Сухо и кратко сказано об этом в материалах уголовного дела: «Соски молочных желез откусил и проглотил. Мстя за свою неполноценность, вырезал половые органы, их потом выбросил, а матку грыз».
Он заманил ее в лесополосу в жаркий день, предложив пойти искупаться в пруду. Она оказалась сильнее, чем он думал, и он сумел справиться с ней только после нескольких ударов ножом. Таким, знаете ли, обычным складным ножом с пластмассовой ручкой.
Анна шла из поликлиники от зубного врача – у нее болел зуб под коронкой.
Полина Дмитриевна Ишутина рассказывает почти не волнуясь, отвечает на вопросы сдержанно. И лишь когда судья, подбирая слова и пытаясь не причинить лишней боли, спрашивает ее: «А какая она была девочка, по характеру?» – только после этого ей изменяет спокойствие. Она плачет.
– Добрая, никого не обидит…
Ее душат рыдания. Человек в белом халате подносит ей стакан воды.
Два дежурных медика находятся в зале неотлучно. Но сидят почему-то спиной к публике, лицом к судейскому столу – будто судьям может стать плохо. На рыдания, впрочем, оборачиваются.
Судья задает последний, формальный вопрос:
– Что еще вы можете добавить по существу дела?
Ишутина отталкивает стакан с водой, вскидывает голову и страшно кричит:
– Что, людоед, нажрался мяса наших детей? Пустите меня к нему! Пустите! – И, обращаясь к судье, умоляюще: – Пожалуйста, дайте его мне. Я буду его резать, я убью его. Леонид Борисович, дайте его мне…
А тот, кого требуют для отмщения, сидит бочком на скамье, не глядя на потерпевших и отворачиваясь от них по мере возможности. Руки, как того требуют тюремные правила, привычно держит за спиной: полтора года в заключении, привык. И зевает, то и дело зевает во всю пасть, будто не о нем здесь речь, не его требуют выдать для самосуда.
В Ростове и неподалеку от него, в лесных полосах, зарослях камышей, на пустырях и кладбищах он насиловал, мучил, убивал, глумился над телами. Кровавый след тянется за ним на Урал и в Подмосковье, в Ленинград и Ташкент, Краснодар и Запорожье. Двенадцать лет шли по этому следу, а он, зверь, людоед, непостижимым образом обходил расставленные ловушки, пока в 1990 году не захлопнулась за ним дверь капкана.
По ходу розыска в виде, так сказать, побочного результата было попутно раскрыто 95 чужих, не им совершенных убийств, 245 чужих изнасилований, 140 тяжких телесных повреждений и еще 600 иных преступлений, которые на фоне этого дела кажутся совершеннейшими пустяками.
Конечно, случаются следственные и судебные ошибки. И прямые подтасовки. И умышленное сокрытие истины. Хватает примеров из дальней и ближней истории России, когда страдали невинные, а виновные оставались безнаказанными.
И все же. Чтобы улики сразу по всем пятидесяти трем уголовным преступлениям оказались ложными… Пусть этот человек виновен хотя бы в одном из вменяемых ему убийств. Он и тогда – существо из преисподней. Вампир, упырь.
Если он действительно совершил все убийства, в которых его обвиняют, перед ним будут выглядеть бледно джеки-потрошители всех времен и народов. Если какой-то уголовный процесс и можно назвать процессом века, то можете не сомневаться – этот, ростовский.
Но когда летом девяносто второго года суд после изрядного перерыва возобновил работу, процесс века, о котором столько понаписано в газетах, шел при почти пустом зале. Пострадавшие, свидетели, судья, заседатели, секретарь, адвокат, прокурор, врачи, караул, молодой сотрудник местной газеты, матерый репортер московской газеты, три студентки юридического факультета, которых больше волнует предстоящий экзамен, двое крепких парней – жмут в руках теннисный мяч, накачивают мускулы, – пожилой мужчина дремлет в последнем ряду, случайный зевака заглянет в зал и выйдет. И все!
Местная печать пишет о процессе постоянно. Казалось бы, публика должна ломиться в двери. Нет, не ломится. Те же газеты сообщили о прибытии в Ростов «единственного и мире русско-канадского театра ужасов „Вампир“. В большом шоу-представлении: оборотни, химеры, монстры, зомби, упыри и прочая нечисть в супертриллере „Кошмары в преисподней“. Кино- и фотосъемки запрещены». И можно не сомневаться, сей супертриллер собрал свою публику. А тут реальный, невыдуманный вампир. Какое канадское шоу с этим сравнится!
