«Город Под Облаками»
Вечерний парк
Беспомощны среди груды камней восклицания города
Я тебя не молчу, я тебя собираю
В своей беззащитно ранимой судьбе
Не ты ли всегда говорила о чуде воскресшей души
О летнем цветении роз
Не ты ли всегда пела песни земли
Молчаливо зимней природы
Благодарно молчащие камни тебе подарили одинокий город
Свое впечатление от мокрого лета – пустынные парки
Аллеи деревьев, без ветра движению чужды
Лишь лебедь с водою, качаясь, расскажут о мудром решении
Богини природы.
Комната уже заполнялась дымом, который белыми полосами, каким-то пульсирующими частыми интервалами просачивался через щели дверей. Как будто кто-то снаружи резиновой грушей и при этом торопясь, через равные интервалы задувал дым в комнату. Дым ел глаза, нескончаемым потоком текли слезы, и было нестерпимо горячо, дышать было очень трудно, в горле стоял обжигающий комок, который было уже невозможно проглотить или выплюнуть, приходилось с трудом всасывать в себя жесткий, грубый и разрывающий горло дым. Раздался треск, сверху что-то упало, и потолок вдруг прогнулся, показались языки пламени в образовавшемся на потолке проеме. Четырехлетняя девочка, сжавшись в комочек в углу на кровати, закрылась с головой под одеяло, она не плакала и не кричала, а только звала шёпотом мамочку, умоляя ее скорей придти и забрать ее отсюда, где так страшно и больно. Раздался оглушительный грохот, на одеяло снаружи навалилось что-то тяжелое, мягкое и все тело девочки пронзила чудовищная боль… В забытье она чувствовала, как какие-то сильные руки ее бьют и катают плашмя по чему-то очень жесткому и больному, вокруг раздавались крики, было темно, потом ее с головой закутали во что-то…, боль была жгучей и нестерпимой, но девочка не произносила ни звука.
Девочка сидела на подоконнике и с надеждой смотрела на улицу, сейчас из-за поворота должна показаться нянечка, она добрая, ласковая, девочка, порой, часами ждала ее, так вот сидя на подоконнике и глядя в окно. Лечили ее долго, ожогами было сильно поражено плечо и часть спины, приходилось все время лежать на животе. Она очень боялась доктора в белом халате и круглых очках, который часто приходил и, не говоря ни слова, начинал делать ей больно, а нянечка, всегда была рядом, она держала девочку за руки, гладила по голове и приговаривала: «Ну, Наточка, солнышко мое, зайчик мой, сердечко мое…, ну потерпи немножечко, ну сейчас дядя доктор только помажет тебе спинку и все пройдет …». Наточка кричала и плакала от страха и боли, крепко вцепившись в руки нянечки, а потом доктор уходил, так и не сказав ни слова, только приподняв свои круглые очки он вытирал большим белым платком себе лицо и глаза. Дверь за ним закрывалась, а нянечка, не давая Наточки вставать, по-прежнему приговаривала: «Ну, вот и все, и все закончилось, радость моя, голубушка моя, счастье мое… – при этом целуя ей ручки и прижимая их к своим глазам, – Наточка скоро поправится, нянечка принесет красивое платьице, и пойдем гулять в Таврический сад, там большущая каруселька, Наточка выберет самую красивую лошадку и поедет на карусельке, а нянечка будет махать Наточки платочком… – Наточка переставала плакать, только иногда всхлипывала, внимательно слушала, постепенно успокаивалась и начинала улыбаться.
– Бабуля-а, Бабуль, – голос откуда-то из далека вернул ее к действительности, – что же это я задумалась, совсем забыла про внука, Валюша, он же у нее в гостях сегодня, к сожалению не часто он приходит к ней, а жаль, с ним так приятно посидеть, почаевничать, поговорить, да и просто от того, что он здесь, рядом. Воспоминания почему-то в последнее время вдруг стали часто одолевать ее, вспоминалось детство, как сгорели родители, как она жила в детдоме и … сколько все-таки много в ее жизни трагичного, но почему так? Почему ее спасли из огня и кто, неизвестно, просто вошел и именно ее выбросил прямо в окно на снег, а родителей нет?
– Бабуль, ты куда-то пропала, что случилось …?
