– Вечер добрый, друзья мои! – брюнет сделал великодушный жест, приглашавший гостей войти.
– Здравствуй-здравствуй, дядя! – радостно отозвались токари.
Как только дверь за ними затворилась, лица всех вмиг посерьезнели, сделались угрюмыми. «Мефистофель» быстро подхватил Филиппа под локоть.
– Рады вас видеть, товарищ Бабенко. Меня зовут товарищ Розенберг. Будем знакомы, – скороговоркой прошептал он, пожав мозолистую ладонь токаря. – Это мой дом. Да вы не смотрите, что я на барчука похож, я всего лишь присяжный поверенный.
«Присяжный поверенный – это хорошо», – внутренне успокоился Филипп.
Оставив в стороне лестницу в мезонин, процессия вошла в просторную комнату-гостиную. За круглым столом под красным абажуром сидели трое: два темноволосых студента, один из которых с большой долей вероятности был евреем, а второй дворянином и весьма миловидная девушка с заплетенной в колосок светло-русой косой. На боковой консоли заливался популярным цыганским романсом блестящий медный граммофон. Довольно грубый женский голос, похожий временами на мужской, пел:
«…Я помню вечер – в доме спали,
Лишь мы с тобою, мой милый друг,
В аллее трепетно дрожали
За каждый шорох, каждый звук…»
Бабенко скромно поклонился. Ни студент, ни девушка не поднялись его поприветствовать. Вероятно, ждали, что скажет товарищ Розенберг. Но вместо Розенберга представлять Филиппа собравшимся взялся один из рабочих. Своего коллегу-токаря он аттестовал как трудолюбивого добряка с исключительно социалистическими убеждениями. Филипп снова поклонился.
– У нас не принято кланяться, товарищ Бабенко, – осторожно заметил Розенберг. – Мы люди простые, будьте естественны.
«Так уж и простые», – усмехнулся про себя Филипп. – «Особливо тот холеный универсант в новеньком с иголочки сюртуке».
Заметив на себе недоверчивый взгляд, элегантный напомаженный студент с белоснежным воротничком взял инициативу в свои руки. Подойдя к Бабенке, он с почтением пожал тому руку, сверкая начищенными до антрацитового блеска модными ботинками.
– Позвольте представиться, товарищ Воронцов, – приветливо улыбнулся юный франт. – Для своих просто Феликс.
В граммофоне тем временем брутальная певичка выводила совсем уж трагическое:
«…Я помню вечер, тускло в зале,
Мерцали свечи впереди,
А на столе она лежала,
Скрестивши руки на груди…»
Бабенко невольно сглотнул. Во всем этом ему мерещился какой-то страшный намек, что-то неминуемое и ужасное. Будто самое Проведение подсказывало ему, что он сбился с пути, ступил не на ту тропку. Всё его естество отчаянно сопротивлялось этому новому кругу людей, которые, показались ему на первый взгляд очень опасными. От всех и каждого исходила угроза, выражавшаяся в стальных характерах и в какой-то вседозволенной наглости. От собравшихся можно было ожидать чего угодно.
Следом за Воронцовым к Бабенке подошел второй студент. Под засаленным форменным сюртуком простая косоворотка. Волосы до безобразия грязны, неловко прилизаны. Росту чуть ниже среднего, субтильный, движения нескладны, но порывисты, нос с горбинкой, глаза навыкате, взгляд цепок. Руку пожал крепко, хотя, конечно, физически развит недостаточно.
– Енох Юдкевич, – прогнусавил студент.
Вне всяких сомнений еврей. Причем чрезвычайно умный, раз при мизерной квоте на иудеев сумел поступить в Императорский университет.
Подошла, наконец, и девица. Настоящая русская красавица, разве что бледновата и чуть худощава. Впрочем, нынче вся молодежь такая. За исключением буржуйских отпрысков.
– Товарищ Марфа, – сказала она как отрезала, протягивая свою фарфоровую ручку с тонкими пальчиками, истыканными иголками.
«Швея», – догадался Филипп. Одета просто, но со вкусом. Белая ситцевая блузка с баской, темно-синяя прямая юбка. Осиная талия наводит на мысль о корсете, но его у такой эмансипированной девушки быть не может априори. Глаза голубые, васильковые. Очень добрые, чувственные, но в то же время внимательные и полные решимости. За такими очами стоит стальной характер.