Может быть, людям, пережившим столько социальных и экономических потрясений, не до чужих трагедий? Может быть. Вот уж воистину бессмертный лозунг – хлеба и зрелищ! Колбасы и триллеров!
И к черту все остальное.
Итак, летний день. Ростовский Дом правосудия, зал номер пять. Допрос потерпевших. Немолодые, измученные горем женщины рассказывают о самых страшных днях своей жизни. Всякий раз, когда судья спрашивает у них что-то о погибшем ребенке, они начинают плакать, будто горе обрушилось на них только что. Дети у них были разные – ухоженные и заброшенные, здоровые и больные, смышленые и умственно отсталые. Но – были. Когда-то были.
Отпив воды и немного успокоившись, одна из женщин сказала:
– Дай нам Бог пережить все это. И вам, уважаемый судья, тоже. Одного только боюсь, что вот этого (жест в сторону клетки) признают психически больным. И не накажут. – Плечи перестают вздрагивать, голос крепнет. – Ладно, детей нам никто не вернет. Но от наказания ему не уйти. Никакая охрана его от нас не убережет. Вот принесу автомат…
Зал оживляется. Милиционеры и солдаты не могут скрыть улыбки: надо же сказать такое – автомат!
Зря улыбаются. Любой желающий может пронести в зал хоть обрез, хоть автомат Калашникова. Какой там досмотр, какие магнитные детекторы… Сядет в десяти шагах от зевающего монстра, вынет ствол и разделается с человеком в клетке, не уповая на справедливость суда.
Чудо, что его не убили до окончания процесса. Пытались один раз, да неудачно. В нашей стране слишком часто говорилось об отмщении – гораздо чаше, чем о правосудии. И хотя ношение оружия повсеместно запрещено, купить его особого труда не составляет: слишком много запасено…
Судья тем временем объявляет перерыв, все встают и взглядом провожают судейскую тройку, обремененную тяжелыми томами. Двери клетки отворяются, двое солдат-молодцев выволакивают подсудимого. Зажатый между ними, он пробегает, почти скатывается по ступенькам и исчезает в преисподней.
Народ выходит в вестибюль поразмяться. Потерпевшие держатся вместе. Среди них две маленькие девочки – должно быть, не с кем оставить. На столике, с которого продавали выпечку, теперь стоят картонки с яйцами. Двадцать четыре рубля десяток! – проносится слух. Это недорого. Несколько человек окружают столик, чтобы не упустить товар. Из зала выхолит адвокат Марат Заидович Хабибулин. Женщины обступают его и вполне мирно обсуждают процесс. На адвоката их ненависть не распространяется, он человек служивый, судом назначенный.
Перерыв окончен. Обвиняемый в клетке, суд за столом. Адвокат Хабибулин обращается к судье: подзащитный намерен сделать заявление.
– Что там у вас? – резко бросает судья.
Впервые за этот день подсудимый встает в полный рост. Достает из кармана исписанные листки, просовывает их сквозь решетку милиционеру. Тот берет листки и относит судье.
Долгая пауза: судья читает исписанные от руки страницы, передает заседателям. Подсудимый ждет стоя.
– Говорите, что у вас, – произносит наконец судья.
– Там все написано.
Голос у него глухой и негромкий.
– Ваше заявление приобщено к делу. Если хотите что сказать, не тяните. Вы на суде, здесь идет устное судоговорение. Так что у вас?
Тот стоит молча, чуть раскачивается. Зевает.
Из зала кто-то кричит:
– Что ночью-то делал?
Молчит.
Газеты печатали его фотографии. На одной, снятой сразу после ареста, – средних лет угрюмый человек в очках, с помятым лицом и недобрыми маленькими глазками. Смахивает на технаря средней руки из заштатного конструкторского бюро. Другой снимок: подсудимый в клетке в первый день процесса. Бритая головка микроцефала, диковатый и бессмысленный взгляд, непомерно длинные – и сильные – руки орангутана, пестрая рубаха с расстегнутым воротом. Вот на этом фото он похож на убийцу.
Есть еще один снимок, более поздний. Он хохочет. Неизвестно, что его рассмешило, но маленький рот оскален в улыбке, похотливые глазки прищурены, скошенный подбородок прижат к шее. Мама родная, да это же классический ломброзианский тип! Что бы там ни говорила нынешняя наука о Чезаре Ломброзо, этому итальянцу в наблюдательности не откажешь. Тот же тип лица, что у Нерона. Или у Лаврентия Берии. Желания преобладают над нравственностью, даже над инстинктом. Цель оправдывает средства. Моя похоть – мое право.