–Да, так, ничего, – бабушка виновато улыбалась, сразу засуетилась, надо же подогреть чаю, а то совсем остыл …
– Бабуль, ты знаешь, я, вдруг, о чем подумал, – бабушка приготовилась слушать, она очень любила слушать внука, он мог говорить часами о самых разных вещах и он, как никто, привносил в ее жизнь свежее дыхание жизни, той, которая ощущалась за пределами ее комнаты, о том, что ему важно, но не сплетни, а размышления – его мысли, он старался с ней ими поделиться, – прямо как его дед, как жаль, что они не застали друг друга.
– О чем же ты Валюша подумал?
– Я вот сейчас сижу здесь, пью чай, и вдруг поймал себя на мысли, что это уже было до меня намного раньше, но со мной, что вот настолько все знакомо, как какая-то внутренняя память, что ли. Ты представляешь?
– А что ты так удивляешься, это вполне возможно … и у меня такое бывало.
– Несколько лет назад поехали на опытный завод, выхожу в перерыве во двор, а там под навесом стоит какой-то дизель-генератор, и до того он мне и все вокруг показалось знакомым, прямо не по себе стало, остановился посредине двора, оглядываюсь, я ведь первый раз там был, ну знаю я все это, был уже здесь и все это видел, причем именно не просто так мимоходом, а что-то очень важное, прямо родное какое-то для меня. Ты знаешь, все странно это, все эти воспоминания, встречи. Вообще-то я вот о чем тебя хотел порасспрашивать, я тут у тебя порылся немного, поискал, … помню, что были у тебя старые книги, вот эти, – Валентин показал на стопку книг, очень потрепанные отдельные тома старого издания Льва Толстого, – еще в детстве видел, как ты все читала их, но как-то украдкой, сядешь ненадолго в уголку, откроешь на закладочке и читаешь… а потом плачешь, точнее не плачешь, а слезинки вытрешь платочком и заторопишься. Я все время замечал, что ты не очень хотела, что бы кто-то видел, как ты читаешь. Почему?
– Нет, Валюша, ну что ты, конечно, я никого не стеснялась и не скрываю, что люблю читать. Ведь эти книги мне подарил твой прадед, да-да именно твой прадед, но не сам, слишком гордый был, а через своего сына – твоего деда. Как приедем к ним летом на дачу, я сяду тихонько, чтоб никому не мешать на веранде и читаю. А твой прадед все замечал, вот он мне их и подарил. Вообще-то было полное собрание, но после войны остались только эти… тогда не думали об этом.
Валентину очень хотелось расспросить бабушку рассказать поподробней о войне, блокаде, как они тогда жили, что видели, о чем думали, но он хорошо запомнил тот единственный вечер, когда бабушка вдруг неожиданно, немного, но рассказала:
– Когда война началась … мы тогда у Смольного жили на пятом этаже, дедушка твой сразу на фронт ушел, а я с двумя детьми…, ну как с ними быть, не побегаешь во время налета с пятого этажа, одному пять, второму два, вот я и перестала спускаться в бомбоубежище: будь, как будет – накроет так всех сразу. Тогда Оля пришла, собрала наши манатки и сказала, чтобы я перебиралась к ним, так всю блокаду вместе две семьи и прожили. Только благодаря Оле и выжили, ох и силища, воля у нее, не то, что я. Я ей как-то говорю: Оль, давай все сразу съедим, хоть наедимся один раз и все, а она мне: «вот на ключ, видишь, в буфете все пайки запираю, только пусть попробует кто-нибудь подойти, себя не узнает» – Достанет хлеб, по ломтику каждому нарежет, а дети смотрят, не отрываясь … Я обычно карточки отоваривать ходила и всегда твоего папу с собой брала. А он аж прозрачный, до того худой. Вот замотаю его, возьму за руку и иду с ним нога за ногу, за собой волоку. Домой иногда заходила посмотреть, как там. В темноте на лестнице наткнулась на что-то, смотрю, труп – соседка из двадцатой квартиры, перешагнула и дальше пошла, только и подумала, что надо не забыть сказать кому-нибудь. Специальные отряды ходили по домам, проверяли – живы или нет, трупы собирали. Как-то сидим вечером за столом вокруг огонька, а папа твой вдруг вздохнет и погасит огонек: опять погасил, а ну иди к соседям зажигай, он пошел, возвращается и говорит: «А там темно и они лежат на кровати…», – умерли, значит. – Потом бабушка как-то выпрямилась, глаза широко открыты и смотрит куда-то в пространство, но не далеко, а перед собой и говорит: – Валюша… тебе даже не представить, что это такое, … даже не представить, – закрыла рукой рот и головой так тихонько покачивает, как будто говорит: «…да что же это такое…, как же можно так…!»