«Дивчина со стержнем», – определил Бабенко, сконфуженно прикоснувшись к ее ледяной долоне. Непривычно ему как-то с девицами ручкаться.
– Прошу к столу, товарищи! – распорядился хозяин дома.
Восемь человек расселись за круглым столом с трудом, впритирку друг к другу. При этом в углу у окна сиротливо стояли еще три стула. Стало быть, собрания тут случаются большие.
На столе скромно стояли две бутылки дешевого вина, расставлены лафитники, нарезаны холодные закуски. Филипп облизнулся, глядя на сырокопченую колбасу, но понял, что это всё сугубо для виду, а не для еды.
– Коли голодны, угощайтесь! – предложил Розенберг, ехидно улыбнувшись.
Бабенко покраснел и на колбасу больше не глядел. Осмотрел комнату. Светелка, что ни говори, просторная, мещанская. Только вот иконы нигде нет. Странно. Хотя, оно и к лучшему. У Партии своя религия. Не подумал как-то Филипп, что хозяин дома иудей.
Два невысоких книжных шкафа, плотно уставленных книгами, будто часовые, расположились по обе стороны от двери в сени. Рыжая портьера прикрывала проход в небольшую комнатку-кабинет. По той же стене побеленная голландка. Напротив – диван, обитый полосатым штофом. Те же рыжие портьеры на окнах. Ну и, кончено, граммофон, из которого вновь неслось пророческое:
«…Свидетель жизни неудачной,
Ты ненавистна мне, луна,
Так не гляди в мой терем мрачный,
В решетку узкого окна…»
Бабенку передернуло. Попасть за решетку в его планы явно не входило. Романс, исполняемый женщиной-мужчиной, ему очень не нравился. Набравшись смелости, он так всем и заявил:
– Щось у вас песни дуже невеселые.
– Что вы! Это же сама Варя Панина! – взорвался от такого невежества Розенберг. – Лучшая современная певица!
– Говорят, ей сам Никола-дурачок рукоплескал, – добавил Юдкевич со злой иронией.
Все улыбнулись. Последним криво усмехнулся Филипп. Нет, не потому, что он был глуп и до него поздно дошел смысл сказанного, а потому что сперва оторопел от такого величания государя-батюшки. Царя он, разумеется, не любил, но доселе никогда не слышал такого непочтительного обращения. Как только ни нарекали в революционных листовках нашего императора: и палачом, и Николаем Кровавым, но до площадных оскорблений никогда не доходило.
Варя Панина тем временем затянула новый цыганский романс, уже не такой траурный:
«Дышала ночь восторгом сладострастья…
Неясных дум и трепета полна,
Я вас ждала с безумной жаждой счастья,
Я вас ждала и млела у окна…
Наш уголок я убрала цветами,
К вам одному неслись мечты мои,
Мгновенья мне казалися часами,
Я вас ждала, но вы… вы все не шли….»
Под этот новый романс Бабенку попросили кратко рассказать о себе: кто он, что он и почему решил связать свою судьбу с Партией. Не привыкший к такому вниманию, Филипп долго не мог собраться, наконец, расправил плечи, набрал полную грудь воздуху, взглянул на собравшихся и начал неспешно повествовать:
– Звать меня Филиппом. Филипп Бабенко. Родом я из-под Киева, тутэшний. Працюю на заводе Гретера и Криванека токарем. Сколько працюю вжэ и не помню.
– Женаты? – полюбопытствовал Воронцов.
– Женат. Кроме жинки двое деток малых. Старшому семь, малой – пять рокив.
– В вашем возрасте у мужчин обычно больше детей, – заметила швея Марфа.
– Та двое померли…
– Простите, пожалуйста, – сконфузилась девушка.
– Царствие им небесное, малюткам, – тяжело вздохнул Филипп. Рука сама совершила крестное знамение. Собравшиеся сделали вид, что не обратили на это внимания.
– Как вас к нам-то потянуло? – спросил в лоб Розенберг.
– Как потягнуло? Та жизнь самая потягнула.
– Поясните, пожалуйста.
И выдал Филипп всё, что на душе накопилось, тяжким бременем на плечи давило и сердце терзало. Рассказал о суровых заводских правилах. Об изнурительном, почти 12-ти часовом рабочем дне. О неоплачиваемых неурочных часах. Об отсутствии выплат по нетрудоспособности временно больным, а также увечным и калекам. О постоянных придирках мастеровых-чехов, о безразличии ко всему инженеров, о безнаказанности администраторов и директоров. О постоянном желании последних снизить рабочим расценки. О частых штрафах за брак. А коли выскажешь недовольство и пригрозишь забастовкой, тотчас пугают законом, по которому все, кто уклоняется от работы, могут быть арестованы на срок до одного месяца!