Он такой же, как на снимках, – и не такой. Разве что рубашка под серым пиджаком прежняя. Приметная рубашка, с олимпийской символикой. Немало их понашили в канун московской Олимпиады восьмидесятого года. По прошествии времени мало у кого они остались: износили и выбросили.
Этот бережливый. Сохранил. В этой самой рубахе он, запасшись ножом и веревкой, выходил на поиски очередной доверчивой жертвы. Веревка нужна была не всегда, случалось, хватало одного ножа. Потом, на работе или в аэропорту, он тщательно отстирывал в туалете кровавые пятна. Не столько потому, что боялся, скорее из аккуратности.
Бережливый и аккуратный.
И серый костюм на нем чистый, не мятый, хотя не из дому его привели, а из камеры. Правда, сидит костюм мешковато. Подсудимый вообще кажется из зала каким-то сжавшимся. И роста вроде небольшого.
– Он ростом с меня, – говорит начальник милицейского наряда, добрейший гигант Александр Юрьевич Германов. – Полтора года одиночки кому хочешь роста убавят.
Отросшие после тюремного парикмахера грязно-седые волосы, большая проплешина, какие-то фатовские бачки, некрасивый, скошенный затылок. Заурядная внешность, ничем не примечательная. Повстречай такого человека на улице – вряд ли запомнишь. Малоприятная личность. В те времена, когда он шастал по вокзалам, пляжам и улицам в поисках любовных утех, он таким не казался – во всяком случае, своим жертвам.
Никто в зале на него долго не смотрит.
– Так вы будете говорить или нет? – раздраженно спрашивает судья.
И он начинает говорить. Медленно, почти бессвязно, не поднимая глаз. Делает долгие паузы.
Судья и зал терпеливо ждут…
– У меня все время голова раскалывается… Обмороки, кошмары мучают… Крысы меня преследуют… В камере… И радиацией меня травят…
Бред? Погодите.
– Процесс с самого начала не так пошел. Фарс какой-то. Я писал Генеральному прокурору. На мне должно быть семьдесят эпизодов. Не пятьдесят три, а семьдесят.
Зал настораживается. Судья поднимает голову.
– Но тут все торопятся… Мне-то уже все равно – больше, меньше. Но ради истины… Торопиться-то зачем? Я на следствии подписывал не глядя, все на себя брал. Сейчас думаю, шести эпизодов что-то не припоминаю. Вот в Запорожье, я тогда в отпуске уже был, а не в командировке… И никаких мандавошек у меня от нее не было… Мне говорит: раз у нее были, значит, и у тебя. А у меня не было… Никому истина не нужна, лишь бы поскорее… Ну и ладно, сколько там можно разбирался…
Судья что-то быстро пишет. Он хмур и озабочен. Чем? Тем, что неожиданно поставлено под сомнение шесть убийств? Или тем, что замаячили новые семнадцать, из-за которых придется возвращать дело на доследование? Бредом насчет крыс и радиации? Какие там крысы в тюрьме КГБ?! Тогда как это понять – как расчетливую попытку прикинуться умалишенным? Линия защиты вполне может быть и такой, не зря родственники жертв этого и опасаются.
А он продолжает, не повышая голоса, бормочет, словно самому себе рассказывает:
– Суд не хочет меня слушать. А я хочу всем рассказать о своей жизни, об унижениях, о преследованиях… Чтобы все знали… Мне врачи сказали: ты больше женщина, чем мужчина… У тебя талия женская и молоко подступает. Тебе надо было в детстве операцию сделать, чтобы женщиной стал. Меня и в армии мужиком не считали… Как фамилию услышат – хохол, говорят. И еще – баба… За сиськи хватали, такие вот унижения… Я всю жизнь боролся с мафией советской. Отец у меня был командир партизанского отряда… Он не виноват, что попал в плен… До сих пор не реабилитировали. Все в Москве, в архивах… Надо в Москву съездить, а как теперь?.. И по камере крысы бегают, и радиация тоже…
Он надолго замолкает, словно дает нам время поразмыслить над его словами. Нащупать смысл в бессвязной речи. Что-то же стоит за этим вязким потоком слов?