Валентин был поражен не столько рассказом, как этим безмолвным взглядом бабушки – такого остановившегося горя в ее памяти, что с той поры он дал себе слово больше никогда не напоминать ей, даже косвенно о войне. Он понимал, почему бабушка никогда не рассказывает о войне, но он так же понимал, что ему необходимо понять, пусть это горько, страшно, больно, но все равно он должен понимать такие события, их сущность и место в его жизни и жизни людей. Оправдываются ли они в какой-то степени, или прощают, как жить с этим, как вести себя, даже не для того, чтобы, как говорят, не повторять ошибки отцов, вовсе не из-за этого. Валентин столкнулся лицом к лицу с этим своим навязчивым и не дающим ему покоя чувством необходимости понимания неожиданно, но, как он думал тогда, понимания чего-то важного, может быть даже самого главного. Еще в молодости, когда в самое беззаботное утро, гуляя с детьми в парке, он наслаждался солнцем, морозным воздухом, таким чистым и искрящимся снегом. Дети бегали, катались на санках с горки, смеялись и вот в этот самый момент его пронзила, буквально ошеломила мысль о том, что дети его, как раз в том возрасте, такие беззаботные, счастливые, когда его отец в этом же возрасте, может быть, в такое же морозное солнечное утро шел с матерью за хлебом, видя вокруг разрушения, голод, смерть – Войну! Но, как ни странно, самое страшное, что помнил отец – это голод, голод на всю жизнь, не просто голод, не пообедавшего человека, а голод, который застыл в его памяти. Пусть в доме полно еды, какой угодно, но если нет хлеба, отец не сядет за стол: «… ну, как без хлеба…?»!
– Бабуль, а ты когда перечитываешь «Анну Каренину», ты о чем думаешь, что тебя больше всего волнует или радует?
Бабушка задумалась ненадолго, Валентин смотрел на нее, такую маленькую, хрупкую, как она по привычке поджала кулачком щеку, облокотившись о стол. Бабушка вспомнила, как однажды, когда Вале было, наверное, лет пять или шесть, не более, она спела ему сиротскую песню, которую они с ее подругой Паней еще маленькими девочками пели на ступеньках Биржи, и она вспомнила, как он тогда внимательно и удивленно слушал ее с широко открытыми глазами, а потом, неожиданно, разревелся в полный голос. Вот после того случая Бабушка старалась больше не пугать внука.
– Давай я тебе немножко расскажу. Как дом наш сгорел, то я после этого еще несколько лет в детдоме жила. Ну, а как в школу пошла, то мы с Паней …
– С тетей Паней, это та, что на первом этаже живет? – перебил ее Валентин.
– Да, она …, так вот, с Паней стали убегать к Бирже, на «заработки»…
– Бабуль, а это какой год был, когда ты в школу пошла?
– Да никакая это была не школа, просто приходил учитель и все здесь, от мала до велика, в одной комнате. Двадцать второй или двадцать третий, я уж и не помню. Ну, кто с нами возиться будет, сам подумай, по сути, безпризорники, хорошо, что не голые ходили, одеть было что. Вот мы с ней сядем на ступеньках Биржи и поем, может монетку кто бросит, а почти всегда кто-нибудь нанимал на роботу: подмести там, убрать или приготовить, понянчиться…, мы все умели. Вот один раз мимо проходит пожилой мужчина, представительный такой, прямо барин, остановился напротив и спрашивает: «А вы что девочки здесь делаете?» Мы, работу ищем, приготовить можем, убраться, понянчить ребенка или дров натаскать, вы скажите, мы все сделаем. «Ну, раз все можете, тогда идемте со мной». Приводит нас к себе в квартиру, а там книг, видимо-невидимо, до потолка книжные шкафы, квартира большущая. Он архитектор был и один жил, жена умерла, и ни кого у него больше не осталось, вот мы и стали к нему два раза в неделю прибегать днем, убраться, дров натаскать да наколоть, печи же везде были. А он строгий был, все проверит, чтобы чисто везде было. Мы ему и еду готовили, а ты сам подумай, ну что мы могли приготовить, только самое простое, картошки наварить, каши, в общем самое простое, но он за это на нас никогда не ворчал. Усадит нас за стол, полную тарелку наложит всякой еды и смотрит, как мы едим, а сам не притронется. Потом усадит нас на диван и давай нас учить: читаем, считаем, пишем. Так я к нему с Паней два года ходила, вот и вся моя школа. А потом меня разыскала и из детдома забрала тетка, я переехала к ней жить и больше архитектора не видела. А архитектор всегда нам так строго выговаривал: «Вы девочки