Об унизительной просьбе получить в свое распоряжение бракованную кровать, Бабенко, конечно, рассказывать не стал. Но упомянул, что за свою зарплату не может даже новую кровать купить.
Тем временем из граммофона пел чисто мужской голос:
«…О если б ты сюда вернулась снова,
Где были мы так счастливы с тобой!
В густых ветвях услышала б ты шепот,
Но – это стон души больной…»
– Люблю Камионского! – воскликнул вдруг Розенберг.
– Что?.. – не понял Филипп.
– Я говорю, обожаю романсы и арии Камионского, – с видом снисходительного профессора пояснил присяжный поверенный. – Что за голос! Чудесный баритон, не правда ли? К тому же Оскар Исаакович наш земляк – киевлянин!
Музыкальную дискуссию охотно подхватил Воронцов:
– Признаюсь вам, товарищ Розенберг, вкусы у нас с вами несколько разнятся. Я, например, Паниной предпочитаю Вяльцеву, а Камионскому – Лабинского.
– Как говорится, на вкус и цвет товарищей нет, ха-ха! – пошутил хозяин, довольный остроумным каламбуром. – Пластинок Лабинского у меня, увы, нет, а вот Вяльцеву я специально для вас, Феликс, поставлю!
– Премного благодарен! – оживился Воронцов.
Розенберг подскочил к граммофону.
– И всё-таки, гос… товарищи, вам стоит признать: голос Камионского божественен! – настаивал он на своем. Впрочем, разбираться в современных исполнителях романсов и арий токари, разумеется, не могли. Поэтому оставались лишь Марфа и Енох. – Что вы скажете, Марфуша?
– Не забывайтесь, товарищ Розенберг! – вспыхнула швея. – Я вам не Марфуша, а товарищ Марфа!
– Прошу вашего прощения, товарищ Марфа! – подобострастно и несколько наигранно извинился Мефистофель, прижав к груди снятую пластинку.
– Перестаньте паясничать, товарищ Розенберг! Вам бы в театре играть, – произнесла, чуть оттаяв, девушка. – Извинения принимаются.
– О, нет! Мое призвание – юриспруденция. Я призван защищать людей, нещадно презираемых обществом и государством всего лишь за то, что они вольны мыслить по своему и желают для окружающих лучшей жизни!
– Поистине правое дело, – поддержал его Воронцов.
– Товарищи, вам не кажется, что вы скатились до пустой светской болтовни? – вновь завелась Марфа. – А между тем позабыли, что перед нами выступал товарищ Бабенко, что куда важнее, нежели цыганские романсы буржуазных певичек!
– Анастасия Вяльцева, между прочим, выбилась в эстрадные певицы из горничных! – напомнил Феликс. Как раз в этот момент зазвучал ее поистине приятный меццо-сопрано:
«Я молчу, не смею выразить словами,
Отчего бледнею, по ночам не сплю.
Догадайтесь сами, догадайтесь сами,
Сами догадайтесь, что я вас люблю!..»
Голос Вяльцевой Филиппу понравился определенно больше голоса Паниной. Тут и спорить не о чем. Да и репертуар у нее был что ли позадорней, не такой траурный, как у Варвары Паниной.
– Товарищи, имейте совесть! – взывала к собравшимся швея. – Давайте же дослушаем товарища Бабенку!
– Во-первых, мы его уже дослушали. А во-вторых, он нам еще не товарищ, – неожиданно заявил молчавший Енох. – Для этого должно пройти голосование.
– Так не будем же его откладывать! – нашелся Розенберг, вернувшийся за стол. – Но прежде чем проголосовать за включение товарища Бабенки в число наших соратников, я хотел бы разъяснить, какую ответственность и какие обязанности возлагаются на членов Партии.
Филипп весь подобрался, стал внимательно слушать то, что ему скажут. Все замолчали и лишь неподражаемая Вяльцева продолжала свой романс:
«…Если я в смущеньи робкими глазами
Каждый взор ваш жадно, трепетно ловлю…
Догадайтесь сами, догадайтесь сами,
Сами догадайтесь, что я вас люблю!