В зале вполголоса разговаривают, кто-то из потерпевших громко смеется. Сменяется, подчеркнуто чеканя шаг, караул у клетки.
– У вас все? – резко спрашивает судья. – Тогда садитесь. Будем разбираться. Заседание окончено. Перерыв до завтра, до десяти часов.
Все встают и провожают суд взглядом. Обвиняемого как-то быстро и незаметно удаляют из клетки, только слышно, как где-то, в самом низу лестничного марша, лязгает замок.
Документальное шоу «Вампир» объявляет антракт.
Часть 1
Похождения филолога
Глава IV
Первая жертва, которая могла стать последней. Декабрь 1978
По следам убийцы нам предстоит пройти страшный и скорбный путь, усеянный изувеченными трупами взрослых и детей. Первый шаг – насколько мы знаем из материалов следствия – был сделан 22 декабря 1978 года. Первая жертва – Леночка Закотнова.
Ее так и звали обычно – уменьшительным именем, потому что ей было девять лет.
С далекого расстояния кажется почти невероятным, что эта девочка могла стать первой и последней, единственной жертвой. И тогда остался бы жив мальчик, изнасилованный и убитый несколько лет спустя у железной дороги.
Если бы убийцу поймали и изобличили – пусть не сразу, пусть даже через полгода после убийства Леночки, цепь оказалась бы оборванной на первом звене. И, как ни страшно это звучит, одна жертва была бы принесена ради спасения пятидесяти душ.
Если бы, когда бы…
Леночка Закотнова не стала единственной. Только первой.
* * *Место – город Шахты Ростовской области, Межевой переулок, 26. Это можно прочесть в обвинительном заключении.
Как явствует из метеорологической сводки, 22 декабря 1978 года было пасмурно и прохладно. Мы попали на место убийства безоблачным летним днем 1992 года, в один из тех дней, когда судебный процесс в очередной раз прервался.
Мы прибыли в Шахты из Ростова тем же путем, каким сотни раз ездил сюда убийца девочки.
Скорый поезд Ростов – Москва проскакивает мимо города Шахты, едва пассажиры успевают разложить вещи и усесться поудобнее. Пригородная электричка покрывает то же расстояние минут за пятьдесят, рейсовый автобус – за час с небольшим.
Поколебавшись, выбрали автобус.
За какие грехи наказана Россия такими вокзалами – железнодорожными, автобусными, авиационными? Что в столицах, что в провинции, новые и старые, большие и маленькие, они разнятся разве что помпезностью и числом пассажиров. А так – все едино, что московское Домодедово, что желдорвокзал где-нибудь в Верхней Салде, что Варшавский вокзал в Санкт-Петербурге, что автостанция поселка Первомайский любого района любой области. Та же тяжелая, неизбывная вонь – смесь неприсмотренного сортира, дешевой парфюмерии, грязного тела, хлорки и чего-то неопределенно-дорожного. Несчастные старухи и горделивые кавказцы, неутомимые цыгане и хозяйственные вьетнамцы, дети, пьющие газировку и просаживающие монету за монетой в игровых автоматах, неведомо куда мигрирующие лейтенанты с некрасивыми, может быть, от нескончаемых забот, рано стареющими женами и не слезающими с горшка младенцами – то и дело пробегает по залу ожидания в направлении туалета встрепанная мамаша с этим самым горшком. И командированные, командированные, командированные… Будто в стране нет телефона и телеграфа. Кажется, вся армада служащих поднялась с мест, чтобы купить, продать, обменять, выпросить у поставщиков металл, запорные вентили, лес-кругляк, керосин, сахарный песок и все остальное.
Но ведь и обвиняемый в убийствах, бубнящий себе под нос что-то неразборчивое, – он ведь тоже из этого братства снабженцев, выпрашивателей и вышибал, без которых, похоже, провалилась бы в тартарары шаткая, необъяснимо на чем держащаяся система производства, свинченная кое-как за долгие годы советской власти. Он тоже подолгу околачивался на вокзалах в ожидании поезда, автобуса, самолета, а то и в поисках жертвы, ходил между скамейками, стараясь не наступить на чемоданы, узлы, сумки, авоськи, заходил в буфеты, где продают неизменно липкие лимонады, яйца вкрутую, потемневшие от времени куски чего-то мясного, на что смотреть страшно, не то что есть, сидел на таких же лавках – деревянных или обитых искусственной кожей, изрезанной без всякого смысла и умысла, просто так – как говорят в суде, из хулиганских побуждений.