вырастите, большими станете, работать пойдете, но, где бы вы ни оказались, всегда, как можно больше читайте. Возьмите это себе за правило. Нельзя, ни в коем случае, читать что попало, надо читать только настоящие книги». Мне так нравилось читать у него, особенно Толстого, уж не знаю, что я там тогда понимала, но он строго так говорил, когда я читала вслух, что, мол: «Очень выразительно произноси при чтении все нюансы, каждую фразу закончи, вслушайся, как будто это ты говоришь, слушаешь и живешь за героев, прямо там – среди них находишься. Только тогда поймешь и полюбишь читать». Вот с тех пор я и люблю больше всего читать Толстого. … Когда мы уже взрослые были, приехали с Паней к тетке погостить, сидим на скамейке у забора, позади дома, а впереди, недалеко, на тропинку два молодых человека вышли, в форме, такие красивые, увидели нас и идут по тропинке прямо к нам, а Паня вдруг возьми и скажи: «Вон смотри Ната, женихи идут», и представляешь, вправду, мы за них замуж потом и вышли. Дедушка твой, тогда в железнодорожном институте учился, так неожиданно познакомились, а потом и поженились. Поехали мы с ним в первый раз к его родителям, знакомиться, я как вошла к ним в дом, так и обомлела, как у архитектора, книжные шкафы с книгами до потолка и все полные собрания: Толстого, Пушкина, Достоевского, Лермонтова, Куприна, Тургенева, Чехова, … и ноты, ноты, пластинки, видимо-невидимо. А петь, как любили, усядемся вечером все на веранде и поем. Дед младший был в семье, у него еще две сестры и два брата были, вот видишь, как вышло, ты никого не застал в живых.
Валентин слушал свою бабушку о ее детстве, замужестве, о том, как судьба неожиданно и по своему распоряжается жизнью людей, но как-то не внимательно, в пол уха, его все больше в ее рассказах подталкивало к мысли о том, что есть некая предопределенность во всем и в том числе его самого, родных и близких, через случайности, совпадения или все таки нет, а есть своя жизнь, свой выбор.
– Бабуль, а почему именно Льва Толстого вы читали у архитектора? Ты же тринадцатого года, да?
– Да, тринадцатого, а дедушка – десятого. Но, он в пятьдесят третьем умер. После войны у многих фронтовиков, как будто что-то внутри сломалось, перегорело, они очень быстро умирали и неожиданно. Я даже подумала, что война это, наверное, такое испытание, напряжение, что после победы у них не осталось сил, что ли, или желания жить. Они попросту уходили отсюда. Архитектор, был очень такой властный, строгий, даже наверно суровый, голову всегда высоко так держал, как будто на все сверху вниз смотрел. Но он уже совсем старенький был, медленно так ходил и говорил, все больше в себя был погружен, все размышлял над чем-то. В первый раз, когда он нас привел к себе, мы сразу так шустренько у него в комнате прибирать начали, квартира у него очень большая была, а жил он только в одной комнате, в которой раньше библиотека была, так вот он теперь в ней и жил постоянно. Камин там стоял, большущий, а перед ним диван и кресла, вот мы рассядемся перед камином, тепло, и начинаем читать, а почему Толстой, да я и не помню почему, но мы не только Толстого, а и Пушкина, Бажова и Тургенева, даже Достоевского читали, как сейчас помню, достал он книжку из маленького шкафчика, постоял с ней, а потом мне протягивает, «Неточка Незванова», так мы эту книжку до конца прочитали. Но ты знаешь, я, когда уже постарше в школе рабочей молодежи училась, то совсем по-другому нам все давали, галопом: давай-давай. А с ним очень интересно было, ну ты представляешь, сам посуди, «Анну Каренину» в девять лет читать, а он ведь не просто слушал, а помолчит немного и спрашивает: «Настенька, вот скажи, пожалуйста, голубушка, почему графа Льва Николаевича Толстого так трогала и волновала жизнь этого мальчика, в чем ты видишь его участие в судьбе него, в тот период жизни, когда так не спокойно на душе, так все неопределенно и трагично для милых его сердцу родных …?». Беседы у нас с ним по несколько часов длились и все о судьбе или счастье…