Если я в забвеньи с вашими устами
В жаркий поцелуй уста свои солью…
Догадайтесь сами, догадайтесь сами,
Сами догадайтесь, что я вас люблю!..»
– Итак, товарищ Бабенко, организация, в которую вы удостоились чести быть приглашенным вашими друзьями по цеху, является Лукьяновской ячейкой Киевского комитета Российской Социал-Демократической Рабочей Партии, – торжественно продекламировал Розенберг, поднявшись. Лицо его напрочь скинуло маску юмора, превратилось в физиономию настоящего дьявола. Глядя прямо в глаза Филиппу, лукьяновский Мефистофель продолжил: – На текущий момент наша Партия самая большая и единственная оппозиционная сила в стране, способная взять власть в свои руки. Наши комитеты существуют более чем в 30 городах Империи и активно содействуют достижениям наших главных целей как-то: свержение самодержавия и установление демократической республики, которая обеспечила бы введение 8-часового рабочего дня, равноправие всех наций, уничтожение остатков крепостничества в деревне, распределение помещичьих земель между крестьянами и прочая. Наши, без сомнения, справедливые и однозначные требования абсолютно неприемлемы правящему монарху и его свите. В этой связи на нас открыта охота. Вы должны четко понимать, товарищ Бабенко, что присоединившись к нам, вы становитесь врагом для полиции и жандармов.
– А я их другом никогда и не был! – гордо парировал токарь.
– Вот и славно. Тем не менее, встав в наши ряды, вы осознанно подвергаете свою жизнь риску. Вас могут в любой момент арестовать, осудить и отправить по этапу в Сибирь. Во многом поэтому наш предводитель, товарищ Ленин, вынужден руководить работой Партии из заграницы, но очень скоро, я не сомневаюсь, он прибудет в Петербург. Очень скоро мы захватим власть! Более того, царь и его приспешники уже дрогнули! Шестого августа сего года увидел свет царский манифест о созыве совещательной Думы. Император понял, что теряет контроль над страной, поэтому был вынужден пойти нам, социалистам, на уступки. Но не стоит обольщаться! Я убежден, что этот «Преображенский манифест» – фикция. Всего лишь жалкая приманка для нас с вами, товарищи, чтобы мы поверили в желание царя поделиться с народными избранниками властью, успокоились и растворились под гнетом верных опричников-жандармов. Но уверяю вас, никаких народных избранников в Думе (если, конечно, пройдут выборы), не будет! Слышите, не будет! Они придумают разные ухищрения, чтобы не допустить таких, как мы – честных борцов за народную свободу – к думской трибуне. Но нам это и не надо! Прежде чем они проведут выборы и посадят в Думу своих марионеток, мы, социал-демократы, возьмем власть в свои руки! Возьмем спокойно, мирно и планомерно!..
– Возьмем! – разом откликнулись собравшиеся.
– …и свергнем, наконец, проклятых угнетателей, товарищи! – разошелся в красноречии Розенберг.
– Свергнем! – вторили ему товарищи.
– Основная цель нашей Лукьяновской ячейки, товарищ Бабенко, подготовить пропагандистов социалистических идей Карла Маркса и Фридриха Энгельса для дальнейшего противостояния самодержавным сатрапам. Это очень ответственная и почетная миссия! Каждый день вы будете рисковать своей свободой ради свободы миллионов! Решайте, товарищ Бабенко, с нами вы или нет. Наш путь тернист, но он единственный ведет в светлое социалистическое будущее!
– Я с вами! – не раздумывая, согласился Филипп, вскочив со стула. – Я буду горд стать членом вашей ячейки!
– В таком случае на правах председателя Лукьяновского отделения Киевского комитета РСДРП я объявляю голосование. Внимание, товарищи! – поднял вверх правую руку Розенберг. – Кто за то, чтобы включить товарища Бабенку в число членов нашей ячейки, поднимите руки!
Все разом подняли руки.
– Итак, товарищи! Единогласным решением товарищ Бабенко производится в члены нашей Партии! Ура, товарищи!
– Ура! – воскликнули собравшиеся, вскочив поздравлять неофита под заливистую народную песню «Полосынька» в исполнении всё той же несравненной Вяльцевой.