Ждущие своего часа сидят на скамейках, болтаются по залу и привокзальной площади, читают без интереса, чтобы убить время, жуют, спят, подложив узлы под голову. А не хватает лавок – спят на полу, подстелив газеты. Задранные юбки открывают недреманному оку дородные и тощие телеса, несвежее дорожное бельецо. По подбородку храпящего мужика стекает струйка слюны. Рядом разливают бутылку на троих. Здесь дуются в подкидного. Там тренькают на гитаре…
Ростовский автовокзал, да и шахтинский тоже, построен недавно, архитекторами замыслен разумно, здесь несколько чище, чем в среднем по стране, но – хоть понаставь дорических колонн и развесь бронзовые светильники – все тот же неистребимый вокзальный запах, те же приторные теплые лимонады, узлы и авоськи, зеленые ночные горшки, темные бабки в платках, тощие кошки и собаки, та же неразбериха у касс и толчея на посадке.
Потом душный автобус, короткая перебранка из-за мест – на одно из них непременно продадут два билета, – забитый барахлом проход, по которому распихивают жующих жвачку мальцов лет семи – девяти, провозимых без оплаченного места из соображений экономии.
Дьявольщина, вот таких же мальцов, когда они оставались без пригляда, он заманивал жвачкой…
Мягкий южнорусский говор, местные, узнаваемые обороты речи: «Я за тобой соскучился…» Впрочем, в голосе слишком часто слышно раздражение, и в привычном для российского юга обращении к незнакомым людям: «Мужчина, вы проходите?» или: «Подвиньтесь, женщина!» – звучит сдержанная угроза. «Пожалуйста» употребляется редко.
Шоссе ведет в Москву. Дорога идет полями, однообразие ландшафта навевает дремоту, разве что иногда встрепенешься, зацепившись взором за дорожный указатель – какой-нибудь «Красный колос». То ли колхоз, то ли совхоз, то ли поселок. Что же это за зерновая культура с колосом красного цвета? Сорго, что ли? Какая, в сущности, разница… Разверни карту Ростовской области и дивись на красное: Красный Октябрь, Краснодонецкая, Красный Маныч, Красный Крым, Красный Десант, поселок Краснозоренский, Красностепной, просто поселок Красный, а вот еще один Красный. И как это они их не путают? А по соседству Краснодар с Краснодоном, не говоря уже о Червонопартизанске. Будто кровью, залита карта этими географическими названиями. Сколько времени пройдет, покуда отмоемся!
От горизонта наплывают терриконы, обступают слева и справа. По названию города Шахты нетрудно догадаться, чем здесь занимается значительная часть населения. Удивительно, что не назвали Красношахтинском, – было бы в струю.
Город угольщиков, город Леночки Закотновой, город ее убийцы.
Да простят нас шахтинцы за то, что мы смотрим на их город сквозь темную призму нашего сюжета. Кто же сомневается в том, что здесь живут большей частью достойные люди. И на скверных вокзалах, среди грязи и ругани, точно так же преобладают достойные люди. Достойные любви и сочувствия.
Свой город любят, как собственного ребенка, а красив он или не очень – дело десятое.
Но полюбить чужое дитя не заставишь.
На автовокзале, где частенько бродил человек, убивший Леночку, такие же, как и в автобусе, озабоченные, редко улыбающиеся люди. Молодые парни в китайских кроссовках, турецких штанах и рубахах неизвестного происхождения, оплывшие женщины с варикозными ногами, жилистые хозяйственные дядьки с длинными бачками – нам уже знакома эта местная мода. То излишняя полнота, то излишняя худоба. Пылящие терриконы, скверная вода, нездоровая работа, хлеб, сало, картошка и макароны.
Рядом с вокзалом деревянная будка, на ней вывеска «Дары леса». Интересно. Объявление поменьше: «Киоск от Шахтинского лесхоза. Фитобальзам». Еще интереснее. Тут же от руки накорябан состав бальзама – экстракты шиповника, крапивы, корицы, цитрусовых, крепость 18,5 градусов. Такого не пробовали. Осторожность подсказывает – никто этот напиток на токсичность и канцерогенность не проверял, возможные последствия не изучал, ни в каких санитарных органах разрешения не просил. И все же…
– Не отравимся?
Из темного оконца будки показываются две физиономии, испитые до фиолетового цвета. Театр абсурда.
– Полгода пьем, вроде бы живы.