Валентин начал понимать, что бабушка, каждый раз, когда садилась с книгой Толстого, как бы переносилась туда, в то время – в один из самых для нее трудных и одновременно дорогих и, может быть, счастливых периодов в ее жизни. Он представил голод, беспризорничество, двух маленьких одиноких девочек и одновременно беседы о Толстом – о его мыслях, чувствах, переживаниях, о каком-то мальчике, даже для них реально не существующем, из книги. Валентина так взволновала эта мысль, что он стал нервно расхаживать по комнате, заложив руки за спину и погрузившись в раздумья. А еще его поразили вспомнившиеся неожиданно, давно еще рассказанные ему ею воспоминания о том, что когда они варили кому-нибудь кашу или картошку, то, как бы не были сами голодны, ведь ни крошки не брали чужого без разрешения – не брали, хотя еда вот рядом, никто и не заметит, но чужого взять не смели, не могли, не позволяла совесть, так были воспитаны. Немыслимо, еда для того, чтобы даже не жить, а просто выжить, но для нее нет, совесть выше – не переступишь.
– Ты знаешь бабуль, я вдруг поймал себя на том, что уже давно не могу читать запоем, как раньше в молодости. Помню в школе летом в деревне всего Достоевского, все пятнадцать томов одним махом, от корки до корки. А сейчас, страницы две-три прочитаю и достаточно, как ты говоришь: беседую, и все о судьбе, о счастье… я вдруг почувствовал какое-то резкое неприятие и даже раздражение от всяких там изречений, умных мыслей, притч, всех уровней мудрости и просветленности, я их просто не воспринимаю – пусты они, безлики, … надуманны. То, что раньше так меня занимало, увлекало, сегодня почему-то раздражает. Месяц назад, я собственно и хотел тебе это рассказать, еду в метро, а чего-то далеко надо было ехать, долго, дай думаю, почитаю. Открыл планшет, у меня там огромная библиотека, пролистываю и все так пресно, вдруг смотрю – Достоевский, я уже лет тридцать не открывал ничего, – Валентин, опять встал и начал как-то нервно ходить, потирая руки и не решаясь открыться бабушке, потом, собравшись с духом, сказал – бабуль я в шоке, нет, не то, я потрясен, я просто поражен… ведь каждое ж, каждое слово знакомо, а начал читать, и вдруг…, я просто увидел, почувствовал, как молодой человек спускается по лестнице: «Никакой хозяйки, в сущности, он не боялся, что бы та ни замышляла против него. Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю эту обыденную дребедень, до которой ему нет никакого дела, все эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при этом самому изворачиваться, извиняться, лгать, – нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал.»,– … бабуль у меня слезы потекли по щекам, прямо в поезде, среди народа, грохота, а в горле комок, просто задушил, я сейчас тебе это говорю, а сам…. Это не литература, это не романы, и вообще я думаю, что это совсем, понимаешь, совсем другое. – Валентин весь раскраснелся и говорил, как будто и не бабушке, а тому архитектору из рассказанного прошлого: «Никакой хозяйки, в сущности, он не боялся …», – снова прочитал Валентин, – эта убогая обстановка, жара, … бедность, глаза его, руки, все нервное, обостренное… на пределе … нет, за пределом человеческих возможностей, понимания, приятия, и всему этому название: «Преступление и наказание», это уже не художественное осознание чего бы то ни было, не-ет – это миропорядок. Ведь, понимаешь бабуль, для того чтобы что-нибудь написать, сочинить, человек долго обдумывает, размышляет, пока не появляется ключевое слово или понятие, образ, который связывает воедино весь замысел и уж только после этого все начинается, разворачивается, происходит происходящее с тобой – ведь в этом сама жизнь. Но представь, вот он готов написать, садится, и что происходит, ведь вся накопившаяся энергия замысла сгенерирована сейчас в точку, в начале – она главная, основная, как источник, далее уже процесс запущен, он самостоятельный. И я вдруг там, прямо в поезде, понял, если существует понятие духовности, то это именно Оно! Это священные писания, ты только вслушайся: «Война и Мир», «Преступление и Наказание» – это же основа основ мироздания, фундаментальные общечеловеческие понятия – образы и не в каких-то там вырванных заумных просветленных высказываниях неизвестно кого, неизвестно о чем и, самое главное, кому они?, да не кому, а самому себе, а вся русская литература, да, наверное, даже все русское искусство пронизано духовностью, она, да…, именно она и есть истинный источник русского художественного образа, но только того, о котором он говорил, помнишь: «Читайте только настоящие книги», вот это именно оно и есть, то самое – духовное, настоящее – это Русская мысль! – неожиданно подытожил Валентин.
