не купался ни разу…
Черт, на хрен такие мысли! Можно додуматься…
Вскакиваю, иду к лестнице. Надо домой. Темнеет… Разденусь, душ приму, упаду в кресло, включу телевизор. Нагулялся.
И сейчас я уверен, что действительно нагулялся. Надолго. По меньшей мере неделю не выйду из квартиры. Разве что в ближайший магазин за пельменями и хлебом. Буду сидеть и смотреть телевизор. Тупо наблюдать за движущимися картинками… Или видик снова подключу, пересмотрю кассеты с кровавыми боевиками и ужасами, которые любил в двадцать лет…
Почти бегу через парк. С ненавистью кошусь на замершие аттракционы. Важные части сняты до весны, остались лишь каркасы. Да и за ними присматривает охранник. Специальный вагончик у него. Сидит, пялится в окно, пьет чаек, иногда обходит территорию. При деле… Столько на эти аттракционы потрачено денег, а результат… Одна из двадцати девчонок, весело проводящих со мной вечера, не отказывающихся от предложений покататься, съесть вкусное, выпить, шла потом ко мне. Остальные девятнадцать предпочитали сваливать. Извинялись, обещали встретиться завтра, целовали в щеку и – топ-топ к себе на съемные хатки, в номера санаториев, к бабушкам, к родне…
А скоро и этой одной из двадцати не будет. Может, одна из пятидесяти или из ста… Пока я еще похож на парня (тридцать шесть мне не дать, разве что волосы над ушами слегка седоватые, но когда стригусь коротко – не заметно), но это не вечно же… Кому нужен стареющий самец? Сорокаслишнимлетний… В лучшем случае такой же стареющей, с обвалившейся грудью и рухнувшим задом. Секс полустариков. Щелканье суставов, хлюпанье морщинистого члена в разношенной дырке…
Всё, всё, всё – хватит об этом! Никто мне не нужен на самом-то деле. А с инстинктами вполне можно бороться, подавлять. Увлечься чем-нибудь… Наталья борется, она наверняка не думает каждую минуту о мужиках, о том, что замуж пора. Читает стихи, плачет над ними очищающими душу слезами, рассматривает альбомы, и репродукции заменяют ей гулянье по Эрмитажу и Третьяковке… Я вот подумал, что она отравилась. Наглоталась таблеток, чтоб умереть. Нет, она не способна. Она знает, что должна жить, дальше тянуть светлую ниточку, держась за которую другие могут выйти на свет из этой многолетней тьмы. Дотерпеть до настоящей весны. Поторопить приближение.
Да? И что ее ждет, Наташу, сегодня хрупкую, возвышенную девушку (совсем девочку на вид)? Что с ней будет через десять лет, через двадцать, если она так же будет тянуть эту нить, а весна всё не наступит? Станет Ольгой Борисовной, а может, превратится в карикатуру на себя саму… Смешно быть восторженной и нежной душой в сорок пять лет… А весны для Наташи не наступит, никто за ее светлую ниточку не схватится. Так и будут заходить в ее музейчик вялые, изнывающие от жары и пота туристы в сезон, а в несезон она будет пить чай и сгорать со скуки… Потому и счастливо улыбается мне при встрече, возится со мной, дает книги, спорит о поэзии. Других нет, больше никого нет… И в «Прибой» на Лигу чемпионов сегодня никто не придет. Дома посмотрят. И бокал халявного пива не вытащит… Ирина будет стоять и ждать, а никто не придет… Будет ждать уже не принца, не капитана Грея, который увидит ее и увезет в большой мир; нет, будет ждать эту гопоту, которая, проглотив пол-литра халявного пива, захочет еще. И купит. И завтра хозяевам можно будет похвалиться: выручка за прошлый день в пять раз больше, чем обычно!.. Нет, никто не придет, мои крохи будут единственным доходом… И я не приду на футбол. И во втором часу ночи Ирина посеменит на своих каблуках со своими бритыми подмышками и лобком, эпилированными ногами домой. Упадет на кровать. Свернется калачиком, сожмется, заноет… Одна, одна…
Влетаю во двор, нащупываю в кармане ключи.
А по двору плывет красивый распев местного сатаниста.
– …Утоли все горести наши да печали, вседержитель ты наш, спасите-ель…
Он стоит на балконе третьего этажа голый по пояс. Руки раскинуты, голова задрана к темно-серому небу. Изо рта при каждом слове вылетает столбик пара.
– …Дорогой чёрной идем, в церквах черных молитвы воздаем, души и плоть тебе отдаем…
Взял бы да прыгнул вниз. Но ведь не разобьется. Третий этаж всего. Газон. Но, может, ногу сломает. Заорет от боли, и боль сотрет всё остальное.
– …Кто в почете да славе живет, всю благодать твою на себя собере-от…
Ко мне сбегаются кошки, а я, словно это крупные хищники, которые сейчас растерзают, растащат по куску в свои укрытия, бросаюсь от них. Тыкаю магнитиком в кружок возле двери. Писк. Открываю, врываюсь в подъезд, лезу по лестнице… Запереться, включить телевизор, влипнуть в кресло.