По такому случаю открыли «декоративное» вино и вкусили отнюдь не бутафорских яств. Выпили за здоровье нового члена партии. Бабенко от вина наотрез отказался, ограничился стаканом морсу. Розенберг и «молодняк», вероятно, нафантазировали, будто он невесть какой пропойца, пьет исключительно горилку, а потому спиртному предпочитает безвредные напитки. На самом же деле Филипп уже как семь лет не брал в рот ни капли спиртного аккурат после того, как похоронил дочку. Дал себе зарок до конца жизни пить только воду, да всё, что не крепче квасу.
Затем Бабенко прошел подробнейший инструктаж по «технике безопасности». В первую очередь он не должен никому говорить о своих вечерних визитах в Волчий яр, кроме жены, а по возможности и ей ничего не объяснять. Выйдя из дому, оглядись, нет ли за тобой слежки. Будь предельно внимателен на всём пути следования. Никогда не носи на собрания партийные листовки и прочую агитационную литературу. Никогда не выдавай своих товарищей по Партии, даже если тебя будут пытать. Если увидишь на балконе мезонина полотенце, знай, что явка провалилась. Если пришел раньше времени, обожди на Старообрядческом кладбище – усатый сторож свой человек. Ну и главное: в любой ситуации не поддаваться панике.
Остаток вечера Розенберг охотно «накачивал» товарищей марксисткой философией, разъясняя трудные моменты и отвечая на вопросы токарей, которым идеи немецкого теоретика коммунизма давались непросто. Наиболее способными учениками оказались Марфа и Феликс. Всё, что им втолковывал председатель, они усваивали налету, впитывали как губка воду. Что касается угрюмого и несколько нервного Еноха, то он, хотя и многого не запоминал, но почти со всем соглашался, вставляя изредка «это же и так ясно» и «так и должно быть». Казалось, в его голове уже четко сложились политические взгляды и тезисы и для того, чтобы их закрепить и взрастить, он и слушал Розенберга. Пожалуй, он больше всех из Лукьяновской ячейки был морально готов к вооруженному противостоянию с властями.
В семь с половиной вечера гости стали расходиться по домам. Перед этим хозяин дома с мезонином объявил, что ввиду готовящихся вскоре «грандиозных событий» он ждет всех у себя завтра к восьми часам вечера. «Если будете успевать, приходите раньше», – сказал он рабочим, понимая, что пролетарии с завода Гретера и Криванека покидают проходную в шесть часов пополудни. «Жду каждого из вас! Это чрезвычайно важно!» – прибавил Розенберг тоном, не терпящим отказа. Напоследок он крепко пожал руку Бабенке, выразительно на того посмотрев. Взгляд присяжного поверенного негласно наделял Филиппа ответственностью и выражал некоторое уважение.
С этого дня токарь Бабенко стал революционером.
Глава 3
Студент четвертого курса Киевского Императорского университета Святого Владимира Феликс Иванович Воронцов хотя и происходил из обедневшей ветви знатного русского рода, но своего графского титула сторонился и вообще всячески симпатизировал социалистам еще с гимназической скамьи. Уже тогда юный Феля начал понимать, что далеко не каждому отроку суждено получить среднее образование (не говоря уже о высшем) и что есть конкретные слои и национальности, которым это сугубо тяжело, а зачастую положительно невозможно. В самом же учебном процессе преподаватели и профессора относились лучше лишь к тем гимназистам и студентам, которые имели влиятельных и богатых покровителей-родителей. И если с первым пунктом у феликсовых papa et maman было всё в порядке, то со вторым с определенного момента начались большие трудности.
Так случилось, что граф Воронцов – старший оказался на редкость бездарным финансистом. Не сумев должным образом распорядиться оставшимся от предков капиталом, он доверился отъявленным аферистам, втянулся в сомнительные прожекты и, как следствие, прогорел. Семья была вынуждена покинуть просторный особняк в Липках и перебраться в скромную квартиру на Большой Владимирской. Штат прислуги сократился до одной единственной горничной, которая, помимо всего прочего, любезно согласилась исполнять обязанности кухарки. Это была еще молодая крестьянская девушка из Полтавской губернии, с которой гимназист Феликс впервые лишился невинности. Он также хорошо знал, что она одновременно приходилась любовницей и его отца, который из всей прислуги предпочел оставить лишь ее. Такое положение дел устраивало всех, потому как мать Феликса ни о чем не подозревала.