Отступать поздно, два стакана уже налиты. Глаза лезут на лоб, в горле жжение. Целебный фитобальзам льется в придорожную пыль. Фиолетовые физиономии смотрят неодобрительно, но молчат.
По пассажирскому обычаю ищем после дороги туалет. Он совсем рядом, в двух шагах. Подходим к двери с буквой «М» и останавливаемся как вкопанные. Театр абсурда, действие второе: два молодца в спецовках сноровисто закладывают дверь кирпичом. Не кое-как, а капитально, на цементном растворе.
И еще одна малость: все это происходит на улице Победившей Революции. Театр абсурда опускает занавес.
На стоянке такси с десяток машин. Шоферы стоят кучкой, общаются. Узнав адрес, переспрашивают лениво:
– Межевой, говоришь?
Скребут затылки, переглядываются.
– Та это не там, где ты прошлый год кирпич брал на гараж?
– Разве упомнишь – там, не там…
Город-то невелик. Не Токио, не Мехико, даже не Ростов. Уж если местные таксисты не знают Межевого переулка, то, может быть, его вообще нет в природе? Есть. Нашелся знаток родного края. Сторговываемся за полсотни – такая в тот день была такса в любой конец. Чуть дороже двух десятков яиц.
За окном пыльная уличная зелень, частные дома за глухими заборами с воротами для въезда машин, стандартные казенные здания из красного кирпича. Несколько раз останавливаясь для уточнения маршрута, преодолеваем километра полтора и выходим из обколупанной «Волги» аккурат на углу Межевого переулка.
Вот тут это все и было четырнадцать лет назад.
Довольно широкая Советская (какая же еще!) улица, посередине трамвайные рельсы. Да, действительно, там в деле фигурировал трамвай. Наверное, такой же, как этот, что спускается мимо аккуратных одноэтажных домиков, мимо высоких голубых и зеленых заборов к мосту через речушку Грушевку. По ту сторону моста – новый район с многоэтажными домами, но нам – на эту сторону. Сворачиваем с Советской и идем вдоль по Межевому, приглядываясь к номерам домов.
Ощущение, будто засасывает в воронку. Несколько ближних к трамваю домиков, из тех, что побогаче, облицованы по фасаду кафельной плиткой, какой выкладывают ванные, – признак благосостояния, что ли? Или, напротив, бедности – что сумели раздобыть, тем и облицевали… На воротах таблички про злую собаку. Никаких сомнений: за воротами собака, она злая и, возможно, ей есть что охранять.
Дальше дома поплоше, без кафеля; переулок помаленьку сужается и превращается в ухабистую, зажатую между заборами дорожку, по которой с риском оцарапать бока еле-еле протиснется автомобиль. И заборы уже не те, что прежде: изгороди из ржавых труб, подгнивших досок или кроватных панцирных сеток. Нищета бывает и живописной, но здесь она угрюма. Из-за заборов бросают на незнакомцев подозрительные взгляды. То ли здесь так принято, то ли случайно совпало, но при нашем появлении неопределенного возраста женщины загоняют домой голенастых, с поцарапанными коленками дочек. Или внучек. У калитки стоит старушка в темном платке, ну прямо та самая… Нет, про старушку еще рано.
А вот и дом 26. Так и намалевано – черным по белому прямо на стене.
На невысоком бугре стоит жалкий флигель, который не раз упоминается в двухсот двадцати двух томах дела об убийствах. Бывший хозяин флигеля называет его землянкой – слово полузабытое, военное, из давних воспоминаний. Но довольно точное: в землю основательно вросла грязная зеленоватая сараюшка, не слишком аккуратно обшитая досками, кое-где обмазанными глиной. В окнах немытые, треснувшие стекла. Чуть правее сараюшки, совсем рядом, – беленый дощатый сортир, к нему ведут несколько деревянных ступенек, еще правее, буквально в нескольких шагах, – другой, столь же обшарпанный домишко. На пороге встрепанная бабка развешивает белье, бросает через плечо недоверчивый взгляд.
Во всем этом жалком и грустном трущобном пейзажике есть нечто инфернальное. Неизбежное. Здесь обязательно должно произойти нечто такое…
Нет, глупости все это, люди как люди – замотанные, небогатые, и дома у них соответствующие, и жизнь несладкая; при чем тут какая-то предопределенность? И так могло повернуться, и этак. Просто стоит перед глазами, застилая взор, картина четырнадцатилетней давности.