Бабушка слушала Валентина не перебивая и не глядя на него, а подперев рукой по привычке щеку, ее взгляд был устремлен куда-то далеко в прошлое, а может быть и в будущее.
***
Весенний промозглый день, только что упал мокрый снег и теперь все в воде, в белой воде. Они встретились у ограды Михайловского сада, стоят рядом и смотрят друг на друга. Нет, пожалуй, он рассеян. Снег, черные деревья, уже смеркается.
– Нет, Валя, ты должен меня понять, ты думаешь, они врут?
– Нет, я так не думаю.
– Тогда чего же ты злишься?
– Злюсь? Нет, ну что ты, я не злюсь, было б из-за чего. Они сильны, безбожно сильны! Слушай вот ты «психолог», во что или в кого верить человеку? Некоторые говорят в человека, что ж получается, самому в себя верить? Некоторые в бога, который сотворил этого самого человека. Значит он, что ж – мои батюшка и матушка, которые породили меня? Ничего не скажешь, хорошо устроились, я же не верю в родителей, а просто верю родителям, кому еще можно верить они же есть, это же самое естественное что существует и самое простое. А чего им верить, зачем, я, что, в чем-то сомневаюсь, что ли, или о чем идет речь? Верить, не верить…, придуманное это все, пустое, не об этом думает человек в своей жизни…
Она неотрывно смотрела в его лицо, в это сосредоточенное лицо. Но, она знала, что за этой вдумчивостью, сосредоточенностью, видимостью отрешенности и скепсиса – ураган, бушующий и не имеющий возможности вырваться наружу. Не подавляемый волей и силой, а ищущий решения.
– Но, Валя, физическая боль это же совсем ничего, это даже не страшно, вернее страшно, но очень стыдно, что страшно. Я знаю, это слабость. Представляешь, человек любит, любит, как может любить, и вдруг все кончается. Кому-то некогда или, там, не хочется. И вот он остается со своей любовью наедине, никому не нужный.
Лена нервничала, говорила скороговоркой и чего-то ждала. Валентин заметил это, она что-то хочет сказать и ждет, не решается.
– Ты чего, что с тобой, как не в себе, что-нибудь произошло?
– Ты помнишь, здесь, на этом самом месте мы с тобой познакомились? – Лена смотрела широко открытыми глазами и ждала чего-то.
– Здесь? Нет, мы с тобой познакомились не здесь, а … там, в студии, ну я помню точно когда, но не здесь.
– Нет, мой милый, – думала про себя Лена, – мы с тобой познакомились на этом самом месте сегодня поздно вечером, за два с лишним года до встречи в студии. Но ты не помнишь. Помнишь ли ты тот вечер, я не знаю, но ты не запомнил тогда меня.
Валентин тогда не стал драться, его ударили наотмашь, цинично по лицу. Их было пятеро, и они были довольно крепкие парни. Подвыпившие, они преградили ей тогда дорогу, вот на этом самом месте, и, нагло ухмыляясь, стали куда-то настойчиво звать с собой. Они окружили ее, и она прижалась в испуге к ограде вот в этом самом месте, начали ее тащить куда-то, а она от отчаяния и бессилия даже потеряла голос и только расплакалась и пыталась освободиться от них. Но, неожиданно, откуда-то появился молодой мужчина и остановился позади них. «Оставьте ее», – его голос был тихим, но Лена в ужасе оцепенела от него, такая в нем чувствовалась воля и сила, … он им не оставляет выбора, они его сейчас убьют, только и думала почему-то Лена.
– Отвали, козел, – раздался удар по лицу.
Валентин стоял, не шевелясь, неожиданно беззвучно он взял Лену под руку, отстранил их и увел ее. Их не догоняли и не окликали. Было тихо.