Через какое-то время полтавчанка забеременела, и отец поспешил от нее избавиться, опасаясь за свое всё еще высокое реноме. Он нисколько не сомневался, что ребенок от него, а потому предложил ей сперва вытравить плод, на что крестьянка не согласилась, заявив, что это большой грех. Его сиятельству ничего не оставалось, как рассчитать бедную горничную и отправить на все четыре стороны. Расщедрившись, он выдал ей сверх положенного «Катеньку». Так и полагал старый кретин, что в ней его семя, тогда как оно могло быть в равной степени и Феликса.
Уход из дома горничной Феликса ничуть не смутил, скорее даже обрадовал. Последние месяцы она ему ужасно надоела, будучи полезной лишь в тех случаях, когда у молодого графа начинали шалить гормоны. Ответственности за возможное отцовство юноша не чувствовал, как будто это его не касалось. Более того, он потерял всякий интерес к ее дальнейшей судьбе и никогда с ней более не встречался.
Летом 1902 года Феликс поступил на Юридический факультет Киевского Императорского университета Святого Владимира. Тот и последующие годы ознаменовались массовыми забастовками на фоне жесткой реакции правительства в отношении свободолюбивых студентов и недовольного пролетариата. Начиная с 1899 года (когда вспыхнули первые университетские стачки) царское правительство издало два временных правила, в которых строго определялись возможности и принципы организации студенческих учреждений. Власть имущим дозволялось увольнять неугодных юношей из высших учебных заведений с последующей отдачей оных в солдаты. Такие репрессивные меры вызвали бурю негодования в студенческой среде, которая еще больше ощерилась против самодержавного строя.
Масла в огонь подливала Российская социал-демократическая рабочая партия, а вернее, издаваемая ею нелегальная газета «Искра». Раз в две недели в университет непременно проносили ее новые номера. Изданием дружно зачитывались на перерывах, собравшись толпами. Стоит сказать, что кое-кто из профессоров также читал «Искру».
Так, что называется на старых дрожжах, из графа Феликса Воронцова начал формироваться убежденный социалист. Идейным революционером он стал тогда, когда близко сошелся со своим сокурсником из Медицинского факультета Енохом Юдкевичем. Невзрачный на вид, Юдкевич покорил Воронцова своим гениальным умом и феноменальной памятью. Происходя из семьи небогатого бердичевского цирюльника, еврей Енох с блеском выдержал вступительные экзамены в Киевский университет. Перед поступлением ушлые знакомые подговаривали его креститься, чтобы иметь больше шансов на успех, но своенравный Юдкевич от ренегатской идеи наотрез отказался. И не потому, что он презирал выкрестов или чтил иудаизм, но потому, что ко всякой религии относился враждебно. В Бога он никогда не верил и рассматривал веру во Всевышнего большим человеческим заблуждением и большой человеческой глупостью. В равной степени он не любил иудаизм, христианство и магометанство. Чуть лучше относился к буддизму, хотя и таковых апологетов считал неправыми.
Основой мировоззрения Еноха Юдкевича стала коммунистическая философия немецких мыслителей Маркса, Энгельса, Либкнехта и прочих. Принципы свободы, коллективной собственности, интернационализма стали для него краеугольным камнем всей жизни. В них он услышал то, о чем сам догадывался, но никак не мог сформулировать. В них он увидел будущее.
Юдкевич одним из первых в университете вступил в ряды местного РСДРП и стал вести активную пропагандистскую деятельность среди студентов. Со своими единомышленниками он устраивал стачки, требуя свободы собраний, прекращения политических преследований, освобождения арестованных и возврата отданных в солдаты. Будучи образцовым универсантом по успеваемости (все экзамены он сдавал с первого раза и исключительно на отметки «весьма удовлетворительно»), но главным зачинщиком забастовок, Енох находился на хорошем счету у профессоров и на плохом у педелей и инспектора. Несколько раз инспектор писал на имя ректора докладную, в которой предлагал рассмотреть вопрос об исключении группы студентов, первым из которых он неизменно ставил Юдкевича. Ректор хотя и понимал всю опасность, исходившую от революционеров, но скоропалительных решений предпочитал не принимать. Он резонно полагал, что увольнение хотя бы полдюжины универсантов может привести к куда более печальным последствиям, нежели пребывание этих самых личностей в лоне alma mater. К вящему негодованию инспектора из числа студентов исключались лишь те, кто был уличен в преступлении или те, кто не справился с учебным курсом. Исключать за политику не имело смысла, иначе пришлось бы разогнать добрых 2/3 университета.